Львы храбры, но надежды у них никакой. Будь у них свой царь, он повел бы их против царя колесниц и коней. Но у львов не оставалось времени выбирать себе царя. Колесницы уже средь них, копейщики и лучники охраняют своего царя и несут смерть каждому льву.
Последний лев, оставшийся в живых, как раз тот, кого другие сделали бы своим царем, если б им позволили. Он был крупен, силен и свиреп и, с двумя стрелами в хребте, еще жив. Стрелы жгли в нем огнем, зрение меркло, в ушах ревела кровь, а колеса колесниц рокотали. Пред ним и над ним, уносясь прочь, блистающий царь хладен в колеснице своей, копье наизготовку, копейщики рядом. Умирающий царь-лев прыгнул, вцепился в высокое и вращавшееся колесо, что подняло его к копьям. Рыча и хмурясь, впился зубами он в колесо, что подняло его и вознесло во тьму.
Лев пропал. Там, где был лев, вдруг стала пустая головокружительная чернотапохожее ощущение, когда слишком быстро разгибаешься после того, как долго был согбен.
Боаз-Яхин вновь осознал людейони фотографировались, ели сэндвичи, пили газировку. Он прислушался к призрачным ревам за голосами, разобрал лишь кипень отсутствия в полости безмолвия: так можно услышать море в раковине.
Львов больше нет, произнес Боаз-Яхин.
Он подумал об отце и карте, которую тот забрал. Что можно было б найти, не унеси Яхин-Боаз прекрасную карту с собой! У него, сына продавца карт, картографа и любителя карт, не имелось к картам никакого таланта, он не мог сам составить ни одной, что не была б дурацкой, уродливой и замаранной, и так вот отец наказал егооставил без карты и одного со своею брошенной матерью, торчать в темной лавке по-стариковски, ждать, когда на двери звякнет колокольчик, ждать, чтобы продать средство обретения другим взыскующим.
В рюкзаке у Боаз-Яхина вместе с его одеждой и неоконченной картой лежали карандаш, бумага и маленькая линейка. Он вернулся в зал львиной охоты, одинокий среди людей вокруг. Тщательно измерил умирающего льва, прыгавшего на царскую колесницу. Измерил торчащие из льва стрелы, также измерил копья царя и царских копейщиков. В другой части того же барельефа была стрела, пронзившая умирающую львицу. Виднелись оба конца стрелы, и Боаз-Яхин сумел измерить ее полную длину. Все свои измерения он записал, аккуратно сложил бумагу и сунул в карман.
После этого покинул зал львиной охоты и вновь взошел на высокий курган, холм зрителей. Здесь он просидел долго. Забирая деньги из кассы в кабинете, Боаз-Яхин был уверен, что в лавку не вернется. Раньше он видел себя одиноким скитальцемна улице играет на гитаре, на мостовой открыт чехол, чтобы прохожие кидали в него деньги. Однако в бессловесном отказе развалин вокруг, во вспомненном стуке его шагов по камням дорожной обочины минувшей ночью услышал он безмолвие неготовности.
Он побывал со львом. В нем это было. Пришло к нему, и что-то заставило его измерить изображение льва и изображения копий и стрел. Он не знал, зачем это сделал. Что-то большее может прийти к нему. В это место он явился найти, что делать дальше, а он хотя бы нашел, чего дальше не делать: он пока не станет искать отца. Он покамест вернется в лавку.
В сувенирном ларьке у ворот Боаз-Яхин купил фотографию барельефа львиной охоты с изображением умирающего льва, что прыгает на царскую колесницу и вцепляется зубами в колесо. Еще он взял сэндвич и апельсиновую газировку. Когда подъехал автобус, Боаз-Яхин вернулся в городок, а оттуда следующим автобусом поехал к себе.
3
Поздняя ночь была в том городе, где жил теперь ЯхинБоаз. Он лежал без сна, глядя на розовато-серое ночное небо, оправленное в его окна. Здесь в ночном небе всегда отражался отсвет огней великого города. Он шевельнул рукой, чтобы закурить, и девушка, чья голова лежала у него на груди, повернулась во сне, скользнув рукой по его телу. Гретель. Он произнес в уме ее имя, подался вбок, чтобы взглянуть на ее спящее лицо, отвернул одеяла восхититься всем ее изяществом, улыбнулся в потемках, накрыл ее снова.
Лежа, Яхин-Боаз наблюдал, как дым медленно плывет в сумраке комнаты. Он подумал об историях, сказках из детства, в которых юноша отправлялся искать счастья по белу свету. Отец в начале сказки всегда умирал, и юноша отправлялся в путь с несколькими грошами в кармане, корочкой хлеба, скрипкой или мечом. Бывало, по пути находил или выигрывал он что-нибудь волшебное. Карту, быть может. Яхин-Боаз обнажил зубы в темноте, но не улыбнулся.
Теперь он сам, Яхин-Боазстарик, ищет счастья по белу свету, старик, захотевший новой сказки, не согласный быть мертвым. Юноша остался дома лавочником и сотоварищем своей покинутой матери. В уме ЯхинБоаз увидел лицо своей жены, отвернулся от него и перед ним всплыло лицо сына его Боаз-Яхиназа витриной лавки, в тени навеса, он заглядывал в тени, выискивая взглядом отца, и улыбался.
Яхин-Боаз выбрался из постели. Не зажигая никакого света, прошел в соседнюю комнату. Здесь стоял его письменный стол, и на нем лежала та карта карт, которую он обещал сыну своему Боаз-Яхину. В свете из окна он мог разглядеть кое-какие маршруты и места, нанесенные на нее.
Голый в темноте, Яхин-Боаз коснулся карты.
Есть только одно место, сказал он. Это местовремя, и это времясейчас. Другого места нет. Он провел пальцами по карте, затем отвернулся. Небо стало светлее, чем прежде. Пели птицы. Я так и не дал ему помочь мне с картой, произнес Яхин-Боаз. Иногда он хотел проложить отрезок границы, но я ни разу ему не позволил. Он показывал мне маленькие грязные карты, какие составлял сам, и хотел, чтобы его похвалили. Хотел, чтобы мне нравилась его музыка, хотел, чтобы я был им доволен, но я так и не сказал ему того, что он хотел услышать. И я бросил его сидеть в лавке и ждать, когда звякнет колокольчик над дверью.
Яхин-Боаз снова лег в постель и прижался к Гретель. Теперь по утрам он просыпался с эрекцией.
4 Вернувшись в город, Боаз-Яхин не пошел в дом матери.
Стояла суббота. Мать ждала его не раньше вечера воскресенья, да и домой идти ему пока не хотелось.
Вместо этого он с автостанции позвонил своей девушке и отправился к ней. Ожидая, когда она ему откроет, он вдруг вновь почувствовал себя со львом. То была вспышкамигнула и погасла, полная странности. От нее он ощутил себя отъединенным от обычной жизни, разлученным со всеми людьми у себя в уме и с девушкой Лайлой, кого он сейчас ждал. Было ему виновато и тягостно.
Дверь открылась. Лайла взглянула Боаз-Яхину в лицо.
Все в порядке? спросила она. Ты выглядишь чужим.
Я чувствую себя чужим, ответил он. Но все в порядке.
Они направились к площади. Уличные фонари походили на светящиеся плоды, переполненные знанием.
Боаз-Яхин ощутил их свет у себя во рту и задумался, кто он есть. Он крепко ощущал спелую черноту коньков крыш на фоне ночного неба, терпкость крыш и куполов городка, вправленных в ночное небо. Цвет и ощупь мостовой, сущность ее, были напитаны вкусом.
С Лайлой он никогда не раздевался донага, никогда не предавался с нею любви, никогда не делал этого ни с кем. Оргазмы случались у него лишь с ним же самим, скомканные от стыда и чуткости к шагам в коридоре. Он вспомнил свое лицо в зеркале зала с резьбой львиной охоты. Кто же, задумался он, выглядывал из глазниц его лица?
Что ты намерен делать? спросила Лайла.
Не знаю, ответил он. Думал, уйду искать отца. Но вернулся. Я сидел на холме, и было еще не время. Я чего-то ждал. Не знаю, чего я жду. Я пока не готов идти.
Тонкая струя фонтана с журчанием взмывала в звездный свет, непрерывно опадала назад. Встречались и разбегались собаки, каждаясвоей дорогой. Боаз-Яхин и Лайла сели на скамейку. Шелестели пальмы. Уличные фонари не изменились. У него болело в горле.
Я тоже жду, произнесла она. Они сидят в гостиной и смотрят телевизор. Такое чувство, будто дом навис надо мной. По воскресеньям мне с ними всегда уныло. Я не знаю, куда идти.
Когда я уйду, подумал Боаз-Яхин, пойдешь ли ты со мной? Горло его вылепило слова, но он их не произнес. Подумал о своем уходеи в нем теперь было море. Однажды он бывал на судне, на летних каникулах с родителями.
Посреди океана, сказал он, все зелено, громадно и вздымается, и ты чуешь носом глубину его и соль. Утром серый туман, влажный на лице, холодный в животе. Большие морские птицы не теряются никогда.
Они могут сидеть на океане, качаясь на волнах. Когда уйду, пойдешь ли ты со мной? снова подумал он и опять не произнес эти слова вслух.
Да, сказала она.
Куда можем пойти? спросил он. В смысле, сейчас. Куда мы сейчас пойдем?
Не знаю, ответила она. К нам на крышу. Они сидели там после ужина, но теперь, наверное, уже спустились. Может, сейчас уже спят.
Лайла и Боаз-Яхин взяли с собой на крышу одеяло. Воздух не холодил их нагие тела. Звезды были крупны и ярки. Она уже знала любовь и вылепила себя для него, поместила себя туда, где был он, приветила его в себе. Его ошеломил дар. За веками в глазах у него все было львиного цвета, залито солнцем. Когда пришла чернота, в нем стали рев и вознесение, потеря и нахожденье себя. После ему сделалось бесстрастно, неимоверно легко. Он был с Лайлой и со львом, и он был один. Он знал, что, когда будет готов уйти, уходить ему придется одному. Они проспали на крыше, пока небо не побледнело. Потом Боаз-Яхин вернулся в дом своей матери.
Это я, сказал он, слыша, как она проснулась, когда он миновал ее дверь.
Войди, произнесла она. Поздоровайся.
Он оставил рюкзак и гитару в передней. Они прислонились к стене. Мы уходили отсюда навсегда, сказали они. Мы вернулись. Вонь старой стряпни казалась Боаз-Яхину непреодолимой. А если она заболеет и мне придется о ней заботиться? подумал он. Уйди я сейчас, она хотя б останется здоровой. Он вошел в комнату матери.
Мать Боаз-Яхина оглядела сына при свете зари в комнате.
Ты дома раньше, чем я ожидала, произнесла она. Ты выглядишь чужим. В чем дело?
Ни в чем, ответил он. Я себя прекрасно чувствую. Пойду в лавку. У меня там домашнее задание осталось.
Боаз-Яхин положил обратно деньги, взятые из кассы. Над головой он услышал материны шаги, ощутил, как сквозь него хлынула волна жара, за неювсплеск отчаяния. Останься тут, говорили шаги. У меня теперь ничего нет. Не покидай меня. Боаз-Яхин заскрипел зубами.
Позднее, когда мать вошла к нему в комнату позвать к завтраку, он стоял на коленях на листе бурой оберточной бумаги, которую отмотал с рулона в лавке. Бумага расстилалась по всей ширине пола, а он расчертил ее на большие квадраты. На ней лежала фотография барельефа с умирающим львом, вцепившимся зубами в колесо. Листок прозрачной ацетатной ткани, разложенный поверх снимка, он расчертил квадратиками поменьше. Теперь, приводя то, что он рисовал в каждом крупном квадрате на бурой бумаге, в соответствие с тем, что было в каждом маленьком квадрате на фотографии, Боаз-Яхин совершенствовал точную копию, которая была того же размера, что и лев, которого он измерил. В свой рисунок он не включил колесницу и царя: рисовал он лишь льва, две стрелы в нем и два копья у его горла, что убивали льва.
Что ты делаешь? спросила мать.
Нужно для учебы, ответил Боаз-Яхин. Я спущусь через минуту.
Он ощутил, как к нему подступает бытие-со-львом. Не нужно было вспоминать это ощущениеоно пришло, когда он ему открылся. Чуял львиную жизнь, тяжесть и мощь, и ее накат, словно у реки насилия, спокойной и громадной. Чуял, как львиная жизнь нахлынула в смертьнаставшую, дабы затемнить эту жизнь, а сам был на подвижном острие равновесия между ними. Поначалу он тонко чертил свои линии карандашом, затем твердо обводил их фломастером. Линии у него получались жирные и черные. Бурая бумага была чиста и не запятнана.
5
Гретель, работавшая в книжном магазине, помогла Яхин-Боазу устроиться продавцом в другой. Получал он немного, а хозяин души в нем не чаял. Вокруг ЯхинБоаза витал такой дух исканий и находок, что покупатели на него отзывались. Люди, годами не искавшие ничего в книгах, обнаруживали новые аппетиты к знанию, стоило им поговорить с Яхин-Боазом. Иному, пришедшему осведомиться о новейшем романе, он мог продать не только роман, но и биологический трактат о жизни муравьев, экологическое исследование древнего человека, философский труд и историю мелких парусных судов.
С картами, разумеется, равных ему не имелось. Он так умел развернуть карту, что выглядело это чем-то никак не меньше эротики, картографическим обольщением. Люди покупали у него кипы карт и целые атласы мест, куда никогда не отправятся, лишь потому, что Яхин-Боаз придал неотразимости этим цветным изображениям океанов, континентов, дорог, городов, рек и портов.
На работе Яхин-Боаз был весел и неутомими с нетерпением ожидал каждого вечера с Гретель. В то время им требовалось мало сна, они жадно предавались любви, целыми часами беседовали и надолго уходили гулять поздно ночью. Яхин-Боазу уличные фонари казались светящимися плодами, переполненными знанием. Он ощущал во рту их свет и изумлялся, что это он, Яхин-Боаз, пробует на вкус ночь и любовь, какую обрел он в великом городе. Он крепко ощущал спелую черноту коньков крыш на фоне ночного неба, терпкость крыш и куполов городка, вправленных в ночное небо. Цвет и ощупь мостовой, сущность ее, были сильны вкусом. Их с Гретель шаги по мостам над рекой от правды звучали чудесно.
Гретель была почти на двадцать лет моложе ЯхинБоаза, и он начал влюбляться в нее, когда услышал, как она говорит о своем отце, которого никогда не знала.
Отец Яхин-Боаза был высоким пригожим мужчиной, который построил свое картографическое дело из ничего, курил дорогие сигары, ставил спектакли в местном драматическом кружке, имел красивую любовницу, хотел, чтобы сын его стал ученым, и умер, когда ЯхинБоаз еще был студентом.
Отец жены Яхин-Боаза держал в городке бакалею и владел в пустыне местом, какое хотел озеленить деревьями и апельсиновыми рощами. Много лет лишал он средств свою семью, вкладывая деньги в место в пустыне. Оно еще не зазеленело, когда отец взял туда жену и детейи умер. Они вернулись в городок.
Гретель выросла без отца, никогда не видела его. Отца убили на войне, когда ей не исполнилось и годика. Мать ее больше не вышла замуж.
Яхин-Боаз познакомился с Гретель, когда покупал книги у нее в магазине. Он постоянно заходил туда и как-то раз пригласил ее пообедать. Она была высока, светловолоса, голубоглаза, полна сельской свежести. Такая розовощекая, такая милая и прелестная, совсем как дама на крышке сигарной коробки. Они поговорили о тех местах, откуда прибыли. Городок Гретель находился всего в нескольких милях от того знаменитого лагеря, где тысячи из народа Яхин-Боаза погибли в газовых камерах и вознеслись в дыму из труб крематориев. Гретель рассказала Яхин-Боазу о своем мертвом отце, который был солдатом в медицинских частях.
Рассказывать ей было мало что. Он выращивал овощи на продажу, и ее мать и брат продолжали это дело. Он немного рисовал. У них дома висела нарисованная углем вересковая пустошь, на которую Гретель смотрела и думала о ней. Отец играл на скрипке. Она видела его сборники музыкальных упражнений. Когда-то поговорила с его другом-пианистом, кто помнил, как они вместе играли сонаты. Отец был астрологом-любителем и сам составил гороскоп, который предсказал его гибель на войне.
Яхин-Боаз слушал, как Гретель тихонько рассказывает об умершем человеке, которого не знала. Он гадал, в каких ее чертах, в каких жестах и движениях продолжает жить ее отец, в каких мыслях и узнаваньях. Никогда прежде не знал он, чтобы женщина так нежно хранила у себя в уме мужчину, как Гретель помнила своего неведомого отца. Никогда еще не знал он женщину с таким нежным умом. Она же еще не встречала мужчину, с кем себя чувствовала настолько собой, ощущала, что самая ее суть столько значит, настолько ценна. Они влюбились.
Когда они в первый раз предались любви, Яхин-Боаз был чуть ли не вне себя от такого достижения. Эта высокая белокурая девушка, дочь воинов, обнаженная под ним, смотрит на него снизу вверх в страхе и радости, в восторге и гордой покорности! Он, сын книжников, согбенных мужчин в черном, поколений прилежных беженцев. Семя мое в твое лоно, думал он. Мое семя во чреве дочери воина. В то же время он будто бы брал самую жарко желаемую девчонку его мальчишества, тогда недостижимую, а теперь женщину средних лет, в кусты плотской невинности и радости. Он ее сильный и хитрый старик. Яхин-Боаз был невообразимо доволен собой.
С восторгом обнаружил он, что любит Гретель не за что-то такое, что счел бы годным в прошлом. Не за разум или достижения. Не за то, что она делала. Он любил ее просто потому, что она есть. Вот это да, думал Яхин-Боаз. Любовь без цели.