Старые друзья - Мурлева Жан-Клод 2 стр.


В шесть часов вдали показалось дрожащее в дымке пятно. Паром. Очень долго он как будто не двигался с места, но вдруг нарисовался возле самого входа в бухту. Море поблескивало в косых лучах солнца. Я уже слышал надрывный гул мотора. Паром вроде бы развернулся в обратную сторону, но нет, он шел прямо на меня, сверкая синим корпусом. Он вез мне Жана, Лурса, Люс и Мару. Я глядел на него, и сердце у меня колотилось.

2Пожар. Дверь. Фокус-покус

Мой рассказ посвящен людям, тем не менее я уже упомянул двух животныхкота и собаку. История котасовсем свежая; я восемнадцать лет гладил его, а он молча терся о мои ноги и завершил свои дни завернутым в старое одеяло. Мир его усам; про него я говорить больше не буду. Собакадругое дело. Она была у меня в детстве, здоровенная шальная и добрая псина, которой я обязан в том числе тем, что научился прямохождению, что очень пригодилось мне в дальнейшем.

Это было давным-давно. На нашей ферме.

Чтобы найти наш домтот дом, в котором я провел первые годы своей жизни,  приходилось несколько раз спросить у встречных дорогу, несколько раз сбиться с пути и подвергнуться нападению нескольких кусачих собак. В награду вы выбирались на узкую тропку, которая вела во двор, летомпыльный, зимойутопавший в грязи. Дом представлял собой традиционную маленькую ферму из почерневшего камня с крохотными окошками. За домом располагались курятники и теплицы. Когда меня спрашивают: «Это ведь недалеко от Лувера?»я отвечаю: «Нет, это далеко от Лувера». Это отовсюду далеко.

В день моего появления на свет половина нашего департамента горела. Последние два месяца стояла страшная жара, и все пересохло: трава, кусты, деревья. Дышать было нечем. Все понимали: достаточно зажженной спички и дурака, способного ее бросить, чтобы начался пожар. Дурак нашелся: это был старший сын папаши Перу, некто Ролан, про которого давно говорили, что у него не все дома. Спалить весь департамент не входило в его намеренияему просто хотелось посмотреть на большой огонь. Именно это он повторял, прижимая к пузу берет и утирая слезы, когда его хорошенько прижали и вынудили сознаться. Он набрал хвороста и сложил небольшой костерок, не забыв вооружиться веткой дрокана всякий случай. Но пламя, едва вспыхнув, мгновенно перекинулось на траву вокруг костра и побежало дальше, к зарослям кустарника и к лесу. Он колотил окрест своей несчастной веткой дрока, пока не вывихнул плечо, но в этой битве у него не было шансов на победу. Выдохшись, он помчался домой, вопя во все горло: «Пожар! Пожар!» Как ни странно, его даже не наказали, разве что папаша вломил ему по первое число, но этим все и кончилось. Употребляя слово «вломил», я не имею в виду, что его отругали или отшлепали: отец отлупил его так, что бедняга чуть не отдал богу душу.

Его младшая сестра Полька, моя ровесница, тоже была с приветом. Про таких говорят, что у них в голове не хватает клепок. Мне всегда нравилось это выражение. Я представлял себе Полькину голову, в которой разболтанные винтики ходят как хотят, туда-сюдасо всеми вытекающими из этого последствиями. Может, если бы кто-нибудь их подкрутил, моя одноклассница стала бы нормальной, но такого умельца не нашлось, и она продолжала жить с помойкой в башке, хохотала невпопад и чуть что дурашливо восклицала: «О-ля-ля!», что, впрочем, не помешало ей четырнадцать лет спустя приобщить меня у них в амбаре к некоторым женским тайнам, до тех пор мне неведомым, и позволить мне за несколько минут совершить гигантский скачок в развитии. Я вспомнил ее не просто так. Полька сыграла решающую роль в моей жизни, во всяком случае, в первой ее части, и не только благодаря амбару, но к этому я еще вернусь.

Итак, по всему департаменту бушевали пожары. Несмотря на подкрепления, прибывшие со всей области, пожарным не удавалось усмирить огонь. Про нас писали в газетах и даже говорили по телевизору, безжалостно перевирая имена местных начальников. Возникли проблемы с водой. Наша речка превратилась в ручеек. Горгулья с песьей головой, служившая фонтаном и главным украшением деревенской площади, понапрасну разевала пастьвместо бодрой струи из нее сочились жалкие капли.

Жара не спадала, окрестности горели. Уже погибли четыре человека, в том числе один футболист, что особенно взволновало округу: футболисты быстро бегают, тем более крайние нападающие, а этот, выходит, не успел убежать. Пылали сосны, росшие в нескольких десятках метров от роддома. Южный ветер нес запах дыма и треск пожираемых огнем веток. Больничный персонал, не получивший никаких особых инструкций, продолжал делать свое дело: медсестры ставили уколы, врачи назначали лечение. Пациенты терпели. В двенадцатой палатеа может, в четырнадцатой или девятнадцатой, но это не важнолежала и стонала моя мать, с огромным, как шар, животом. Это были ее первые роды, и она только сейчас поняла, насколько это больно. Время от времени в дверном проеме показывалась чья-нибудь голова, произносившая: «Сейчас, мадам, сейчас к вам подойдут».  «Да уж подойдите,  отвечала мать,  потому что он точно на подходе». «Он»это был я. Температура в палате достигала не меньше сорока градусов, и моя бедная мамочка истекала потом. Худенькая, в белой больничной сорочке, со сжатыми в кулаки пальцами и изможденным лицом, она вся представляла собой один сплошной живот и одно сплошное страдание.

Потом произошло следующее. К матери наконец подошла акушерка, а вскоре к ней присоединился врачдоктор Миссонье. В 1930-е годы его подозревали в убийстве жены, но доказать ничего не смогли, и суд его оправдал. Через пару минут оба за чем-то вышлиочевидно, за каким-то инструментом,  и тут вдруг под порывом ветра металлическая дверь родильной палаты с оглушительным шумом захлопнулась. От удара обе ручкии внешняя, и внутренняяотвалились, так что попасть в палату стало невозможно (будь я американским писателем, написал бы: «в эту чертову палату»). Мать осталась одна. У нее начались потуги. По ту сторону двери росла паника. Врач и сестра понапрасну пытались взломать замочную скважину, осыпали друг друга проклятиями и сваливали друг на друга вину за случившееся. Вызвали рабочего; он побежал за лестницей, которую пристроил с улицы, под окном палаты, находившейся на втором этаже. Он быстро взобрался наверх, разбил окно обмотанной тряпкой рукой, впрыгнул в палату и увидел, что ребенок уже родился. Он вернулся к окну и на местном диалекте объявил собравшимся внизу медикам: «Готово дело!»

Отец отвез мать в роддом тем же утром на своем грузовичке с брезентовым верхом и сейчас же уехал: ему надо было доставить три десятка цесарок в мясную лавку, что располагалась севернее, в районе, еще не охваченном пожарами. Мой отец выращивал цесарок. Ему сказали, что роды будут долгимивсе-таки первый ребенок,  поэтому нечего ему болтаться без дела во дворе роддома. Тогда он поцеловал мать, еще раз спросил, не обидится ли она, если он ее оставит, услышал в ответ, что нет, не обидится, что все будет хорошо и что ему не о чем беспокоиться, пообещал обернуться поскорее, сел в грузовик и укатил. В следующие часы он встретился со своим клиентом, и они выпили по стаканчику, потом он заехал в гараж, чтобы посмотрели коробку передач, а то что-то ручка стала сильно трястись, короче говоря, он не торопился и даже нашел время перекусить, но, когда в середине дня вернулся в больницу, сразу понял: что-то произошло.

Врач пригласил его к себе в кабинет, усадил на стул, закрыл дверь, чтобы их никто не беспокоил, и, через каждые десять секунд повторяя «месье Бенуа», объяснил ему, правда в других выражениях, что если он, месье Бенуа, приехал в больницу с самым любимым на свете человеком, то уедет тоже с самым любимым, хотя в результате удивительного фокус-покуса это будет совсем другой человек. Отец не сразу понял, о чем ему толкуют, пока после слов о «неостановимом кровотечении, несовместимом с жизненными функциями», ему не сообщили, что мадам Бенуа скончалась. Как только он снова обрел дар речи (и перестал как заведенный твердить: «Нет, нет, нет, нет!»), на несколько секунд прекратил плакать и стонать, уткнувшись лицом в колени, его отвели в другое помещение и показали сначала мертвое тело жены, а потом живого младенца. Медсестра спросила, как он его назовет. Он ответил, что не знает. Они с женой договорились, что, если родится мальчик, имя ему даст она, а если девочка, то он, и оба до конца сохранили тайну, несмотря на взаимные попытки ее выведать (порой дело доходило чуть ли не до рукоприкладства). Если бы родилась девочка, он назвал бы ее Розиной, но как быть с мальчиком, не имел ни малейшего представления. Сестра сказала, что он еще может подумать, потому что по закону у него есть несколько дней до официальной регистрации ребенка, но он не захотел ждать. У нас сегодня святой кто? Она достала из кармана халата записную книжку и быстро ее пролистала. «Сегодня день святого Сильвера».  «Ну, пусть будет Сильвер»,  кивнул он.

Когда я родился, моему отцу было двадцать два года. Матери недавно исполнилось девятнадцать. Они поженились в начале зимыиз-за меня, потому что она уже носила меня в утробе.

3Бобе. Два брата. Черные глаза

В последующие дни пожар удалось потушить. После гибели быстроногого крайнего нападающего других жертв больше не было. Не думаю, что когда-либо раньше или позже в наших местах бывало хоть что-нибудь подобное (я имею в виду пожары, а не крайних нападающих). Все-таки мы жили не на юге. Все эти события произошли практически в одно время, сменяя одно другое с головокружительной быстротой: буйство огня, захлопнувшаяся дверь, мое рождение, смерть матери.

Отец поклялся, что вырастит меня сам, и не жалея сил принялся за дело. Но приглядывать за шестью с половиной сотнями цесарок и новорожденным младенцемзадача не из легких. Акушерка, зная, чем он занимается, посоветовала ему обратить особое внимание на гигиену, и он взял за правило тщательно мыть руки с марсельским мылом каждый раз, когда от одних (цесарок) переходил к другому (то есть ко мне). В стене дома был укреплен водопроводный кран, и отец старательно тер под ним ногти специально купленной щеткой. Кроме того, он обязательно снимал запачканные птичьим пометом сапоги, когда входил в отведенную мне большую комнату, где я целый день лежал под присмотром Бобе (названного так в честь Луизона Бобе, тогдашнего трехкратного победителя гонки «Тур де Франс»). Строго говоря, отец провел полтора года, без конца намывая руки с марсельским мылом, вычищая щеткой грязь из-под ногтей, а также снимая и снова обувая сапоги.

Поначалу ко мне приходила кормилица, но скоро отец ее выставил. Его смущало, что она дает мне грудь в его присутствии, даже если она прикрывалась носовым платком (хотя никогда не читала «Тартюфа» Мольера). Он боялся взглянуть в ее сторону и только спрашивал издалека: «Ну как он? Хорошо сосет?» Но еще больше его смущало, что после каждой кормежки она начинала плакать и, всхлипывая, причитала: «Бедная Жанна, бедная, бедная Жанна!» (Мою мать звали Жанной.) «На моем месте должна была быть ты! Это ты должна была его кормить!» В общем, он довольно быстро отказался от услуг кормилицы и решил, что будет кормить меня из бутылочки, чего бы это ему ни стоило. Как только я начинал орать, пес Бобездоровая пегая дворняга с жесткой шерстью, висячими ушами и карими глазамибежал к отцу, который или чинил загородку в курятнике, или налаживал отопление в отсеке для недавно приобретенных цыплят, и бил тревогу. «Хорошо, Бобе, вижу,  отвечал отец.  Сейчас иду». Он шаркающей походкой шел к дому, снимал сапоги, мыл под краном руки, чистил щеткой ногти и заглядывал ко мне. Чаще всего я орал от голода. Тогда он подогревал на водяной бане молоко, капал его себе на руку, пробуя, не слишком ли горячо (а иногда просто отпивал глоток из кастрюльки), клал меня на колени и смотрел, как я высасываю всю бутылочку. Потом он прижимал меня к груди и гладил мне спинку, чтобы я отрыгнул воздух, после чего снова клал меня в кровать, обувал сапоги и все той же шаркающей походкой шел дальше работать. Примерно через полчаса я снова начинал оратьпотому, что испачкал пеленки, или потому, что мне в глаза било солнце, или потому, что над ухом у меня зудел комар, или еще почему-нибудь. Отец как ни в чем не бывало снова шел меня проведать, никогда не выказывая ни малейших признаков раздражения.

Если ему нужно было уехать больше чем на два часа, он заранее меня кормил, переодевал в сухое и оставлял на попечение Бобе: «Смотри тут за ним, ладно?» Пес садился возле моей кроватки и не сходил с места. Эту деревянную кроватку смастерил своими руками мой дед, и она в общих чертах напоминала вагон поезда (решетка была сделана в виде узких окошек, а ножкив виде половинок колес). Я был в полной безопасности. Никто кроме отца не смел приблизиться ко мне, не рискуя попасть в зубы Бобе. В общем веселый и дружелюбный, Бобе, облеченный священной миссией моей охраны, напрочь терял чувство юмора.

Близких родственников у нас не было, не считая деда с бабкой, но они ладно, про них как-нибудь потом. Друзей у отца тоже почти не было. К нему приходили покупатели, но их отец в дом не пускалналивал им по стаканчику красного на перевернутом ящике в сарае. Интересно, за первые полтора года своей жизни я видел хоть одно человеческое лицо, кроме отцовского? Думаю, что нет.

Считается, что дети учатся говорить, подражая взрослым. Если это действительно так, то моим первым словом было, скорее всего, не «папа» и, разумеется, не «мама», а «гав-гав».

Конечно, был еще дядя Марсельстарший брат отца, но они люто ненавидели друг друга. Годом раньше у них чуть не дошло до смертоубийства. Это случилось во время деревенского праздника. Они подралисьни дать ни взять два оленя, сцепившиеся рогами из-за лани,  и наверняка покалечили бы друг друга, если бы их не растащили. Они стояли в окружении десятка подвыпивших парней, которые их подзуживали, и махали кулаками. Возможно, тем бы дело и кончилось, но тут Марсель схватил за горлышко пустую бутылку, разбил ее о стену и двинулся на брата, бормоча сквозь зубы: «Щас ты у меня получишь! Ну все, щас ты у меня получишь!» Вместо того чтобы его утихомирить, идиоты-зрители бросили моему отцу вторую бутылку: чтобы драка продолжалась на равных. Он тоже шарахнул ею о стенуразбитое стекло ощерилось острыми краямии выставил вперед. Братья жгли друг друга полными бешеной ярости взорами. Между двумя родными по крови созданиями разыгрывалась настоящая античная трагедия, и даже полуграмотные деревенские оболтусы это почувствовали. Хорошо, что одна девчонкане такая глупая, как остальные,  догадалась сбегать к дому, где жил полицейский, и разбудила его. Он высунулся в окно, и она крикнула: «Идите скорее, там братья Бенуа друг дружку убивают!» Он пришел с охотничьим ружьем, которое наставил на Марселя как настроенного наиболее злобно, и заставил того выпустить из рук разбитую бутылку. С тех пор братья так и не помирились.

Наверное, моя мать была настоящая красавица, раз довела обоих до такой дикости. Насколько мне известно, от нее осталось всего две фотографии. Перваячерно-белая, свадебная. На ней человек двадцать, все принаряженные, стоят и смотрят в объектив со странно серьезными, учитывая обстоятельства, лицами. Можно подумать, они пришли не на свадьбу, а на похороны. Марселя на снимке нет. Детей тоже нет. У жениха, то есть моего отца, над губой жесткая щеточка усов, которые ему совершенно не идут; вообще в строгом костюме он сам на себя не похож. Мать держит в руках, затянутых в белые перчатки, букет цветов. Вид у нее слишком неестественный, чтобы понять, правда ли она так красива. Я пытался исследовать ее лицо на этой фотографии с помощью лупы, но оно так и осталось для меня загадкой. Единственное, что мне удалось прочитать в ее глазах, это немой вопрос: «Что со мной стало бы, проживи я дольше?» И еще один, самый главный: «Кто ты такой и почему разглядываешь меня через лупу?»

На второй фотографии она чуть моложе, ей лет пятнадцать или шестнадцать; она снята не совсем в полный рост, примерно по колено, и, глядя на это фото, лучше понимаешь, почему два оленя из-за нее передрались. У нее точеная фигурка и плавный изгиб бедер. Голову она слегка наклонила, и темные распущенные волосы рассыпались по плечам. Но больше всего притягивает взгляд ее черных глазони смотрят чуть лукаво и сулят неземные наслаждения. Мне нравится думать, что братьев пленили именно эти черные глаза; они-то и заставили их потерять голову.

Надобно сказать, что поначалу юную красотку Жанну соблазнил мой дядя Марсель. Было это в июне, в год, предшествовавший ее кончине. Она только что приехала в нашу деревню и устроилась домработницей к нотариусу. У нее был городской выговор, но ни капли городской спеси. Марсель был красивым парнем, он учился на страховщика и лучше всех танцевал ча-ча-ча. Никто не сомневался, что он вскружит ей голову,  да так оно и произошло. Они не теряли времени даром и уже в сентябре, хотя не были женаты, поселились вместе в небольшой квартирке в Лувера, плата за которую съедала половину жалованья Жанны, но ей было на это плевать. Все шло прекрасно, если бы не Марсель, вернее, не его ревность. Стоило ей только взглянуть на кого-нибудь своими черными глазами, как он приходил в неистовство. И словами он не ограничивался. Мог влепить ей затрещину, а если она пыталась дать сдачи, совсем сатанел и избивал ее уже по-настоящему. Пару месяцев она молча сносила его побои, но однажды вечером, после очередной трепки, убежала к его младшему брату Жаку, который тогда жил на родительской ферме. Она бросила в окно его спальни камешек, он открыл ей заднюю дверь и впустил в дом.

Назад Дальше