Богу есть до этого дело, громко произнес отец Фробишер. Человек несет в себе чудо семени, зароненного Божьей десницей. Силу, рождающую души для царства Божия. Бессмысленное, развратное расточение семени есть грех Онана, и это касается псевдоэллинских игрищ ваших, ваших, ваших Я никогда не слышал про этого епископа. К тому же, он говорил о мужчине и девушке. Вы должны преодолеть этот смертный грех. Вы никогда впредь не должны ему предаваться. Вы поняли меня?
Я, произнес я столь же громко, много раз клялся его преодолеть. Я каждый месяц, а то и чаще, исповедался, каялся в нечистых мыслях и нечистых поступках. И всякий раз снова падал. Не может же это продолжаться бесконечно.
Не может. Конечно, не может.
Итак, я должен выбирать. Это нелегко. Вы, святой отецкатолик с колыбели?
Это не имеет значения. Но нет, не с колыбели, яновообращенный. Ньюмен тоже был новообращенным. Это не
Мой отецтоже новообращенный. Он принял католичество, женясь на моей матери-француженке. Но с материнской стороны все мои предки на протяжении тысячи лет были ревностными католиками. Нет, ну бывали редкие случаи уклонения в катарство или янсенизм, если это и вправду, считать уклонениями. Но сейчас я рискую тем, что могу разбить сердце матери, поскольку я не могу быть тем, кем Бог сотворил меня и, одновременно, верным сыном Церкви. Потому что, даже если я, подобно вам, посвящу себя безбрачию, в чем же будет состоять моя духовная награда? Я не принадлежу к вашей профессии, у меня нет к ней призвания. У меня есть иное призвание, по крайней мере, мне так кажется, но ему невозможно следовать, отгородившись, как монах, от плотской жизни. Так какого же Бога мне слушатьсяТого, кто сотворил меня таким, как я есть, или того, чей голос профильтрован сквозь церковные эдикты?
Нет никакой разницы, вы не должны так говорить, это совершенная, совершенная, совершенная
Я посмотрел на него, усомнившись на секунду, полагая, что ослышался.
ересь, богохульство, закончил он, беря в руки бутылку Амонтильядо.
Кончено, произнес он таким же тоном, как на проповеди в Святую пятницу. Мы живем в ужасное время. Тысячи, миллионы убитых на полях сражений в Европе, германская блокада, пытающаяся с помощью голода принудить нас сдаться. Мужчины, возвращающиеся домой искалеченными, безногими, с гниющими, сожженными газами легкими, слепыми, парализованными, физически обреченными на безбрачие. Кто вы такой, чтобы претендовать на духовное вознаграждение?
Я вздохнул и, не спрашивая дозволения, закурил сигарету Голден Флэйк. Он ведь и сам употреблял табак в куда более грязной манере.
Я выдыхал дым с таким же удовольствием как и он, когда нюхал табак. Одно вещество, лишь в разных формах.
Придется мне от всего этого отказаться, сказал я. От веры, от милости, от спасения. Может быть, когда мне будет шестьдесят, если доживу, и пламя страсти угаснет, я к ним снова вернусь. Как это у Августинадай мне чистоты, но не сейчас.
Сейчас не время для фривольных и циничных шуток. Вам грозит смертельная опасность.
Я больше не верю в это, отец мой, ответил я, хотя рука моя, державшая сигарету, задрожала. Спасибо вам за то, что уделили мне время и помогли. Вы ведь, действительно, помогли.
Я думаю, вам следует снова прийти ко мне. Через неделю. Помолиться и поразмышлять. Молитесь нашей Святой Богоматери о милости и чистоте. Она услышит.
Зачем же мне ее беспокоить, отец мой? Я бы еще понял, если бы речь шла о святом, который знает о подобного рода вещах. Есть такие? Или уж прямо Господу нашему, Он ведь, если правда то, на что намекает Ренан
Я знаю, что вы собираетесь сказать. Не говорите этого. Я уже вижу, что вы идете по гибельному пути. Храни вас Бог. Вы, в вашей извращенной воле, сами отталкиваете милость Его. Вот как стремительно вы падаете. Постойте, мы вместе преклоним колена, мы сейчас же помолимся вместе.
Он встал со своего скрипучего кресла и указал на коврик у камина.
Нет, отец мой. Слишком поздно. Или слишком рано. Это будет нелегко, уверяю вас. Я всегда буду испытывать nostalgie, вдруг произнес я на языке моей матери, хотя это слово имелось и в английском языке. Но я не могу вернуться домой. Не сейчас. Не скоро.
И, как можно скорее я вышел.
XII
Все вышеизложенное нельзя понимать как буквальный отчет о происшедшем. Я не запомнил ни имени священника, ни сорта сигарет, которые я тогда курил, и курил ли вообще, да и за то, что он нюхал табак в той забегаловке на Фарм-стрит не могу поручиться. Но суть беседы передана верно. Я шел через Мэйфер, шатаясь, чувствуя, что ноги меня не слушаются, голова кружилась, как будто я только что вышел от врача, узнав о плохом прогнозе. На Беркли-стрит я увидел на стенде газету с броским заголовком: Нивель сменил Жоффра. Ну да, идет великая война, а я тут пытаюсь примирить свои сексуальные позывы с религиозной верой. Другой заголовок: Ллойд Джордж сформировал военный кабинет. Я свернул на Пикадилли. Возле станции подземки Грин парк продавали букеты хризантем с остролистом. Играла шарманка. Дама средних лет, явно из богатых, затянутая в корсет и в шляпке с пышным плюмажем из перьев, посмотрела на меня осуждающе. Она видела стройного, веселого молодого человека в хорошем сером костюме и расстегнутом сером пальто, в характерной для богемы широкополой шляпе, заломленной на затылок наподобие ореола. Я купил вечернюю газету и спустился по лестнице на станцию подземки к поезду, следующему в сторону Бэронз Корт. Трое солдат в увольнительной, подвыпившие, с расстегнутыми воротниками мундиров, нагнали меня, оттеснив к перилам. Один из них запел, двое других нестройно подхватили:
Вы тут по ***ям ходили,
Пока мы в окопах гнили,
на германской на войне
Возможно, это адресовано и мне. В поезде я развернул газету и прочел:
Придя в квартиру, задержанный зажег газовый фонарь, сел на стул и затем совершил действия, о которых говорится в жалобе. Свидетель ничего не говорил, но неоднократно пытался убежать, но задержанный силой удерживал его в квартире. Задержанный поцеловал его, дал ему шиллинг и отвертку, сказав ему, что это подарок на память о нем.
Эта заметка была о Нормане Дугласе из Английского ревю, где я иногда печатался. Дуглас, которому было под пятьдесят, значительную часть свободного от работы времени проводил, охотясь за мальчиками. На сей раз ему не повезло. Я не был столь легкомысленным педерастом, и никогда бы, как мне казалось, не попал в подобную историю. Тем не менее, меня передернуло. Я распрощался с горячо любящей меня матерью и выбрал холод, неопределенность, грех, отвращение нормальных и уважаемых людей, которые, правда, еще не успели выпустить свои острые когти.
Горькая ирония заключалась в том, что та, пусть и незначительная репутация, которую я успел себе создать, началась с публикации откровенно гетеросексуального романа, хотя и довольно смелого, даже скандально смелого. Это был, как возможно, известно некоторым из вас, роман Однажды ушедший, опубликованный Мартином Секером (три издания по 1500 экземпляров каждое, из них 4000 продано в Соединенных Штатах). Эпиграфом была выбрана цитата из фитцджеральдского Омара ХайямаТы знаешь, как мало нам осталось) и сюжет заключался в том, что молодой неизлечимо больной человек (хотя болезнь его не была заметна с первого взгляда) решает выпить полную чашу прежде, чем умрет. Его сексуальные эскапады с длинноногими девушками с крепкими бюстами, упрятанными под панцирями одежд образца 1911 года, с душистыми ниспадающими водопадом по ходу изъятия бесчисленных заколок волосами я изобразил настолько живописно, что многие сочли роман шокирующим, а Джон Булль, кажется, даже потребовал вмешательства прокурора. Это была ученическая работа, опубликованная сразу после моего двадцать второго дня рождения; сочинение ее было вполне обдуманной попыткой изображения гетеросексуальной страсти. Многие, особенно молодые женщины, встречавшиеся мне на вечеринках, решили, что я изобразил свои собственные вкусы и предпочтения. Я никому не признавался в том, что заставить себя сочинять описание интимных сцен я могу только, воображая их между мужчинами, а описания потока ниспадающих надушенных волос и колеблющихся женских грудей даются мне с трудом. Я лишь пытался доказать неограниченность авторской фантазии, способность изображать чувства и положения, находящиеся за пределами личного опыта писателя.
Этот молодой человек, готовый цинично, как думали некоторые, обрушить на читающую публику скандально эротические произведения (или то, что считалось таковыми в год появления Пигмалиона, гибели Титаника и несчастной экспедиции Скотта) был в те времена глубоко верующим, каждую неделю навещал исповедника, регулярно посещал обедни, еженощно сверялся с совестью, всегда стремясь оградить свою душу от греха. Естественно, он не имел власти над собственными эротическими сновидениями, носившими, по преимуществу, экстравагантно гомосексуальный характер, и над ночными поллюциями, которыми эти сновидения завершались. К книгам, уже написанным им и только задуманным, он относился, как к своего рода, закономерному катарсису или предостережению (герой Однажды ушедшего умирает не от своей неизлечимой болезни, а от ножевых ран в мадагаскарском борделе). Мой второй роман Перед цикутой, где главными героями были Сократ и Алкивиад, содержал намеки на сцены обнимающихся обнаженных мужчин, но Сократ ведь был обвинен в совращении юношества и приговорен к смерти. Короче говоря, мои романы могли быть истолкованы и как призывы к нравственности. И все же, в них, я полагаю, содержалось нечто, указующее на мою духовную испорченность, на мою способность осознанно сбросить узы веры. Но главным наущением к моему вероотступничеству была моя сексуальная ориентация. Бог принудил меня отречься от него. Но в те времена, я должен заявить об этом прямо, моя вера была настолько горячей, что подобные примеры редко встречались в странах за пределами Средиземноморья (Норман Дуглас, кстати, считал эти страны совершенно языческими), хотя иногда и католики севера отличались необыкновенным религиозным фанатизмом. Веря в главную догму о божественном происхождении Церкви, им поневоле приходилось принимать на веру и все прочие учения церкви, от чистилища до регулярных трехдневных постов. И я тогда не сомневался в том, что если я не сумею избегнуть сексуальных соблазнов на своем жизненном пути, то непременно попаду в ад. Я знал, что такое ад: это когда вечно рвут зубы без анестезии. Это когда тебя вечно жгут на горячих углях (в шестилетнем возрасте я обжег пальцы, пытаясь спасти из пламени камина надувной целлулоидный мячик). Но, поскольку Бог создал меня гомосексуалистом, мне пришлось поверить в то, что есть и другой Бог, запрещающий мне быть им. Я даже более скажу, я решил, что есть два Христа: одиннеумолимый судия с Сикстинской фрески, другойдобрый друг своего ученика Иоанна. Вы, наверное, не удивитесь, если я признаюсь в том, что второй иногда мне снился в эротических снах.
Но как бы то ни было, выходя из подземки на станции Бэронз Корт я ощущал виноватую легкость человека, понимающего, что шаг сделан и назад пути нет. Я старался как мог, даже Бог Церкви вряд ли станет отрицать это. Он сейчас, возможно, совещается с Богом моих желез. Им придется заключить, что меня следует оставить в покое и дать мне возможность посвятить себя призванию (в божественном смысле слова), несовместимому с сохранением девственности, остается лишь надеяться на покаяние на смертном одре. Вот он, Deo gratias.
Сейчас, входя в многоквартирный дом на Бэронз Корт-роуд, взбираясь по лестнице к моей квартире на последнем этаже, я имел время поразмышлять об иного рода вере и верности. У меня сегодня должен был ночевать Вэл Ригли, что он обычно делал раз в месяц. Мы были друзьями, любовниками, но он был не готов к гомосексуальной имитации брака. Ему было девятнадцать и жил он с родителями, отличавшимися властным характером. Он был поэтом по призванию и служил в книжной лавке Уиллета на Риджент-стрит. Он был очень миловидным блондином хрупкого телосложения. У него была очень белая кожа и слабые легкие. Прочтя мою статью о поэзии Эдварда Томаса в Английском ревю, он написал мне письмо, в котором говорил, что до сих пор считал себя единственным почитателем таланта Томаса; к письму он приложил три коротких стихотворения собственного сочинения, в стиле Томаса, как ему казалось. В одном из них были, помнится, такие строки:
Я в шумном граде никогда
не слышал пения дрозда.
Но сердце разбудивший стих
воск растопил в ушах моих.
Мы встретились в кондитерской за чашкой чая и пошли в Куинз-Холл, где в то время, кажется, шла премьера Весны священной. Возможно, я и ошибаюсь, но финал этого балета ассоциируется у меня с возбужденным прикосновением его холодноватой руки к моей. Мы почти сразу стали любовниками. Изредка ему удавалось провести ночь у меня благодаря тому, что он сумел внушить родителям, жившим в Илинге, что он подвизается волонтером в круглосуточной столовой Армии спасения возле Юстонского вокзала. Он там, якобы, работает сменщиком симпатичного безобидного книжного господина по фамилии Туми. Подобная небылица не была слишком рискованной: его родителям, никогда не ходившим в столовые Армии спасения, никогда бы и в головы не пришло проверять, так что, он мог безбоязненно упоминать меня в разговоре с ними и даже иногда цитировать. В общем, сильно врать не было нужды.
А этот мистер Туми, дорогой, он женат?
Понятия не имею, мать, никогда не спрашивал.
Ты должен как-нибудь пригласить его к нам на чашку чая.
Но на чаепитии у них я так и не побывал. Вэл покидал мою квартиру ранним утром, чтобы успеть к завтраку, и выглядел смертельно усталым. Обман легко сходил ему с рук.
Я отпер дверь своей квартиры, вошел, зажег газовый фонарь и газовый камин. Моя домохозяйка миссис Перейра родом из Португалии заходила ранее, доставив мне почтупару книг, присланных для рецензии, и письмо от матери из Бэттл в Сассексе. Миссис Перейра, как домохозяйка, имела право заглядывать в мою квартиру, когда ей вздумается, но она предпочитала делать вид, что оказывает мне при этом небольшую услугу. Из всех ее жильцов я у нее числился на хорошем счетуплатил регулярно и никогда не приводил женщин. В семь Вэл постучался тремя короткими и одним длинным ударом, подражая первым тактам пятой симфонии Бетховена, я побежал открывать.
Я умираю с голоду. Старик, у тебя найдется пожрать?
У меня в квартире имелась газовая плита.
Банка тушенки с луком и морковью и остатки красного вина. Можно из этого соорудить подобие рагу.
Просто умираю с голоду.
Вэл, как и я, слегка шепелявил. Рассказывая Джеффри о своем прошлом, я как-то упомянул об этом. Джеффри пришел в восторг и тут же принялся меня передразнивать:
Какое нашлаждение! Да, да, мой шладкий, шладкий!
Вэл упал в потертое кресло и уткнулся в газету. Новости с фронта его не интересовали, не считая сообщений о смертях поэтов. В тот вечер он выглядел слегка рассеянным и раздраженным. Он нетерпеливо листал газету, изредка цокая языком, как будто надеялся найти там свое имя, отсутствующее лишь по причине недружелюбия редактора.
Что случилось, милый? Что-нибудь не так на службе?
Да все как обычно, старик. Народ покупает только Бейте гуннов всмятку и Последний писк, альманах Уилфреда. Кстати, что ты мне приготовил в подарок к Рождеству?
Я об этом еще не думал. Да и выбор в магазинах невелик, так ведь?
Ты не думал, нет. Есть пара вещей, которые мне хотелось бы иметь. Если тебе неохота шататься по магазинам, ты ведь всегда можешь дать мне денег.
Что с тобой сегодня, Вэл? Я поставил рагу на круглый столик у окна. За окном грохотал пригородный поезд.
А-а, дружок твой попал в переплет. Он нашел заметку про Нормана Дугласа. Присев к столу, он принялся читать ее.
Он мне не друг, всего лишь коллега. Я выложил рагу на тарелку. От него шел слегка металлический запах.
Неосторожно он себя вел, да? По-моему, от этого рагу несет жестяным солдатским котелком.
Тушенка с армейских складов. Но и в гражданских магазинах не лучше.
Почему бы нам иногда не пойти пообедать в какое-нибудь приятное местечко? В Сохо, например. Неприятно же спать, вдыхая аромат тушенки. И лука. Он вяло ковырял вилкой рагу. Он ведь, кажется, умирал с голоду.
Что на тебя нашло, Вэл?
А что, не похож на всегдашнего любящего мальчика, да? Да, что-то, настроения нет. Чувствую себя загнанным в угол. Ничего хорошего в жизни не происходит, не так ли?