Мальчик скорчился, подвывая, на полу, в его ушах вибрировало и грохотало подобие колокольного звона; господин Амакасу разминал ушибленную руку. На письменном столе крошечные бледно-лиловые кружочки бумаги, которые отцовский дырокол постоянногод за годомвыплевывал, к радости ребенка, и которые тот, еще будучи новорожденным, всегда пытался засовывать себе в рот, незаметно забились поглубже в выемки на столешнице, будто стыдились происходящего. Снаружи, в вольере, тропическая птицакупленная как символ их антибуржуазностипродолжала незаинтересованно глодать кусочек печенья.
12
Сам ли доктор Нэгелиили, может, его женарешил подарить маленькому Эмилю зайца, теперь уже, собственно, не узнаешь. Как бы то ни было, однажды в сарае, напротив окон устланной желтым ковром детской комнаты, обнаружилась внушительная деревянная клетка; в ней сидело (обратив вперед лапы и мордочку, в выжидательной, чуть ли не подкарауливающей позе) это самое животноеи смотрело на Эмиля; и Эмиль тоже завороженно уставился на него и дал ему имя Себастьян.
Эмиль помнил из детских книжек, чем любят лакомиться кролики, но, приблизившись к зайцу, чтобы скормить ему морковку, он был больно укушен в подушечку пальца; малыш до глубины души испугался: ведь до сих пор он жил, защищенный мыслью, что бытие и мир, по сути, устроены честно. Никогда прежде не приходилось ему сталкиваться с нечестнойнаправленной на всех без исключенияжестокостью природы.
Себастьян был строптивым альбиносом с красными глазами, и маленький Эмиль любил его с мучительно утаиваемой силой чувства. Хотя приблизиться к нему он никогда не мог, мальчик каждые два-три дня убирал клетку, просовывал кончики пальцев сквозь проволочную сетку маленькой дверцыи его опять кусали, часами сосредоточенно созерцал подрагивающие усы на недоверчиво поворачивающемся в его сторону миловидном розовом носике, рассматривал мягкие лапы: как они передвигают пищу. Эмиль мечтал, что когда-нибудь погладит пушистую шерсть Себастьяна, обнимет его и будет ласкать; он приносил ему целыми охапками листья одуванчика, собранные на лугу, однако никакой возможности сближения не предвиделось, если не считать наивной, наверное, мысли, что с этим животным нужно обращаться любовно, и тогда заяц в один прекрасный день ответит на выказываемую ему любовь.
Заячья клетка отвратительно и резко вонялатой едкой сильной вонью, что присуща экскрементам животного; маленькие темно-зеленые кормовые палочки, которые мать приносила домой в пакетах из оберточной бумаги и которые Эмильна пробу, чтобы почувствовать их вкус, засовывал себе в рот, неоднозначно и отдаленно напоминали каучук. Себастьян их, тем не менее, ел: нежные, свежие одуванчики или дешевый прессованный кормзайцу это было без разницы; однажды соседская кошка прокралась в родительский сад, и Эмиль открыл дверцу клетки, чтобы его Себастьян обрел товарища по играм. Но заяц, встопорщив шерсть и издавая убийственно-фыркающие звуки, погнался за непрошеной гостьей по газону, и кошка в паническом страхе ретировалась на свою территорию.
Малышу теперь каждую ночь являлась во сне эта маленькая, треугольная, перемалывающая что-то зубами заячья мордочка; если же он пытался проснуться, то по большей части выпадал из кроватки и лежал тогда на полу, взывая о помощи в безнадежной темноте детской комнаты, не будучи в состоянии отличить верх от низа и то, что слева, от того, что справа; это замешательство бывало настолько стихийным, что даже когда мать, привлеченная визгом ребенка, прибегала из своей расположенной двумя этажами выше спальни, и хватала хнычущего Эмиля, и встряхивала его, и шептала ему успокоительные, утешительные слова, ей на протяжении долгих минут не удавалось справиться с такой потерей ориентацииощущаемой на телесном уровне, беспощаднойу плачущего от страха сына.
Ему казалось, будто мать не может к нему проникнуть: будто он парит под водой, навсегда заточенный в полусне ночного кошмара, а мать стоит по другую сторону от мембраны, удерживающей его в плену, и зовет сына, и говорит ему ласковые словаоттуда, снаружи, но для него нет никакой возможности когда-нибудь туда вернуться.
Все это, конечно, было полной чепухой! Едва заявлял о себе светлый день, едва кто-то раздергивал в комнате зеленые клетчатые шторыи знакомый сад, и относящиеся к нему тени благодаря проекции этой спасительной камеры обскура начинали подрагивать на детских обоях, а напечатанные на самих обоях, выстраивающиеся в приятной повторяемости ветки и цветы вишневых деревьев удостоверяли успокоительную панораму горизонта его детских переживаний, как все страхи рассеивались, изгнанные дружественным утренним светом. Ведьмы опять прятались под его кроватку и на протяжении целого дня больше не осмеливались показаться ему на глаза.
После полудня Эмиль, лежа навзничь на шелковой родительской софе, подкладывал себе под голову подушку и мог часами рассматривать формирующиеся за окном нагромождения облаков; он засыпал, просыпался снова через пару секунд, которые в действительности оказывались шестью часами, и в этом промежуточном мире узнал о своем особом даре: проклясть кого-то, но только один-единственный раз за всю жизнь, так, чтобы это проклятье стопроцентно исполнилось.
И еще, пока он так лежал, он обнаружилна среднем отдалении или еще дальшеодно совершенно особенное дерево, которое позже, на протяжении жизни, ему предстояло видеть вновь и вновь; он потом находил его не только в Швейцарии, но и на немецком побережье Балтийского моря, в Итальянском Сомали, в Японии и Сибири, и лишь гораздо позднее, в последней трети жизни, осознал, сидя в этот момент на толчке какой-то уборной, что такое же дерево он увидит в момент своей смертине в состоянии помрачения, как его отец, но отчетливо, и при полном сознании, и с ощущением счастья.
Когда однажды он раньше, чем планировалось, вернулся со школьной экскурсиидетей возили к Свято-Беатовым пещерам на Тунском озере, к тому месту, где, согласно преданию, этот монах-отшельник громко провозглашенной молитвой заставил некоего красного дракона убраться вниз, в озеро, клетка Себастьяна оказалась пустой.
Эмиль, всхлипывая, пробежал по саду, выкликая имя своего зайца, затем обыскал сперва весь дом, потоммаленькую улочку, по дуге впадающую в другую, побольше; а когда он начал изготавливать объявления с поспешно, но тщательно нарисованными на них кроликами, которые собирался расклеить по соседству, появилась мать и тихо сказала ему: мол, доктор Нэгели схватил зайца за уши и отнес соседям, простой крестьянской семье, которая еще в тот же вечер убила животное и содрала с него белую шкурку, ну и что тут такого, этот заяц ведь все равно только кусал его, нельзя было ни поиграть с ним, ни его покормить, поэтому так, как получилось, все же лучше, и нечего Эмилю смотреть на нее столь печально.
Нэгели сидел в поезде; воспоминание о Себастьяне, в которое он вдруг провалился, длилось не дольше секунды, он вздрогнул, снаружи тянулся мимо окна не поддающийся определению весенний ландшафт, и в этот момент он снова услышал свою мать, которая рассказывала емучерез посредство телефонной трубки, будто обволакивающей голос слоем ватина, что двоюродную бабушку всегда приходилось держать запертой вне дома, потому что она так сильно кашляла, что никто бы этого шума не выдержал. И зимой и летом бабушке приходилось спать в амбаре, у нее был, наверное, коклюш или туберкулез, и в какой-то момент, не вынеся одиночества, она бритвенным ножом перерезала себе горло. Но как вообще можно жить с этим, спросил он свою мать по телефону, и ему было сказано, что так уж оно получилось. В некоторые моменты у него кусок застревал в горле, стоило ему задуматься о безжалостности и жестокости его семьи.
13
Много месяцев спустя, когда он уже давно был в Японии, Нэгелипосле увлекательного, но и очевидно изнурительного странствия, которое влекло его сперва мимо зеленых, покрытых молодыми всходами рисовых террас, потом по безлюдным, темно-пожухлым холмам, вдруг, в конце мягко поднимающейся вверх тропы, уже почти полностью вернувшейся под власть природы, увидел перед собой деревянную хижину, само положение которой в ландшафте погрузило его в состояние невыразимо глубокого восприятия совершенной гармонии.
Сосновые леса оставляли свободным мягко зазубренный хребет, наполовину скрытые от взгляда отроги которого терялись в бесконечности, в обусловленной наземным туманом нечеткости очертаний, как если бы они были вырезаны из покрытой пестрыми рисунками прозрачной бумаги. Хижина, которая располагалась в некотором отдалении от Нэгеливпереди и чуть ниже, казалась совсем хрупкой, обмазанные глиной стены были возведены кое-как.
Он осторожно приблизился к этому жилищу и ногтями робко постучал в дверь. Ни один японец, как ему объяснили позже, так бы не сделал: ведь только лисы, эти вредоносные воплощения коварства, тихо постучали бы хвостом, если бы хотели, чтобы их впустили, человек же хлопнул бы в ладоши.
Крестьяне поэтому выглянули в маленький потайной глазок и крикнули чужаку, чтобы он вошел, Нэгели отодвинул в сторону фусума и поклонился (при этом очки едва не слетели у него с носа); он увидел глиняные чашки с рисом, чай, маринованные огурцы, луковицы, редькудля мяса хозяева, очевидно, были слишком бедны; какой же роскошной показалась ему неприхотливость этих людей, которые работали и жили в уединенности, вдалеке от всех современных удобств, таких как электрический свет, ватерклозет и тому подобное.
Хотя он действительно очень ограниченно владел японским (знал десять или, может, пятнадцать слов, которые произносил со швейцарским гуттуральным акцентом), зато начал с одобрительными жестами испытующе вертеть и наклонять в тусклом сиянии свечи чайные чашкикак будто он, светловолосый гайдзин, мог по тому, как сделаны эти сосуды, догадаться о многовековой истории породившей их изысканной культуры, и когда один из стариков, улыбаясь, налил ему чаю, он, наклонившись к нему, осторожно принял чашку обеими руками. Какая трогательная разница, по сравнению с простыми людьми у него на родине, подумалось ему. Японцы казались насквозь проникнутыми бытием, ощущением сиюминутности Универсума.
И вот, пока он пил чай, а атмосфера в помещении становилась все более созерцательной, ему вдруг вспомнилось одно обстоятельство: что, когда он был мальчиком, отец часто посылал его в крестьянские семьи, в горы, во французские окрестности Берна, в Ружмон, Шато дЭкс и дальше, вплоть до Грюйера, на позднелетние луга и горные пастбища, чтобы он помогал на сборе урожая, это были те же крестьяне, которых отец когда-то забалтывал, убеждая продать ему столетнего возраста резные или пестро раскрашенные деревянные балки, чтобы после перепродать их антикварам в Берне, в пятьдесят раз дороже.
Те сельские жители были грубыми и уродливыми, их рукив шрамах и мелких порезах, напоминающих о длившемся много десятилетий крестьянском труде; в их темных, пыльных комнатах пахло теплой живностью, вареным окороком и парным молоком; их козы спали вместе с ними в жилой комнате; их речь отличалась тупоумием и приземленностью.
Маленький мальчик боялся их непосредственных, гадких манер: того, как они хлопали друг друга по плечу, и тупо напивались, и из-за этого погружались в угрюмое, часто длящееся часами молчание; он чувствовал: они тоже ему не доверяют, однако таинственный пакт между ними и его отцом, касающийся деревянных балок, должен быть соблюден, даже если для крестьян мальчикскорее обуза, сам же он испытывает к ним отвращение.
По ночам он натягивал клетчатое, превратившееся в лохмотья, пахнущее прогорклым окороком одеяло до самого лба, страстно надеясь, что никто не станет его искать. Часто ему хотелосьэто было одним из сокровеннейших желаний его детствавыкопать для себя нору, темную яму, в земляном мраке которой он мог бы спрятаться от мира.
Но теперь, в хрупком уюте этой японской крестьянской горницы, он воспринимал непритязательную простоту ее обитателей как магическую оболочку, в которой можно устроиться и обрести защиту. Для него без единого слова разложили обычный тюфяк и знаками дали понять, что теперь, мол, лучше быстро заснуть, потому что в лесу вокруг хижины бродят жуткие существа, призраки и ведьмы, волосатые и с коварным взглядом, и ночью он не должен вслушиваться в какие бы то ни было звуки, а главноеуж пожалуйста, ни при каких обстоятельствах не должен ночью свистеть.
Вынужденно и без особой охоты он все жепосле того как некоторое время пребывал в подвешенном состоянии между сном и нашим миром (и потребность помочиться стала чересчур сильной) отправился во тьме к уборной. Онпосле того как, двигаясь на ощупь, преодолел короткий, выложенный теплыми половицами коридор, навигация по которому была вообще возможна лишь благодаря шумному дыханию крестьян, уселся на деревянный ящик и стал прислушиваться к дождевым каплям, которые там, снаружи, осторожно соскальзывали с листьев растущих перед сёдзи деревьев. Он подавил в себе желание засвистеть, или, может, с его вытянутых в трубочку губ все-таки сорвался один-единственный опрометчивый звук.
Утром, кое-как подкрепившись неудовлетворительным завтраком, состоящим из нескольких рисовых пирожков и небольшой порции саке, он опять спустился на радостную, озаренную солнцем равнину, над которой тянулись, словно беззаботные мысли, облака.
14
Об интернате, куда отправили Масахико Амакасу, рассказывали, что онодин из лучших в стране. Не особенно примечательные, оплетенные плющом темно-красные кирпичные здания жались к лесному массиву, было там и маленькое мутное озерцо, или пруд, на котором, начиная с марта, ученики, в порядке спортивного состязания, пускали плавать пестро раскрашенные деревянные модели парусников, похожие на дневные грезы; и там же, в некотором отдалении, мягко и маняще высился красивый холм, карабканье на который относилось к самым первым занятиям новичков.
Масахико делил комнату с семью другими мальчиками, которые уже в первый вечер прибытия схватили его и крепко держали, пока двое парней со смехом опорожняли принесенный им клетчатый чемодан, подняв его, в открытом виде, и перевернув, чтобы вывалить содержимое на пол: немецкие книги, льняные салфетки, которые дала ему с собой мать, нотные листы, микроскоп, набор палочек для еды из тисовой древесины, плитку шоколада, бронзового Будду и плюшевого мишку, на которого они тотчас набросились, чтобы с избыточной жестокостью оторвать ему руки и ноги и выдрать пуговичные глаза, укрепленные матерью с помощью иголки и нитки.
Масахико не кричал и не плакал, он становился все более замкнутым и молчаливым, вообще больше не разговаривал, за исключением тех случаев, когда на уроке учитель задавал ему вопрос или просил прочитать что-нибудь наизусть; у него не было друзей, но зато он запомнил вожака тех мальчишек, что уничтожили его плюшевого мишку, и много месяцев спустя, когда тот уже и не помнил об этом случае, хитростью заманил его в граничащий со школьным участком лес.
Там этого проблематичного юнцапосле того как он целых двенадцать часов отсутствовал в интернате и начальство уже было близко к тому, чтобы вызвать полицию, в конце концов и нашли: привязанным спиной к дереву, без каких-либо телесных повреждений, однако в высшей степени испуганного и не способного рассказать, что с ним произошло или кто его здесь привязал.
После этот юнец страдал от отвратительных кошмаров, кричал во сне так громко и страшно, что учителям приходилось раз по двенадцать за ночь наведываться к нему, и через считанные дни его временно освободили от школы, а позже родители вообще забрали его из интерната, и ближайшие годы своей жизни он провел в лечебнице для нервнобольных детей в окрестностях Осакив звукоизолированной, выкрашенной светло-зеленой краской одноместной палате.
Наказания, которые им назначали в школе за малейшую провинность, едва ли можно превзойти в плане изобретательности и сопутствующего ей тупоумия. Школьникам приходилось с полчетвертого утра таскать точно установленное число кирпичей вверх по крутому склону и опять вниз, каждый раз по два кирпичаза самую малую провинность; по четыре и большекогда, например, одна пуговица на форменном пиджаке не была должным образом застегнута или белые перчатки на кончиках пальцев оказывались запачканными; или, напримересли ты повстречался на гравийной дорожке со старшим учеником и недостаточно быстро сорвал с головы фуражку, ну и так далее. До двенадцати кирпичей могли нагрузить на ученика, а потом совершался переход к более тяжелому виду наказания: если, например, провинившийся заслуживал тринадцать или более кирпичей, то его били эластичной свистящей розгой по раскрытой, предварительно натертой солью ладони.