Сон, похожий на жизнь - Попов Валерий Георгиевич 16 стр.


Потом, когда уже якобы все прошло, встретил я Володю с Ирой на улице. Все усталые, после работы, в толпе. Хотели не заметить друг друга, но случайно встретились взглядамипришлось подойти.

Куда это собрался?спрашивает Володя.

В парикмахерскую,говорю,думаю постричься...

Помолчали минуты две.

...и побриться.

Ну, давай.

И снова я уехал в Москву, опять надолго.

...Каждое утроодно и то же. Вдруг, еще во сне,быстрое соскакивание, сбрасывание ног на пол, выстрелзвон распрямившейся пружины в диване, долгое, неподвижное, недоуменное разглядывание стрелок. Первые движенияшлепанье губ, шуршание, шаркание домашних туфель. Этот ватный и какой-то шальной момент после снасамое неприятное за весь день...

В желтоватой ванной, освещенной тусклой лампочкой, с некоторым отвращением разглядываю свое лицозагорелое, но сейчас, после умывания холодной водой, побледневшее, серое.

Да-а. С красотой что-то странное творится. Кривя губы, застегиваю воротничок тугой рубахи. Теперь уже с самого утра встаю в жутком напрягезлым, тяжелым... Ну хватит! Пора браться за дело. Выхожу из ванной, сажусь прямо на холодный пол, ставлю на колени коричневый телефон и, поглядывая на лежащую рядом книжку, резко, отрывисто щелкая, набираю цифры, придерживая другой рукой легкий, почти пустой пластмассовый корпус...

И вот иду по широкому, светло-серому, с белыми точками, с темными растеками воды асфальту и злюсь из-за того, что уже с утра опять думаю о ней. Одно время она совсем было исчезла, нырнула и вдруг появилась откуда-то опять. «Знаешь, я хожу в совершенно невменяемом состоянии...»

«Ничего,думаю я,ходил я в невменяемом, теперь пусть она походит в невменяемом! Хватит!думаю я уже в полном отчаянии.Говорят, необходимость прокладывает дорогу среди случайностей. Вот пусть и проложит!»

Хватит всяких лирических излияний! Нашла коса на камень, где каменьэто я.

«Ничего,думал я в те дни,найду себе девушку получше!»

Хлебнул я горя с этим тезисом! В мои годы, с моим выдающимся служебным положением болтаться по улицам!..

«Девушка, девушка, не скажете, который час?»

Семенишь рядом с ней, что-то такое бойко излагаешь, оживленно, она хихикает, кокетничает и вдруг случайно поймает твой взглядтакой усталый, серьезный, даже немножко злой. Сразу заторопится:

«Извините, извините, я не могу!»

Фу!

А вечерами, надев темные очки, чтобы скрыть морщины под глазами, начесав височки, как семнадцатилетний «попес», старательно исполнял «казачок» и, как только он кончался, сразу падал в темном углу площадки, подползал под скамейку, нащупывал губами сосок кислородной подушки, спрятанной за оградой, в крапиве, открывал краник и долго тяжело, с наслаждением дышал.

Или даже сидел за праздничным столом, над тарелочкой со скользкими грибами, а думал все равно о ней.

«Так,усмехался я,с восьми до девятивоспоминания о любимой».

И тут же морщился, как от ожога.

Потом сидел, покачиваясь, и, как молитву, бормотал одну и ту же, непонятную на первый взгляд фразу: «Отзовись хотя бы в форме грибов!»

Моя отрешенность сразу бросалась в глаза, успеха мне, естественно, не приносила, и спал я после таких вечеринок обычно на тоненьком коврике под дверью, как какой-нибудь кабысдох.

Переночевав так несколько раз и поглядев на себя в зеркало, я решил: «Хватит с меня этой веселой, легкомысленной жизни, уж слишком тяжело она мне дается!»

Боже мой,бормочу я,какой я дурак! Мне обломилась такая прекрасная вещь, как любовь, а я ее закопал, а теперь что-то мечусь, выдумываю, что-то ищу, когда у меня есть любовь!

Мое настроение резко улучшается, наступает совершенно лихорадочная веселость.

Неужели мы, умные люди, не можем взять из ситуации все хорошеелюбимые наслаждения, любимые страданияи не брать ничего неприятного, невкусного? Нам обломилась такая прекрасная вещь, как любовь, а мы делаем из нее муку! Не надо ничего подавлять! Ребята, это же ценно!

Я прихожу на Центральный телеграфбольшой мраморный зал, дрожащий голубой свет из трубок над покрытыми стеклом столами. В окошко мне дают липкий конверт, пушистую, с родинкой, бумагу. Надо все написать, объяснитьэто же так просто!

Но вдруг у меня появляется нехорошая усмешка. Почему, интересно, мы так обожаем с огромным трудом звонить и писать любимым из других городов, совершенно не любя это делать в родном городе? Неужели мы все так любим преграды?

Ну, задавил в себе, а зачем? Кто-нибудь от этого выиграл?

Потом я просто сидел, измученный, отупевший, подперев кулаками лицо, растянув щеки и глаза.

Она появлялась в свой обед, и мы шли в ближайший садик. Не блестящий садик, конечно, но все лучше того, в котором все мы окажемся через какое-то время. В садике функционировал клуб «Здоровье», и по газонам, вытянув лица к солнцу, закрыв глаза, стояли толстые люди в одних плавках. Некоторые из членов клуба медленно плыли в пруду. Во всем садике мытолько двое одетых. Блестит вода, блестят стекла, все блеститничего не видно. Мы щуримся, болит кожа лба.

На асфальте, под ногамикакие-то вздувшиеся бугры, шишки, покачивающие нас.

Вот,как всегда, усмехаясь, как бы не о том, сикось-накось говорю я,покойники пытаются вылезти, но асфальт не пускает, держит... О, глядиодин все же вырвался, ушел!

Она идет рядом, думая о своем.

М-м-м?Улыбаясь, не разжимая губ, вдруг вопросительно поворачивается она ко мне. Загорелое лицо, светлые глаза.

...И как она смеяласьтихо, прислонившись к стене, прикрыв глаза рукой. Потом поворачивается обессиленноглаза блестят, счастливо вздыхает.

И ещемы едем в такси, уже не помню куда, но уже почему-то грустно. Она вдруг поднимается с моего плеча.

А вот здесь моя мама работает. Шестая объединенная поликлиника. Такая объединенная-объединенная,тихо усмехнувшись, добавляет она.О!вдруг грустно оживляется.Вчера была я в парикмахерской, там одна такая счастливая дурочка: «Знаете, мой муж так меня ревнуетдаже заставляет прическу делать, которая мне не идет!» Посмотрелидействительно не идет...

Так ты приедешь?добиваюсь я.Ты вообще-то ездить любишь?

Она долго не отвечает, смотрит.

Я вообще-то тебя люблю,вдруг быстро произносит она...

Какой дурак!..

На краю садика был ларь, где мы в обед пили рислинг. Потом все закачалось, свидания стали нервными, быстрыми. Ушла любовь, и резко упал план продуктового ларя.

Темнеет...

Кара какая-нибудь меня подвезет, автокара?тревожно озираясь, говорит продавщица...

«Навсегда»,привычно убеждаю я себя. Почему, собственно, навсегда? Слишком старое, страшное, а главное, ненужное слово!

Не по-мужски? А, ну и пусть не по-мужски!

И вообще, несмотря на все прощания, я недавно снова к ней приезжал!

Выскочил из поезда холодным утром, бежал по бесконечным подземным кафелям, надеясь перехватить ее на пересадке, не успевал. Вбегал в переговорный пункт, все удивлялись моей одеждевсе давно уже в пальто и плащах. Ставил монетку вертикально, попадал в щель...

Приве-ет!ласково говорила она.Ты что, приехал?

Выходи,почему-то грубо говорил я,увидишь: приехал или нет...

В садике перед этим прошел короткий дождь, намочив только верхний слой пыли, и этот слой прилипал к подошвам, и оставались сухие светлые следы на темной мокрой аллее.

И снова я нес какую-то ерунду! Вообще это очень на меня похожеприехать за семьсот километров и говорить так небрежно, словно между прочим пришел из соседнего дома! И ей уже, наверно, начинает казаться, что приехать из другого города ничего не стоит.

«Кто, интересно, мне оплатит эти поездки?»думал я, нервно усмехаясь.

Спокойно,говорил я,нас нет! Ведь мы же расстались навсегда?

Ага,улыбнулась она,навсегда.

Потом... Мы сидим в каком-то дворе, на самой низкой скамейке в миредоска, положенная на кирпичи, и пьем какое-то горько-соленое вино.

А я тебя забыла!вдруг говорит она.

Конечно!горячо говорю я.Вечная любовьерунда! Никакая любовь не выдержит, если поить ее одной ртутью. Да-а... Как-то слишком четко все получилось! Чего неттого нет. Ни разу так не вышло, чтобы чего нетто есть! Уж не могла нам судьба улыбнуться или хотя бы усмехнуться!

«Хорошо говоришь»,зло думаю я о себе...

Я четко чувствую, что жив еще испуг: а вдруг она и вправду согласится, что тогда? Первый слой сомнений: она же замужем, зачем разбивать семью... Какая-никакая, все же семья. А какаяникакая? Слишком... спокойная? Но дело-то, если честно, не в этом. Просто я боюсь, что не продержаться нам с ней на таком высоком уровне, не суметь. В нас преграда.

Это и повергает меня в отчаяние.

Может, все-таки...говорю я.

Она, улыбаясь, качает головой. Мы поднимаемся, распрямляемсявсе затекло, колют иголочки. За высокой стеной проходит трамвай. Откуда трамвай в этом районе?

Мы идем.

Я уезжаю сегодня, сидячим,говорю я, как последний уже аргумент, заставляя работать за себя километры.

Ага,спокойно говорит она, снимая пальцами с мокрого языка табачинку.

Полное спокойствие, равнодушие. А как ей, собственно, теперь себя еще вести?

От молчания тяжесть нарастает.

Перед глазами толчками идет асфальт, сбокуслепящая вывеска: «Слюдяная фабрика».

Ах, слюдяная фабрика, слюдяная фабрика!..

Я выхватываю из кармана забытую после бритья и давно бессознательно ощущаемую бритву и сильно, еще не веря, косо провожу по ладони. Полоса сначала белая, потом начинает проступать кровь.

Вот... слюдяная фабрика!кричу я. Щелкнув, она вынимает из душной сумки платок, прижимает к моей ладони.

Ну что ты еще от меня хочешь?заплакав, обнимая меня, произносит она...

Вернуть! Вернуть хотя бы этот момент!

Я выбегаю с телеграфа, прыгаю через ступеньки, вдавливаюсь между мягкими губами троллейбуса. Думал ли я, еще год назад ненавидевший всяческие излияния, что буду вот так, с истерической искренностью, рассказывать случайно встреченному, малознакомому человеку историю моей любви?

Ну, мне пора!говорит он, осторожно кладя руку мне на колено. Встает и идет.

Думал ли я, иронический супермен, что буду вот так валяться на асфальте, кататься и стонать, норовя при этом удариться головенкой посильнее!

Я в отчаянии, но где-то и счастливжизнь наконец-то коснулась меня!

Потом... я на коленях стою перед проводником, сую ему мятые деньги, умоляя пустить меня в поезд.

И вот я снова смотрювсе толпой выходят с работы, хлопает дверь. Вот появилась любимая, идет через лужайку, задумавшись. У меня вдруг отнялись ноги и язык, я только махал ей рукой. Маленький человек, идущий перед нею, живо реагировал на все этосорвал кепку, кивал, хотел перебежать сюда. А любимая шла, задумавшись, не замечая меня.

Потом мы расстались насовсем, но я долго еще этого не понимал. Мне все казалось, что вот сейчас я встречу ее и спрошу, усмехаясь: «Ну что? Правильно я делаю, что тебе не звоню?» И она в своей манере потрясет головой и быстро скажет: «Неправильно».

...Однажды в какой-то столовой, сморщившись, я поднес к глазам никелированную баночку с жидкой желтой горчицей внутри, с черным засохшим валиком на краю и легким, щекочущим запахом... и вдруг почувствовал непонятное волнение.

Я долго думал, ловил и потом все же вспомнил.

Однажды я вызвал ее поздно... Она кашляла... Мы сидели на скамейке... И вдруг она, вздохнув, прислонилась спиной ко мне. Воротник ее платья слегка отстал, и легкий, едкийзнакомый, но не узнанный в тот раззапах пощекотал мои глаза и ноздри. Я и не думал тогда об этом и теперь только понял, сейчас: она отлепила тогда горчичники, и кожу ее еще саднило и щипаловот что еще я узнал про нее теперь!

И я вдруг радостно вздохнул, хотя, казалось бы, все это не имело уже значения.

ЮВОБЛЬ

После работы он стоял на углу, и тут его кто-то так хлопнул по плечу, что стряхнул пепел с папиросы. То оказался старый его приятель, Баш или Кустовский, что-то в этом роде. Они прошли между штабелями бревен и вышли к набережной, усыпанной щепками. На опрокинутой лодке сидел старик, заросший, в пыльной кепочке, раскручивая в бутылке кефир. За лодкой, прямо на земле, сидел и плакал парень.

Что это Витя плачет?обращался к нему старик.Кто это Витю обидел? За что? А за то Витю обидели...Голос старика зазвенел.За то Витю обидели, что он вчера восемь рублей показал и смылся.

И напрасно Витя говорил, что это были деньги на билет, что он уехать хотел,старик его больше не слушал.

Войдя с Кустовским и оглядев всю картину, он поздоровался с парнем и стариком и удосужился выпить кефира. Бутылка пошла по кругу, потом по квадрату.

Потом вышло солнце, и они стояли у кирпичной стены и играли в пристенок тонкими, почти прозрачными пятаками. Он стоял над всеми, постукивая пятаком о кирпич, и рука его ходила плавно и точно, словно лебединая шея. Тут появился еще один игруля, в длинном зеленом пальто до земли. У самой земли имелся карман, и из него торчала бутылка. Получался совсем уже праздник.

И он пришел после этого к ней и заснул на ее диване.

Потом он вдруг проснулся, неожиданно бодрый, и стал говорить ей, что все, конечно же, будет, и подарок он ей подарит, такой, знаешь, подарок, чтобы только им двоим, чтобы никому больше не пристроиться, только им.

Понятно,усмехнулась она,то есть двуручную пилу.

Слушай,испугался он,а чего никто не спит?

Ждут,прошептала она,вскрика.

Тут он опять уснул, и проснулся глубокой ночью, и думал, в темноте лежа: чем это она волосы свои укладывает? Какой-то запах от них родной, волнующий.

Тут она потрогала голову и, думая, что он спит, встала и подошла к столу. Нагнув тяжелую бутылку пива, она налила его себе в горсть и провела ладонью по волосам. Одна капля легко покатилась по ее спине, но внизу спины, на белом плавном подъеме, стала замедляться, округляться, поблескивать и, едва одолев подъем, оставив на нем половину себя, снова раскатилась до сгиба ноги, и за ним опять стала замедляться, задумываться...

Утром она шла, улыбаясь, сладко и гибко потягиваясь, и все смотрели на нее с осуждением. И она говорила, что вот сейчас расстегнет кофту и вытряхнет оттуда маленького чертика с бороденкой и бельмом и как он шлепнется в газон, на траву, быстро вскочит и побежит через улицу...

После этого они прожили месяц, но не все было хорошо. Временами он падал духом, и тогда, вперив свой взгляд с высоким глазным процентом и придав всему буквальный, пригвожденный смысл, он вдруг понимал, как все у него плохо. Но ведь понять так все, как часто люди вдруг понимают все, а именно по первой, самой грубой схеме, дело не такое уж хитрое, да только не стоит.

Но все же иногда бывало. Да еще бы и нет, если он сидел на диване, свесив ноги в пустоватых носках, одурев ото сна в жару, в этой комнате за городом, где ее уже третьи сутки не было.

И когда она все же явилась и подошла к нему, застенчиво улыбаясь своею наглой улыбкой, он оттолкнул ее и сбежал по деревянным ступенькам, два раза выстрелив дверьми.

А тут еще подскочили трое смутно знакомых людей и начали его бить, и сначала они его побеждали, а потом вдруг он стал их побеждать и избил всех троих, а у одного даже отнял очки и пуловер. Дальше он запутался в ботве и, в бешенстве порвав ее ногами, побежал через ямы, осыпая в них землю. Дальше шли куры, башни, огороды, сады какие-то непонятные. У кузницы он со звоном залез на борону, похожую на колесницу, и просидел на ней до утра. Он сидел один на высоко вознесенном холодном железном стульчике, а на земле, направленные от него во все стороны, как для обороны, стояли системой кривые ржавые ножи. Утром, заметив это свое положение, он засмеялся, слез и пошел домой.

Ожидая там увидеть обычную реакцию, он был удивлен, как она, лежа животом на полу возле сваленной в углу репы, вырезала из нее ножом правильные кубики и, оглядев их, съедала. Наверное, подумал он, будь посильнее мой толчок, была бы и форма кубиков посложнее. А может, наоборот. Кто ее знает. Видно, есть в ней эта защищенность, это спасительное смещение. Плохо тем, у кого этого смещения совсем нету, у кого при виде почты обязательно появляется мысль о письмах. Таких и погубить легко. Так нельзя. И как наша земля имеет атмосферу, в которой изменяются, разрушаются, сгорают летящие в нее метеориты, так и человек должен иметь атмосферу духовную, где изменяются, разрушаются, сгорают летящие в него несчастья.

Так они жили до глубокой осени. Спали, а потом гуляли по длинным широким каналам с питьевой водой, с белесой вьющейся травой на дне.

И однажды увидели они ровный пруд, тоже питьевой, куда сходились все эти каналы. Из пруда приподнимался остров, и на нем стоял старый замок. Они смотрели на него, смотрели и вдруг вспомнили его историю. Как прожили здесь жизнь по несчастью попавшие сюда иностранные принц и принцесса. И был это даже не замок, а памятник их тяжелым старинным отношениям. Вот эту башню с площадкой, например, построил он для начала разговора. Чтобы, взойдя на нее с принцессой, сказать как бы между прочим: «А сегодня ветренно, дорогая». А та ему на это в ответ пристроила флигель с кривыми окошками, чтобы, сидя в их освещении, сказать иронически: «М-да». А эта длинная кирпичная галерея, ведущая от его покоев к ее, чтобы пройти по ней единственный раз и, вытирая слезу, сказать: «Прости, я задержался на охоте».

И уже на старости лет потянула она длинный висячий балкон на столбах, чтобы спросить его какую-то мелочь, да позабыла, что хотела, да так он и остался недостроен. А сейчас в замке и на острове жили старушки в белых платочках. Они плакали, копали огород, удили рыбу. От острова до дерева на берегу была протянута тонкая проволока, и, перехватывая по ней сухими руками, две старухи плыли на лодке. Потом одна повернула, а другая выскочила на травку, подняла руку и с криком «Такси!» скрылась в глубь континента.

Свою избушку они нашли по бревну, которое светилось в темноте. Они вошли, и он зажег спичку. Появились два весла, стол, высокая деревянная тарелка. Спичка разгорелась и стала похожа на трехцветный французский флаг. Потом она погасла, и больше они спичек не зажигали.

О, как он жил раньше, думая, что вот рукаэто рука, не замечая ее размытости, некоего хилого облачка вокруг нее и вокруг всего остального. И не чувствуя, что вот столэто не совсем стол, и не только стол, а еще что-то, и как раз этим-то люди еще и живы.

Рано утром тихо постучали в дверь, и вошел маленький остроносый человек. Это был хозяин избушки.

Скажите,пробормотал он,ежи к вам ночью не заходили?

Заходили,сказала она,двое. Элегантные, в галстуках.

Ну ладно,заторопился он,я пойду.

И исчез. Они вышли на улицу, поздоровались со старушкой, сидевшей на завалинке, и стали умываться водой из бочки. И вдруг увидели, что по улице идет их синеглазый хозяин, в сапогах и с ружьем, и ведет на суровой нитке маленькую вертлявую собаку.

О,сказала старушка,смотрите, топить повел.

Хозяин вздрогнул, и подбежал к старушке, и долго кричал.

Потом махнул рукой и пошел дальше, на ходу заряжая ружье.

Они оделись и пошли гулять. День был похож на вечер. Они зашли в магазин и купили пива, хлеба и пачку твердого печенья с тревожным названием «В дорогу». За магазином начинался лес. В лесу горели костры из листьев, и ног не было видно из-за дыма. Они шли молча, по колено в дыму.

Скоро я уеду,сказала она.

Да,сказал он,но мы купим голубей. Будут прилетать голуби и приносить письма.

Да,согласилась она,голуби будут приносить письма. Письма и бандероли.

Они зашли глубоко в лес, и костров уже больше не было. Листья то поднимались все сразу, то так же все сразу опускались.

Вечером они пошли в дом отдыха, который был за горой. Они прошли мимо пустых дач, мимо бассейна и столовой. Все были на танцплощадке, исполняя танец «Минутка».

Пойдем,сказала она.

Они пошли обратно. Было совсем темно, только белела известковая дорожка. Они спустились в деревню и остановились отдохнуть у почты. По широкой улице шеренгой шли девушки. Вдруг из темноты на дорогу вышел солдат. Он стоял, широко расставив ноги. Воротничок его был расстегнут, пилотка надвинута на глаза. Когда к нему подошли девушки, он толкнул одну из них плечом. Она остановилась перед ним. А шеренга сомкнулась и ровным шагом двинулась дальше. Навстречу следующему солдату, поменьше.

Знаешь,сказала она,я по вечерам лучше буду сидеть дома.

Что ж ты будешь делать?

Вязать.

Свяжешь мне свитер,сказал он.

И плащ,сказала она.

И трость,сказал он.

И деньги,сказала она.

Они шли вдоль пустынного залива. Все давно уже отсюда уехали, и дачи стояли заколоченные. Осталась тут одна только собака по имени Стручок. Она действительно походила на стручокбез шерсти, плоская, с голой кожей, раздувавшейся только на голове, на сердце и на желудке. Когда здесь жили люди, она делала лишь то, чего все от нее ждали,лаяла, грызла кости, стояла на задних лапах, но делала все это неохотно, спустя рукава, понимая, что вокруг много собак, и если не она, то они сделают все это. И потомвезде ходили люди, что-то делали, обсуждали и опять делали, и, открыв глаза и увидев их, она спокойно засыпала. Но люди уезжали и увозили собак, и чем меньше их было, тем быстрее они уезжали. И она спала все меньше, все неспокойней, и сейчас, среди пустых деревянных домов, как свободно и странно она себя вела! Как выходила на площадку с мокрой волейбольной сеткой и начинала вдруг прыгать на неебеззвучно, с закрытыми глазами, и, попадая лапами, запутываясь, падала на бок и на спину, и сразу, не слизнув грязи и воды, снова прыгала как заведенная. Или как долго и без брызг ходила она по ровной грязной воде залива, внезапно вынимала из нее белесых бьющихся жучков и съедала их, тряся головой.

Рано утром она вылезала из поваленной дощатой кассы, облепленная билетами, грязными и мокрыми, но целыми, с неоторванным контролем. Она уже привыкла, что людей нет. Раньше они ходили всюду, хлеща ее шнурками от ботинок, а теперь их стало меньше, и они перестали двигаться и стояли на тумбах, белые и неподвижные, среди клумб и газонов. Она бежала мимо них вверх, туда, где в овраге в густой траве день и ночь горела оставленная лампочка, и трава вокруг нее стала как сено и кололась. Иногда она бежала вниз, где в деревянном домике без стен, вывалившись наполовину через дырку в сетке, висел забытый бильярдный шар. Она стояла, касаясь его носом, а потом бежала дальше. Скоро у нее начался кашель, и она кашляла по ночам в будке. И думала, что вот осталась совсем одна, но уходить ей отсюда нельзя, потому что без нее это царство предметов, хоть чуть-чуть сцепившихся друг с другом, исчезнет и останутся лишь камень, дерево, глина, вода и холодный пустой воздух.

Уже очень поздно они сидели в столовой. Там горела одна только лампочка, высоко. Им дали салат и две тарелочки с бешено изрубленной селедкой. В приоткрытую дверь влетела маленькая тучка, пролетела над полом, развеваясь, и налила под их столом лужу. Пора было уходить. Она спускалась по деревянным, соскребанным ножом ступенькам, выжимая из них воду туфлями цвета лазурных прожилок на ногах. Ее плащ, слегка отставая от ее движений, стоял, переливаясь, потом ломался и опять стоял, немного больше, чем нужно, словно сохраняя память. Потом она остановилась, и он подошел и встал за ней в очередь. Она постояла и повернулась. Плащ ее сделал то же самое. Лицо ее было покрыто кожей, такой же тонкой и прозрачной, как кожа глаза. Из ее носа шел некоторый свет. Иногда она закрывала глаза и дула с нижней губы на волосы.

Подошел автобус с лампочками под толстой бутылочной крышей. В нем было только два места, в разных его концах. Увидев это, пассажиры заволновались, затеяли пересадку, в которую пытались вовлечь и водителя. И наконец открылись два места рядом. Они сели, почувствовав головами шепот двух старух, сидящих сзади. Старушки шептались очень долго и своим шепотом нагрели весь автобус.

ОТПЕВАНИЕ

Я дал на регистрацию мой билет, контролер в голубой безрукавке стал стучать по клавишам компьютера, тот прерывисто запищал. Потом я получил посадочный талон. Я сел в зальчике и стал озираться. Местечко было довольно унылоетаким, наверно, и должно быть место, в котором человек ожидает перелета из одного мира в другой. Никаких приметни еще этого мира, ни уже того в зале не наблюдалось: только круглые часы с ободком на стенеи все. Я вдруг внезапно вспомнил, что там, куда я лечу, местечко это называется «накопитель», и приуныл еще больше. Агаодно утешение все-таки есть: на сетчатых полочках у дальних стульев были навалены серебристые пакетики с красной надписью «Снэк». Как-то в перелетах по миру, сидя в «накопителях», привыкаешь и перестаешь замечать ихвсюду они лежат. Но теперь-то, я вспомнил, я лечу туда, где эти «снэки»парочка ломтей ветчины, картонный пакетик фруктового йогурта, пластик сырамогут стать желанным сувениром. И я с небрежным видом взял парочку «снэков» и кинул их в атташе-кейс. Интересно: понял «регистратор», что я русский, а живу здесь, а паспорт советский, а живу давно здесь, а лечу туда на два дня, понял онили это ему абсолютно, как говорят сейчас, «до фонаря»?

Появилась японка, ведя мальчика с загипсованной ногой и костыликом. Видно, летели к какому-нибудь знаменитому русскому хирургу в надежде на исцелениеи я не сомневался, что японского мальчика он отлично исцелит, и об этом с восторгом напишут газеты всего миравот, мол, японка с мальчиком облетела весь мир, и только советский хирург его исцелил! У нас это умеют. Почему не исцелить? Вот исцелить советского мальчикаэто значительно уже сложнее. А японскогопочему не исцелить? Видимо, в предчувствии чудесного исцеления мальчик-япончик духарился, не сидел на месте, прыгал весело по проходу, опираясь на свой маленький, красивый, ярко-желтый костылику нас такого предмета даже и представить нельзя. Я любовался сияющим костыликом, хотя ничего особенно приятного, если вдуматься, в нем не было.

Слегка запыхавшись, вошли двое комадировочных, сразу видатьнаших: до последней секунды шастали по магазинамкогда-то доведется еще? Они были в одинаковых кожаных пиджаках и с одинаковыми, упакованными в чехлы, видиками. Съездили удачно! Судя по отрывкам беседы, а также по виду,технари, причем, похоже, довольно крупныелица у обоих толковые и уверенные.

Где-то что-то проговорил голос. И все рванули на посадку. Здесь оно таксоображать надо мгновенно, на ходу ориентироваться в сплетенье эскалаторов и коридоров. Как пишут у нас: жестокий мир! Я поспевал за командированными, мальчик на костылике весело ускакал далеко вперед.

И вот я увидел нашу стальную птицуи сразу что-то перевернулось в моей душе. Рейс был «аэрофлотовский». Меж кресел сновали удивительно надменные наши стюардессы: они с ответственным рейсом прибыли на Запад, им было чем гордиться. Но для меня-то это была как раз встреча с Востоком!

Не скажете, где мое место?

Обращение по-русски их не расположило, скореенаоборот.

На свободное!проговорила она.

Живя за границей уже три года, я впервые заплакал о Родине не тогда, когда увидел западные улицы и витрины, а когда вдруг случайно в пивной увидел, как полицейские обращаются с напившимся. Вежливо, дружелюбно, с шутками, довели его до машины.

И куда, ты думаешь, его повезут?спросил мой приятель, живущий там.

Домой, видимо?

Я уже догадался.

Поземка в Ленинграде залетала прямо в аэропорттам, где в аэропортах всего мира пассажиры расхаживают в белых рубашках, тут зябко кутались люди непонятного возраста и пола.

А где этоОхтинское кладбище?недовольно спросил таксист.

Он явно ожидал, что пассажир с иностранной сумкой закажет что-нибудь поинтереснее. А туткладбище.

Но Охту знаете?

Ну да.

Медленно и неохотно стал двигать рычаги. Это тоже чисто наше, родное: исполнение работы с демонстративной, подчеркнутой неохотой.

В темноте под ногами что-то хлюпало и переливалось.

Что там у тебявода, что ли?поджимая ноги, спросил я.

Да нет... то не вода... кислота,так же медленно и неохотно, как вел машину, он и отвечал. Я поднял ноги еще выше.

Господи! Чего только за это время не настроили там! А тут все те же унылые, обшарпанные домишки!

Мы переехали мост. Свернулии вот маленькая голубенькая церковка. И я словно бы попадаю в сон: одновременно со мной, хлопая дверцами, вылезают из машин на солнышко мои любимые друзьяи Шура, и Слава, и Дима, и Серега... только вот Саня уже не вылезет.

Ну как международный рейс?насмешливо (такой установился тон) спрашивает Слава.

Недурственно, недурственно!подыгрывая ему, величественно произношу я.

Мы обнимаемся все вместе, стучимся, по дурацкому нашему обычаю, головамитак, что выступают слезы. Хотя они и без этого потекли бы.

Назад Дальше