Силы Земные - Берджесс Энтони 9 стр.


 Любовь, Вэл, любовь. Попробуй этот сидр.

 От него пучит. Ладно, немного выпью. Ах, да, я ведь кое-что сочинил сегодня.

Он вынул листок из внутреннего кармана.  Послушай:

Презревшим древности наказ,

я говорю вам, юн и груб:

платить вам вечно: глаз за глаз,

платить вам вечно: зуб за зуб.

Ну, это, конечно, только черновик, надо будет кое-что подправить.  Он улыбнулся, не мне, а от удовольствия своим исполнением.

 Опять на Иисуса нападаешь,  заметил я.  Меня это не впечатлило. Тем более, что теперь это для меня ничего не значит. Я от всего отрекся сегодня. Пошел на Фарм-стрит и все выложил. Сделал выбор. Так что, твой подростковый атеизм меня больше не шокирует.

 Фергюс в книжной лавке рассказал мне, что в армии всех солдат делят по религиозной принадлежности: католиковтуда, англикансюда, а всякие экзотические сектыпосредине. Ну, теперь мы обачлены экзотической секты.

Он хихикнул.  И ради меня ты отрекся от Иисуса.

 Я отрекся от церкви потому, что не могу не жить в грехе. Если угодно, можешь считать, что я сделал это ради тебя.

 Очаровательно, старик. Весьма польщен.  Он ковырял вилкой в тарелке с рагу с хмурым видом избалованного мальчишки, что делало его смешным и некрасивым, но, в тоже время, желанным.  Боже, какая гадость. Почему бы нам не пойти куда-нибудь поесть? Заодно отметили бы присоединение к экзотической секте.

 Денег нет, Вэл. У меня всего два шиллинга и девять пенсов.

 Да, на это не разгуляешься.

 Ты же говорил, что умираешь с голоду. По-моему, это вполне съедобно.  Я попробовал немного рагу.  Голодающий немец за такое последние зубы отдаст.

 А зачем ему для этого месива зубы?  Он зачерпнул ложкой жидкую сероватую подливу и нарочно вылил ее на скатерть.

 Пожалуйста, не делай этого. Стирка стоит денег. Это глупо, наконец.

 Я, все равно, не верю, что немцы голодают. Я думаю, это всеофициозное вранье. Проклятая война. Когда уж она кончится?

 В 1919. Или в 1921. Какая разница? Ты же, все равно, на нее не пойдешь.

 И ты не пойдешь. Ладно, я голоден, но не настолько, чтобы есть это месиво. Пойду-ка я домой. Скажу, что у меня разболелась грудь и меня отпустили. Мать чудную баранью ногу приготовила. Отец раздобыл где-то десятилетний виски в подарок мяснику на Рождество. А у писателей нет ничего в обмен, верно?

 У поэтов тоже.

 Кроме их жизней, кроме их жизней, кроме их жизней. Погибнешь на Сомме или Галлиполии твое имя навсегда войдет в поэтические анналы. Но я, скорее, продолжу традицию Китса. Чахоточного поэта.

 Ты несешь чепуху. Могу предложить тебе хлеба с маргарином и джемом, если хочешь. И хорошего чаю.  Я, просительно положил свою руку на его. Он отдернул руку.  Что с тобой, Вэл?

 Я не знаю. Не лапай меня. Не люблю, когда меня лапают.

 Вэл, Вэл.  Я встал со стула и стал перед ним на колени. Я взял его вялые руки в свои и целовал их, снова и снова.

 Слюнтяй. Всего меня обмусолил.

 Ты что-то от меня скрываешь. Что-то случилось. Скажи.

 Я иду домой.  Он попытался встать, но я толкнул его обратно в кресло.  Нет. Не говори так. Не разбивай моего сердца.

 В тебе заговорил популярный романист. И тогда он попытался обнять его, предварительно обслюнявив. Нет, такое не годится для популярного романа. Пока еще нет. (Сказал ли он пока еще нет? Опасность воспоминаний заключается в том, что они кого угодно могут сделать пророком. Несколькими строчками выше я чуть было на написал 1918. Какое-то ноября. Важно ли это?)

 Вэл, дорогой, будь честен со мной. Скажи мне, что случилось.

 Сядь. И не смей впредь становиться на колени.

 Иногда необходимо это делать.  Это было сказано грубо; причиной была нарастающая волна желания. Он не обратил на это внимание, но посмотрел на меня, брезгливо приподняв верхнюю губу. Я пошел к плите и поставил чайник, чтобы заварить чай. Кофе у меня не было.

 Ты хочешь только брать, ничего не отдавая взамен,  произнес Вэл.

 Я отдаю тебе свою любовь, свою преданность. Но, кажется, ты начинаешь желать чего-то большего.

 Не я. И не желаю. Мне надоело иметь лишь одного слушателя моих стихов.

 А-а. Понимаю. Ты из этого строишь преграду между нами. Я ведь пробовал пристроить их, тебе это известно. Я показывал тебе письма редакторов, отвергших их. Но они все говорят, что тебе следует продолжать писать.

 Вот, например, Джек Кеттеридж, приятель Эзры Паунда. Он получил в подарок старую пишущую машинку. От щедрого любовника.

 Я бы тебе тоже подарил старую пишущую машинку, если бы она у меня была. Я что угодно тебе отдал бы.

 Я не это имел в виду, глупый. Мне не нужна пишущая машинка. Я хочу, чтоб меня печатали, а не я печатал. Кеттеридж назвал свое маленькое предприятие Свастика-пресс. Очевидно, свастика есть индусский символ солнца. И она приносит счастье. Он напечатает мой сборник за двадцать фунтов. В двухстах экземплярах. По-моему, недорого.

 Так вот почему ты хмуришься. Потому, что я тебе никогда ничего не даю. Но ты же знаешь, что я не могу дать тебе двадцать фунтов. Почему бы тебе не попросить твоего отца?

 Я предпочитаю обращаться с такими просьбами,  сказал Вэл,  к тем, кто меня, действительно, любит. И кто под словом любовь подразумевает нечто иное, чем мой отец, для которого это слово является, всего лишь, синонимом понятий собственности и хозяйства.

 Я раздобуду для тебя деньги. Как-нибудь. Попрошу аванс под новый роман. Хотя я еще не готов начать следующий романну, тот, о котором я тебе говорил, о современных Абеляре и Элоизе.

 Я помню, про типа, которому взрывом мины оторвало яйца во время высадки десанта в Сувле. Я также помню, что ты не любишь брать авансы. Ты ведь мне часто говорил, что это плохо отражается на качестве твоей работы, когда деньги уже истрачены, а работа еще не окончена. Я понимаю, я понимаю, Кен. Ты не должен беспокоиться. Я только хотел, чтобы и ты меня понял, вот и все.

Сердце мое екнуло, а чайник весело кипел. Вера, верность. Я оборвал эту мысль, открывая банку с маринованной говядиной: какое право я имею требовать верности от других, когда я сам только сегодня отрекся от всего для меня святого? Суеверие уже спешило на смену вере. Вот оно, наказание. Люди имеют причины быть суеверными. Я молчал, повернувшись к Вэлу спиной, заваривая чай, слабый, поскольку чайный запас мой почти иссяк. Наконец, после долгой паузы, я произнес, что в прозе того времени (и не только того, но и позже, милыйДжеффри) сам называл сдавленным голосом.  Кто это?

 Я хочу, чтоб ты правильно понял меня, Кен. Повернись и посмотри мне в глаза. Я хочу денег не для себя лично, а для того, что считаю важным. Возможно, это и глупотак считать, но это все, что у меня есть.

 У тебя есть я.  Я поглядел в чайник, следя за тем как заваривается чай.  Или был.

 Этодругое, Кен, ты ведь, старый дурень, понимаешь, что этодругое. Все ради искусства. Бернард Шоу сказал как-то, что ради искусства можно даже заморить голодом жену и детей. Искусство превыше всего.

 Нет, нет, не превыше всего.  Я разлил чай по чашкам и поставил на стол банку консервированного молока и серый сахар военного времени.  Любовь превыше всего, вера, то есть, я хотел сказатьверность. Так кто же это? Я хочу знать, кто.

 Ты его не знаешь. Он часто бывает в книжной лавке, у него есть текущий счет. Великий коллекционер первых изданий Гюисманса. Он знал Уайльда, по крайней мере, говорит, что знал. Намного старше тебя, разумеется.

 И богаче. Проститутка.  Помолчав, я добавил.  Шлюха. Ты понятие не имеешь о том, что значит любовь.

 О, имею, имею. Это значитжрать рагу из солонины, или не жрать его и потом всю ночь страдать от голодных спазмов на узенькой койке, вдыхая аромат лука до самого рассвета. Знакомо, не правда ли? Похоже на Рапсодию ветреной ночи, нет? Ну,  он посмотрел на меня с кокетством шлюхи, откинув голову,  мечтаешь немножко потрахаться на прощание, милый?

 Почему ты это делаешь? Почему?

 Возможно, для того,  торжественным тоном изрек он,  чтобы ты меня возненавидел.  Этот чай выглядит ужасно. Теплая кошачья моча. Одно яснобольше никаких кувырканий субботними вечерами и никаких пахнущих луком случайных ночей. Мои дорогие отец и мать ничего не знают и ни о чем не догадываются. Осторожность, Кен превыше всего, верно? Ну, больше мне осторожность не понадобится. После бараньей ногикстати, надо спешить, а то придется есть ее холоднойя им скажу, что уезжаю. Да, уезжаю. Мы обычно ужинаем поздно, и отца сразу после начинает клонить ко сну. Ничего, это его разбудит.

Во время его монолога, я медленно, как старик, дошел до кровати, накрытой пестрым покрывалом, и сел на ее край. Чай остался нетронутым.

 Ты собираешься сообщить им, что будешь жить с другим мужчиной?

 О, да, они ведь столь наивны. Они будут думать: Ну, по крайней мере, он не будет жить в грехе с женщиной. Я им скажу, что мне надоело жить дома. Я хочу приходить домой, когда мне вздумается. И если они мне возразят, сказав, что я еще молод, слишком молод, я им отвечу: Да, молод, но не настолько, как некоторые убитые на Ипре и Сомме, черт побери. Сейчас, скажу я им, другие, новые времена. Двое мужчин, живущих в одной квартире в Блумсбери. Хотя, но это между нами, Кен, это не квартира. Это симпатичный домик полный книг и безделушек.

 Кто это? Я хочу знать, кто это.

 Ты уже спрашивал. Определенная монотонность речи. Какой негодяй-критик сказал это? Ах, ну да, это ведь был аноним в литературном приложении к Таймс, не так ли? Ну, последний поцелуй, и я должен бежать. Умираю с голода.

Итак, он оставил меня умирать с голода. Я лежал в постели, увлажняя слезами подушку. Потом закурил сигарету (я чуть было не написал: прикурил от зажигалки Али, с мальтийским крестом). Я не стал с ним целоваться на прощание, с мелкой шлюхой. Я мучился не столько от вероломства Вэла, сколько от несправедливости того, что, за неимением лучшего термина, называется сексуальным истеблишментом. Ничто не удерживает любовников мужского пола, хотя и женского тожени потомство, ни инстинкт продолжения рода и семьи из поколения в поколение. Но мне ведь нечего было предложить жене или суррогатной женени кола, ни двора. Цепи Справедливости гремели за окном, приняв вид поезда грохочущего в сторону Пикадилли. Мои заплаканные глаза остановились на конверте с письмом матери с адресом, выведенным фиолетовыми чернилами ее каллиграфическим почерком, с усеченной головой Георга V на почтовой марке. Родина, тепло, окровавленные раненые в коридоре, мой добрый отец с окровавленными руками, безукоризненный английский моей матери с легким лилльским акцентом. Я вышел в мир и истекал в нем кровью.

XIII

В письме мать писала, что живут они неплохо, хотя сердце ее обливается кровью при виде растерзанной Франции. Еды у них хватало, поскольку жили они в сельской местности, и отец на манер ирландских сельских врачей охотно порою брал гонорары натурой: маслом и яйцами. Мой брат Том служил в санитарной части британской армии, расквартированной в казармах Бойса, прошел курсы обучения и получил чин капрала-инструктора химзащиты; не знаю, что это значило. Сестра Ортенс, названная так в честь матери, так же, как и я был назван в честь отца, только что отметила свое шестнадцатилетие, в честь чего была устроена вечеринка, насколько позволяли скудные военные времена. Отец Каллахан из церкви святого Антония в Сент-Леонард получил известия из Дублина о том, что его кузену Патрику отказано в апелляции и что его ждет виселица за участие в пасхальном восстании. Мать выражала надежду, что я счастлив в Лондоне, и радость по поводу моего предстоящего приезда к ним на рождество. Если бы еще Тому дали увольнительную, но будем скромны в своих пожеланиях. Все это было написано аккуратным почерком фиолетовыми чернилами по-французски, отчего даже печальная новость о кузене отца Каллахана казалась чем-то далеким и литературным, и даже упоминание о масле и яйцах выглядело как цитата из Un Coeur Simple.

Я дочитал письмо, зарылся лицом в подушку и снова разрыдался, на сей раз оплакивая свою потерянную невинность и мировой хаос, а не одну лишь измену Вэла. Потом я вытер слезы, выкурил еще одну сигарету, встал и поглядел в потрескавшееся голубое зеркало миссис Перейра. Затем промыл глаза теплой водой из чайника, намочив угол полотенца, и несколько раз глубоко вздохнул. Мне нужно было написать книжные рецензии; гораздо удобнее сделать это в Баттл, чем здесь, где пахнет луком и стены еще помнят запахи и звуки Вэла. Денег на билет до Баттл в одном направлении мне хватало; и я знал, что еще не поздно успеть на поезд, отбывающий с Чаринг-Кросс сразу после девяти.

Итак, я уложил свои скудные пожитки в сумку, надел свою богемную шляпу и теплое пальто и вышел в темноту, освещенную луной, напоминавшей цеппелин, по направлению к станции подземки. Доехав до Эрлз Корт, сделал пересадку и прибыл на Чаринг-Кросс. Вокзал кишел солдатами и матросами, многие из них были пьяны. В их толпе попадались шлюхи в отороченных сапожках и боа, а также мрачного вида почтенные леди, неодобрительно оглядывающие молодых штатских. Еще недавно эти патриотки с готовностью раздавали белые перья всякому встречному без мундира, но после того как этим символом трусости все чаще стали наделяться ослепшие в газовых атаках на Ипре, обычай вышел из моды. На меня они лишь покосились, но не более. Я решил притворно захромать к поезду, чтобы избежать вопросов по поводу гражданской одежды.

Поезд в Гастингс отходил почти пустым, я был один в купе. Это было путешествие обратно в юность через Тонбридж, Танбридж Уэллс, Фрэнт, Стоунгейт, Этчингэм, Робертсбридж, через измену Вэла и через мои измены двум юношам, мимо молодого человека, выразительно посмотревшего на меня на платформе; я ответил ему взглядом на взгляд, но он в ответ громко произнес такое, что я покраснел и поспешил скрыться. Я возвращался в прошлое, повернувшись спиною к будущему, о котором я не хотел думать.

Я был совращен будучи четырнадцати лет от роду и не где-нибудь, а в том самом городе, где кузена отца Каллахана ждала виселица. Это случилось вовсе не в школе имени Томаса Мора, где было немало похотливых попов и где сам директор-ирландец не чурался осмотрительного разврата, а в прекрасном городе, регулярно экспортировавшем своих извращенцев в Лондон и Париж. Мой четырнадцатый день рождения мы всей семьей отмечали в Ирландии: отец, мать, маленькая Ортенс, подраставший Том и я в школьном блайзере, фланелевых брюках и синей фуражке с школьной эмблемой пришитой желтыми нитками. Для вечеров у меня имелся взрослый костюм, из которого я уже вырастал. Мы остановились в гостинице Дельфин. В тот год отец взял ранний отпуск, поскольку не сумел найти себе замены на июль и август; кроме того, Том переболел тяжелым бронхитом и врачи посоветовали ему две недели спокойного отдыха у моря. Отец однажды бывал в Кингстауне, теперь переименованном в Данлери, а матери было любопытно посмотреть католический англоязычный столичный город. Кроме того, она читала Путешествия Гулливера с краткой биографией Свифта вместо предисловия, и его жизнь заинтересовала ее. Мы провели несколько дней в Уиклоу, потом в Дублине перед тем, как поехать в Балбригган.

Общество бедного все еще кашляющего Тома и шумной маленькой сестренки, которая тогда еще писала в штанишки, быстро мне прискучило. Родители предложили поехать в Феникс Парк, но я несмотря на то, что погода стояла прекрасная, изъявил желание остаться в гостинице и читать старую подшивку журнала для юношества, которую я купил за два пенса на книжном развале. Итак, я сидел в холле гостиницы и читал, посасывая лимонную карамельку. Я был в холле один. Из бара доносился веселый гомон, в Дублине любили выпить и повеселиться. Вдруг я заметил, что какой-то мужчина сел рядом со мной. Он был нестарый (тридцати семи лет, как я узнал позднее), носил бороду и одет был довольно странно, как я тоже узнал позднее, в домотканый наряд. От него довольно приятно пахло торфом, мятой и ирландским виски (я уже тогда знал разницу между ирландским и шотландским виски), казалось, он хотел поболтать.

 Читаешь,  заметил он.  Но ведь этодовольно мусорное чтиво, не находишь?

Он видел, что я читаю журнал для юношества.

 Мне нравится. Забавные рассказы.

 Ну да, пропагандируют имперские ценности, спортивные игры и дисциплину, холодные ванны на заре. И все, кроме британцев, изображены в очень смешном виде: потешные черномазые, лягушатники и даже микки и пэдди. Я неправ?

 Нет, отчего же,  я не мог сдержать улыбки. Его реплика вполне правдоподобно, хотя и предвзято, описывала дух журнала для юношества.

Назад Дальше