Остановка в пути - Герман Кант 39 стр.


И разумеется, то, что их содержали в камере и обращались с ними, как с шайкой подонков, во многом лишило их твердости, какую они несомненно проявили бы при других обстоятельствах.

Я этим воспользовался, хотя и не рассчитав как следует, и, когда наступила моя очередь поведать о радостнейшем событии моей жизни, сказал:

 Самое радостное событие моей жизни мне еще предстоит. Оно произойдет, когда я распрощаюсь с этой тюрягой. Конец сообщения.

Каждый из них сохранил свою повадку. Костлявый садовник сокрушенно вздохнул. Капитан Шульцки возмущенно воскликнул: «Вот видите!» Газовщик Мюллер сказал: это все равно как если бы кто-то отменил карнавал; майор Лунденбройх нашел мое поведение некорректным; генерал-майор заговорил о необходимой субординации в содружестве поневоле; генерал Эйзенштек готов был допустить особый режим только для смертников, а гауптштурмфюрер мрачно заявил, что, по его мнению, пора уже наконец заголить мне задницу.

 Так точно, гауптштурмфюрер,  сказал я,  пролетарскую задницу.

Тогда гауптштурмфюрер крикнул:

 Беверен!

Костлявый тюльпанщик, вздохнув, ударил меня с такой силой, что я удивился, как у меня уцелела голова на плечах.

 Приказ выполнен!  крикнул мой друг Ян гауптштурмфюреру, мне же он сокрушенно сказал:

 Приказ!

Когда он увидел, что за меня собираются взяться капитан Шульцки и гестаповец, то стал передо мной, заложив за спиной свои огромные садовничьи руки.

А я уже вообще ничего не соображал и орал:

 Тюльпанская задница, гестаповская задница, капитанская задница!

И я было взял на изготовку свою гипсовую кувалду, как вдруг раздался крик по польски:

 Baczność!  Внимание!

В камере сразу все стихло, стих и мой боязливый гнев.

Вошел надзиратель без шеи, прозванный Бесшейным, которого, если ты в здравом уме, следовало опасаться, а с ним еще один тюремщик, в более высоком чине. Учитель, говоривший по-польски, торопливо отрапортовал и торопливо отвечал на отрывистые вопросы. Оба надзирателя проявили некоторый интерес ко мне, потом поговорили между собой и, по-видимому, придумали что-то малоприятное для нас, что их, однако, развеселило; Бесшейный что-то громко скомандовал, учитель перевел, и команда означала, что мы должны немедленно построиться, но не в том порядке, как обычно на перекличке, а по чинам.

Встали оба генерала и наш единственный полковник, а потом началась изрядная путаница. Позднее я понял ее причину: одни важные лица столкнулись с другими, по-иному важными лицами, некоторые хотели теперь казаться ниже рангом, чем были раньше, таких нашлось немало, и вышла толкотня. Какой-нибудь дурак капитан ни за что не хотел стать позади глупого ортсгруппенлейтера, хитрый министерский чиновник старался занять местечко понезаметней, а уже занявший это местечко хитрый лейтенант жандармерии не желал переходить вперед.

Только что мои дела были совсем плохи, но вот все стало опять хорошо: моего места в самом конце ряда, в самом низу, никто не мог оспаривать; в камере не было человека ниже меня по воинскому званию, а если попадались штатские, как, например, газовщик, то все они были значительно старше годами; насчет меня не возникало сомнений, могущих втянуть или замешать меня в эту толкучку: я был неоспоримо последний. Пусть ищут свои места между генералитетом и мною; первый генерал, второй генерал, потом полковник, и я  рядовой мотопехоты  мы давно уже стояли на своих местах, когда остальные наконец распутали клубок.

Надзирателя Бесшейного и его начальника вся эта волынка явно позабавила, и похоже было, что они уже заранее радуются новой заготовленной ими шутке; Бесшейный отдал учителю громкий приказ по-польски, а учитель мне  громкий приказ по-немецки  быстро сделать шаг вперед.

Смотри-ка, Нибур, подумал я, вот ты и опять добился одиночного положения. Чем, интересно, платят здесь за строптивость? Какие события уготованы тому, кто не изъявил готовности поведать о самом радостном событии своей жизни? Как будут привечать того, кто ждет расставания с этим домом, как прекраснейшего мгновения своей жизни? Чем расплатится тот, кто умолчал о самом радостном событии своей жизни? Жутким, отчаянным криком? Что сообщит мне сейчас Бесшейный устами учителя?

А что бы я мог им рассказать?

Какое событие моей жизни они сочли бы достаточно радостным? Самое радостное событие моей жизни: однажды фрейлейн Баргтехоф нам объявила, что завтра мы пишем, диктант, очень трудный, даже неверная запятая будет; засчитываться за пол-ошибки, а все остальные ошибки  за целые, и, у кого их окажется меньше, тот получит первый приз, но будут еще и второй и третий призы, а возможно, еще несколько утешительных призов, правда этого она еще точно не знает. Она знает только, что все призы очень ценные  очень ценные книги, они принадлежат ей лично и она их очень любит, и все они в очень хорошем состоянии. Особенно готовиться не стоило, потому что диктант, сказала фрейлейн Баргтехоф, не на какую-то одну тему, а на все темы, которые мы проходили, а их все равно за вечер не повторишь. Этот диктант выявит, кто из нас упорно работал. Потому-то и призы такие ценные, что присуждаются они за упорство. Фрейлейн Баргтехоф заявила, что упорство в жизни очень важно, а отец сказал, что стоит ему лишь поупорнее представить себе нашу фрейлейн Баргтехоф, как ему сразу же хочется потребовать себе самый высокий приз, иначе у него ничего не получается, но мама заметила, что незачем ему мучить себя такими представлениями, пока у него есть она, моя мама. Я не совсем понял, о чем речь, хотя понял больше, чем предполагали мои родители. Я хорошо ладил с фрейлейн Баргтехоф, но диктант и в самом деле предстоял очень трудный. Но я знал, как прекрасно будет получить от фрейлейн Баргтехоф книгу в награду за упорство, которое ценится так высоко. Во время диктанта у меня было такое чувство, будто все четыре года моей учебы в школе обозримо присутствуют у меня в голове, так что если я сомневался, что пишется с большой, а что с маленькой буквы, где отделяемые и где неотделяемые приставки, где звонкое «з», а где глухое «с», одно «н» или два  то я окидывал взглядом свои знания, выстроившиеся у меня в голове, как строились мы на школьном дворе для переклички, и находил все, что нужно. Я сделал ошибку только в одной запятой, но думаю, что на свете нет человека, который не мог бы ошибиться в запятой. Потому что, как говорит мой дядя Йонни, когда все идет хорошо, правила укладываются в жизнь, но жизнь никогда не укладывается в правила. Но когда я писал тот диктант, у меня почти все уложилось в правила, и с ошибкой в запятой, которую мне засчитали за пол-ошибки, мой диктант все равно оказался самым лучшим, даже намного превосходящим остальные. У того, кто получил второй приз, было три полных ошибки, а у меня только пол-ошибки, и, как ученик, заслуживший первый приз, я имел право выбрать себе книгу сам. Я взял «Сказания о Рюбецале» с картинками, и фрейлейн Баргтехоф похвалила меня за хороший выбор. На одной картинке было изображено сливовое дерево с густо-синими сливами. Вот, собственно, самое радостное событие моей жизни. Только отец сказал, что я мог бы обойтись и без пол-ошибки, так что полной радости все же не было.

Самое радостное событие моей жизни. В Марне долгое время не было кинотеатра, а когда его наконец открыли, не было никакой уверенности, что ты туда попадешь. Билет стоил тридцать пфеннигов, а у человека они были не всегда. И если показывали очень знаменитый фильм, то случалось, что не было мест  другие люди приходили раньше тебя. Однажды объявили, что следующим пойдет знаменитейший фильм «Камрады на море», но он будет идти только один день, и по причине ремонта кинотеатра  в зале гостиницы. Это был знаменитейший фильм про Испанию, где нашим матросам пришлось защищаться от большевиков. Этот фильм я очень хотел посмотреть. Если бы мне не удалось его посмотреть, это было бы для меня ужасным несчастьем. Я хотел бы смотреть все фильмы, но пропусти я некоторые из них, большой беды бы не было. Без фильмов, где все время поют, я мог бы вполне обойтись. Без фильмов, где все время целуются,  тоже. Без фильмов про крестьян я тоже бы мог прожить, а что касается фильмов, которые начинаются с похорон, то их я совсем не хотел смотреть, они ведь обычно и продолжались в том же духе. Первый фильм в моей жизни назывался «Кэптэн Примбаке в Африке», а во втором Анна Ондра, ставшая позднее женой Макса Шмелинга, заснув, въехала на автомобиле в воду, и в том фильме они без конца пели песню: «В «Золотом гусе» у Катрин у Рыжей парни девок, танцуя, целуют бесстыже», а третьим фильмом, сколько помню, был уже «Гитлерюнге Квекс». Но «Камрады на море» чуть было не проехали мимо меня. У меня не хватало денег, а тетка Риттер уже целую неделю мне ничего не давала: ее муж на всех кроссвордах, загадках и магических квадратах в последнем номере журнала жирным синим карандашом написал один и тот же стишок, упорно повторяя его на каждой странице: «Ты спятила, дружок, тобой владеет сплин, расстанься с Марне поскорей и поезжай в Берлин!» А когда я в тот день пришел из школы, то ко всему еще заболел мой брат, и вместо того чтобы встать у гостиницы в очередь за билетами на «Камрадов на море», мне пришлось мчаться в аптеку, в аптеке же не оказалось того лекарства, которое значилось в рецепте, и они велели мне пойти к доктору и спросить, можно ли это лекарство заменить другим  название записали на бумажке. Мне не пришло в голову попросить их позвонить доктору по телефону; доктор, аптека, телефон  все это было так высоко надо мной, что я не осмеливался сунуться со своими предложениями. А в приемной у доктора, конечно, оказалось полным-полно, и когда я сказал сестре, что хотел бы только спросить, то все остальные загалдели  это были в большинстве своем крестьянки с толстыми ребятишками, понятия не имевшие о том, что сегодня в первый и последний раз показывают «Камрадов на море»  они, мол, тоже «хотели бы только спросить». «Вот еще новости! Эдак всякий скажет, ему-де только спросить, и полезет вперед! Этого еще не хватало! Какой-то сопляк после школы, у него и дел-то никаких, ни по хозяйству, ни вообще, скажи на милость!» Мне пришлось переждать множество свинок и расстройств желудка, прежде чем сестра догадалась меня спросить, что мне, собственно, нужно. Ей, наверно, тоже надоело слушать галдеж этих баб, потому что я, как заведенный, твердил: «Я хотел бы только спросить», а бабы, как заведенные, орали: «Этого еще не хватало!» У гостиницы толпилась уже масса желающих посмотреть «Камрадов на море», и, на мое счастье, там оказался Эрни Фосс, даже одолживший мне недостающий грош, но место мне занять он не мог, не то крестьянские ребята постарше ему бы показали, да и городские ребята постарше показали бы ему тоже. Когда я побежал обратно в аптеку, как раз открыли двери гостиницы, а поскольку в аптеке собрались все деревенские старики, дожидавшиеся микстуры от кашля, то когда я наконец понесся домой с лекарством для брата, зал в гостинице был полон, и я понял, что мне уже никогда не увидеть «Камрадов на море». И все-таки, доставив лекарство, я бросился обратно к временному кинотеатру и под насмешливый хохот многих моих товарищей на суше, которых тоже не пускали на «Камрадов на море», принялся дергать дверь гостиницы  тут я впервые познал глубокое отчаяние. Но в эту минуту из кинозала выбежал Буби Нутман  его рвало оттого, что он увидел в киножурнале вертящуюся карусель, и вместо него в это замечательное кино, на знаменитых «Камрадов на море» попал я, да еще с полным карманом денег, потому что пошел по билету Буби Нутмана. И только я отыскал себе место, как с марша «Да, мы  камрады на море» начался фильм. Я думаю, в моей мальчишеской жизни не было момента радостней, чем тот, когда Буби Нутман выбежал из кино, прижимая ко рту носовой платок.

Самое радостное событие моей жизни. Самое радостное событие моей жизни, связанное с отцом  история, как он вползал в собачий лаз. Чтобы это могло произойти, нам пришлось поехать на крестьянскую свадьбу в Ойтин, но мы, разумеется, поехали туда не ради того, чтобы это произошло. Поехали мы ради родственников, но в каком мы с ними состояли родстве, я уже точно не помню. Я тогда удивился, что среди нашей родни вообще есть крестьяне, а мама на это сказала: «Кое-что приходится делать по обязанности». Эти слова были направлены прежде всего против отца, не желавшего ехать вообще, да еще надевать для этого синий костюм. Родственники, к которым мы приехали на свадьбу, были и правда сплошь незнакомые крестьяне. Они накачались водкой и без конца пели одну и ту же песню: «Сердце мое  это улей пчелиный!», и вдруг мой отец исчез. Мама расспрашивала о нем всех, но крестьяне были слишком увлечены пчелиным ульем, и прошло добрых два часа, пока отец объявился снова. Он не часто закладывал за галстук, но уж если закладывал, то по нему это сразу было видно, потому что тогда он становился похож на глухого. Когда отец после двухчасового отсутствия вновь появился на свадьбе, он казался глухим как пень, и хотя нехорошо говорить так о своем отце, был грязен, как свинья. В его костюме не осталось ни единого синего местечка, и даже к волосам у него прилип комок навоза. Ему, оказывается, просто захотелось выйти на улицу, а когда он пожелал вернуться в дом, то наткнулся на высоченный забор. Отец добрых сто миль пробирался ощупью вдоль забора, но в плотном штакетнике не оказалось ни одной лазейки, да и был этот штакетник чересчур высок, а за ним шла развеселая свадьба. Тогда отец попытался найти лаз внизу и, после того как он прополз еще дважды сто миль, нашел наконец отверстие, сквозь которое кое-как протиснулся. Отец желал, чтобы все мы осмотрели этот бесконечный забор и единственную в нем лазейку, но это был самый обыкновенный деревенский забор вокруг деревенского дома, а отверстие, сквозь которое пролез мой отец, было собачьим лазом  чтобы дворняга могла иногда выбежать на улицу или же с улицы попасть обратно во двор. Только ворота сейчас были открыты настежь, даже створы сегодня утром сняли из-за свадебного поезда и хлебной водки; собачий лаз находился в полуметре от трехметрового в ширину отверстия ворот, а хозяева-крестьяне стали богаче и усадьба их больше только в воображении моего отца, измаравшего навозом свой синий костюм и даже волосы. В романах я читал, что от великого позора некоторые люди кончают с собой, и я уже готов был покончить с собой от стыда. Но пока крестьяне все одновременно переводили дух, чтобы заржать снова, отец сказал: Из вас ни один бы там не протиснулся. А они уже все хорошенько надрались и пошли пробовать, протиснутся или нет, и допробовались до того, что их костюмы тоже расцветились пятнами коровьего и свиного навоза и куриного помета.

А мой отец продекламировал стихи поэта Флеминга и попросил налить ему рюмку водки и с ней в руках протиснулся сквозь собачий лаз, а потом показал, что рюмка все еще полна и осушил ее. Тогда один крестьянин из числа наших родственников заявил, что против моего отца циркач Гудини все равно что старик Гинденбург с его суставным ревматизмом, и крестьяне закричали «ура», а так как Гудини был величайший акробат-каучук, то это и было радостнейшее событие моей жизни, связанное с отцом. Только мама оценила это происшествие иначе, и, когда позднее моим родителям случалось его обсуждать, она всегда одерживала верх, произнося в заключение: И во сколько еще обошлась чистка костюма, господин Гудини!

Самое радостное событие моей жизни, связанное с матерью, было, когда она, плача, выбежала из дома и сказала, что никогда не вернется, а спустя четыре часа вернулась.

Самое радостное событие моей жизни, связанное с братом, было, когда я оказался в гуще довольно опасной драки, которую сам и вызвал своей чрезмерной робостью, а Имма Эльбек крикнула брату: «Да помоги же ему!», на что брат ответил: «Не вижу здесь никого, с кем бы он не мог справиться сам!», закурил сигарету и пошел своей дорогой.

Радостные события моей жизни никого не касаются, не касаются ни служащих Имперских железных дорог, ни газовщиков, ни гауптшарфюреров, ни гауптштурмфюреров, и вообще никаких гауптглавначальников. Что надо вам, господа? Кто здесь всему голова? Кто думает здесь за всех? Кто держит над всеми верх? Кто терпит здесь крестную муку? Кому в гипс уложили руку? Нибур ходит с рукой загипсованной, только сам он какой-то психованный. В цирке Ренца был знаменит Гудини, а Нибур известен своей гордыней. Надзиратель Бесшейный, не поминайте лихом солдата Нибура, горемыку, коли он со стыда за собачий лаз покончит с собою на этот раз. Немного осталось, чтоб впал он в агонию, камрады совсем его доняли вонью. Ах, где бы, камрады, нам море сыскать, чтоб вас с головы в нем до пят искупать? Марк Нибур навеки уляжется спать. Вот стоит он, одиночка. Вниз  и точка.

Я стоял и ждал распоряжений надзирателя Бесшейного.

Тут надзиратель, у которого, похоже, совсем не было шеи, сказал учителю что-то такое, чему тот  это было по нему видно  никак не мог поверить, но что очень развеселило второго надзирателя в более начальственной форме. И его коллеге пришлось  такого еще не бывало  прикрикнуть на учителя, чтобы заставить того выдавить из себя немецкие слова, слова и впрямь удивительные, хотя у меня они вовсе не вызвали веселья. Смысл их был таков: отныне для наведения в этих стенах, а соответственно для поддержания здесь порядка и дисциплины вот он назначается старшим по камере со всеми вытекающими отсюда полномочиями.

«Вот он»  был я.

Оба надзирателя, смеясь, удалились: они хорошо чувствовали, на чем надо кончить.

А у меня и понятия не было о том, с чего надо начать, когда тебя неожиданно назначают старшим по камере.

Старшим по камере, где ты самый младший, да еще рядовой, в то время как старший по возрасту в ней  генерал-майор, а старший по рангу  генерал пехоты.

Для наведения, а соответственно для поддержания порядка и дисциплины. Ах, мой конь буланый, они ведь тянут меня в могилу!

Значит, я обладаю в этих четырех стенах всеми полномочиями? Могу ли я запретить крестьянскому фюреру Кюлишу вонять в камере? Могу ли попробовать все же дать по зубам капитану Шульцки? Должно быть, могу: первое необходимо для чистоты воздуха, второе вызвано неправильным пониманием дисциплины при игре в «отбивные котлеты». Могу ли вмешаться, когда майор Лунденбройх рассказывает о том, какой страх претерпел он из-за патриотической расовой гигиены, и когда генерал-майор Нетцдорф, гигиенически очищая собственный организм, мешает всем остальным очистить кишечник? Обладаю ли полномочиями заткнуть Мюллеру Расстрел Заложников его грязную пасть, когда он снова принимается нести похабщину про свою старуху? Или призвать швейцарца Луппке заняться лучше некоторыми правилами родного языка, нежели занимать нас рассказами о жене своего хозяина? Имею ли полномочия отключить гогочущему газовщику-рейнцу его веселящий газ или же это будет присвоением власти и уравняет меня с ним перед законом? В моей ли власти отплатить этому типу из гестапо за то душевное смятение, которое пережили мы с братом, а также за то, что ему подобные сделали с руками часовщика и что заставило моего отца так грозно разговаривать со мной и моим братом? В моей ли власти послать гауптшарфюрера Беверена за луковицами тюльпанов в Амстердам или в Освенцим, чтобы к порядку и дисциплине в этих стенах прибавилось бы и немного красоты? И как я буду осуществлять всю полноту своих полномочий, если здесь полновластен поджарый гауптштурмфюрер, который и без подсказки солдата знает, что порядок и дисциплина необходимы для продления жизни?

Радостное продление моей жизни.

Зачем ты, Марк Нибур, опять заделался единичной особью и воспротивился обычаю повествовать о радостнейшем событии своей жизни? Считаешь ли ты теперь, когда они пришибли тебя этими полномочиями, что игра стоила свеч? Опять тебе вздумалось показать свой нрав, а так ли уж ты на сей раз прав? Тебе непременно надо при открытых воротах протискиваться через собачий лаз, и вот ты уперся в стену, ткнулся лицом в стену лиц. Лица камрадов, камрадов, которые справлялись с делами почище и для которых какой-то девятнадцатилетний солдат  пустое место. Камрадов с глазами вдвое и даже втрое, а то и вчетверо старше, чем весь Марк Нибур, которого поляк назначил здесь старшим по камере.

Назад Дальше