Птица в клетке - Кристин Лёненс 3 стр.


Я стал топать ногами и хлопать в ладоши.

 Значит, ты хочешь разобраться, кто кого сотворил: Богчеловека или же человекБога, так? Но ведь и в первом, и во втором Бог существует.

 Нет, фатер, если Бога сотворил человек, то Бога нет. Он существует только в головах у людей.

 Сам же говоришь: «Он существует».

 Ну разве что как часть человека.

 Вообрази: человек создает картину. Эта картинане то же самое, что создавший ее человек, и даже не часть этого человека; она существует отдельно от своего творца. Творения отделяются от человека.

 Картину можно увидеть. Она всамделишная. А Бога увидеть нельзя. Вот позови: «Ау, Господь Бог!»  никто тебе не ответит.

 А ты когда-нибудь видел любовь? Трогал ее руками? Разве достаточно крикнуть «Эй, любовь!», чтобы она примчалась к тебе на четырех лапах? Твои юные глазки могут тебя обманутьне поддавайся. В этой жизни все самое важноеневидимо.

Наш спор ходил по кругу; в конце концов я заключил, что Богнаиглупейшее творение человека. Отец грустно посмеялся и сказал, что я сильно заблуждаюсь; либо Богнаипрекраснейшее творение человека, либо человекнаиглупейшее творение Бога. Разговор грозил закончиться тем, с чего начался, поскольку я придерживался очень высокого мнения о человеке и его способностях, но тут пришла мама и настояла, чтобы я перевернул форму для выпечки и подержал вверх дном, пока она будет извлекать кекс. По ее недосмотру кекс немного пригорел. Я распознал эту старую уловку.

Наши с отцом самые серьезные разногласия коренились в мировосприятии. Мне этот мир виделся нездоровым, грязным местом, которое требует основательной чистки и мечтает, чтобы его населяли только счастливые, здоровые арийцы. Что же до моего отца, он занимал сторону посредственности.

 Скука, скука!  восклицал он.  Мир, где у всех одинаково кукольные дети, одинаково приемлемые мысли, одинаковые палисадники, стриженные под одну гребенку, в один день недели! И никакого разнообразия, хотя онозалог всего сущего. Различные нации, языки, мысли необходимы не только сами по себе, но и для того, чтобы каждый мог разобраться, кто он есть! Вот кто ты есть в твоем идеальном мире? Кто? Не знаешь! Ты настолько похож на всех и вся, что растворяешься, подобно зеленой ящерке на зеленой ветке.

Отец расстроился не на шутку; я решил закруглиться и больше не поднимать эту тему. Но, уже вернувшись в кровать и услышав родительские голоса, я прижался ухом к двери, чтобы подслушать, о чем беседуют отец с матерью. Маму беспокоило, что отец ведет со мной такие дискуссии, ведь в школе учеников спрашивали, о чем говорят у них в семьях. Она сказала: вопрос могут задать так, что он меня даже не насторожит, а я слишком мал и наивен, чтобы вовремя прикусить язык.

 Кругом полно тех, кого нужно опасаться,  отвечал папа.  Я не собираюсь опасаться родного сына!

 И все же остерегись. Пообещай мне больше не затевать такие споры.

 Росвита, заниматься воспитанием сынаэто мой долг.

 А ты подумал, какие у мальчика будут неприятности, если он усвоит твои взгляды?

Отец признал, что порой забывается и начинает думать, что ведет спор не со мной, а «с ними». И добавил, что языкэто нечто более личное, чем зубная щетка, и распознать чужой язык в письме или в разговоре ему не составляет труда, но, слыша «их» язык из детских уст, он не испытывает ничего, кроме отвращения.

III

Девятнадцатого апреля, накануне дня рождения Адольфа Гитлера, меня заведенным порядком приняли в Юнгфолькмладшее звено Гитлерюгенда. Это был обязательный ритуал, согласия родителей никто не спрашивал. Пытаясь приободрить отца, мама говорила, что братьев у меня нет, что я становлюсь чересчур домашним ребенком и что мне пойдут только на пользу мероприятия на свежем воздухе и общение со сверстниками. Она указывала, что даже в католических подростковых группах сейчас учат обращению с оружием и стрельбе на меткость, а потому не следует думать, будто вернулась Первая мировая и меня отправляют под Верден. Мамеэто было видно по лицу,  вопреки ее убеждениям, нравилось, как я выгляжу в военной форме. Она поправляла на мне коричневую рубашку, завязывала галстук, а потом дергала меня за уши. Отец, считай, даже не отрывался от кофе, чтобы засвидетельствовать мое присутствие, а мне в голову лезло: уходи я на войну за окончание всех войн, он, видимо, проявил бы такое же безразличие.

В то лето нам, юнгфольковцам, дали первое ответственное поручение: сжигать собранные в разных районах города книги, в которых содержались признаки упадочничества или извращений. Весь месяц стояла жара, по ночам невозможно было спать даже под тонким покрывалом, а когда горели костры, становилось просто невыносимо. В обязанности нашего младшего отряда входило подносить книги мальчикам-подросткам из Гитлерюгенда, которым доверили почетное право отправлять печатную продукцию в огонь. Мы им завидовали, потому как они выполняли самую интересную часть работы, но, если кто-нибудь из нас отваживалсяиз интересасобственноручно бросить книжку в костер, ему тут же давали по рукам.

Вокруг костров очень скоро накалялся воздух, отчего к горлу подступало удушье. Клубами валил черный дым с запахом горелой типографской краски. Книги противились сожжению: в них с оглушительным треском что-то взрывалось и стреляло раскаленным крошевом, угрожая нашим глазам и одежде. Установленный порядок продержался недолго. Вскоре отправка книжек в огонь сделалась обязанностью изгоев. Сколько тревог и страданий выпало на мою долю, когда я своими тонкими ручонками вынужден был запускать один том за другим как можно дальше в пекло. Мое внимание привлекло одно имя: Зигмунд Фрейд. Оно попадалось мне на полках нашей домашней библиотеки. За ним последовали Пауль Неттль, Генрих Гейне и Роберт Музиль, а также один из моих учебников историикак видно, устаревший. По неосторожности я его выронил, и он упал к моим ногам. Пламя не знало удержу: этот учебник быстро задымил и скукожился, страницы, кувыркаясь, разлетелись по воздуху в последней попытке спастись, а под конец полыхнули и рассыпались в прах.

Дома я увидел бреши на книжных полках, отчего меня охватила какая-то смутная неловкость, будто рояльные клавиши после сильного нажатия запали и больше не поднимались. Кое-где книги костяшками домино повалились набок, словно хотели замаскировать исчезновение других. Мама, с трудом втащив наверх бельевую корзину, с мученическим видом спускалась за очередным грузом и при виде меня вздрогнула. Я подумал, она испугалась моего закопченного до черноты лица, но, бросившись ей помочь, был поражен: в корзине громоздились книги. Запинаясь, мама стала объяснять, что это мм просто в запас: вдруг зимой у нас кончится растопка для каминов не пускать же книги почем зря в огонь по такой жаре. Я онемел. В голове крутилась одна мысль: неужели мать не понимает, какие беды может навлечь на нашу семью? Мне было велено разуться и принять ванну.

Как ни странно, когда маму обязали посещать курсы для матерей, обстановка в семье разрядилась. За ужином отец ее поддразнивал. Стуча кулаком по столу, он протягивал тарелку за добавкой и кричал, что пора бы организовать курсы для жен! Мы с Пиммихен обожали, когда он сетовал, что маме не светит «Deutschen Mutter Orden»  медаль, которой награждались матери, родившие пятерых и более детей. Мама краснела, особенно когда встревал я: «Да, мутти, организуй-ка мне сестренок и братишек, да побольше!» или Пиммихен: «Не пора ли вязать пинетки?» Стоило маме убрать за уши пряди каштановых волос и тихо возразить, что ей уже не по возрасту обзаводиться детьми, как мы принимались ее понукать с удвоенным рвением. Якобы она напрашивалась на комплименты и, конечно, их получала. Отец выражал надежду, что на материнских курсах ей объяснят, откуда берутся милые, пухленькие детки, Пиммихен шлепала его по руке, но я-то уже понимал, что к чему. В школе меня с успехом посвятили в эти физиологические подробности.

Отец вздыхал и приговаривал, что поспешил женитьсяподожди он с десяток лет, им бы выдали ссуду на обзаведение, которая сокращается на четверть с рождением каждого ребенка. Мама могла бы оказаться ценным финансовым рычагом. Не оформить ли им развод, чтобы тут же начать все сначала? Мама щурилась в притворном гневе. Только с тем условием, отвечала она, что ей будет позволено накупить себе обновок на полученные «фантики». Так она называла рейхсмарки, к которым никак не могла привыкнуть. У нее были широкие скулы и красиво очерченные поджатые губки, но долго сохранять серьезный вид ей не удавалось: рот подергивался и кривился до тех пор, пока мой отец не высвобождал ее улыбку своим хохотом. Мне нравилось, когда родители при нас проявляли друг к другу нежность. Стоило отцу поцеловать маму в щечку, как я проделывал то же самое с бабушкой.

Беззаботное настроение продержалось недолго. Если не ошибаюсь, неприятности начались в следующем месяце, в октябре. Несколько тысяч участников католических молодежных групп пришли на мессу в собор Святого Стефана. Старинное каменное здание вместило не всехмногие остались на площади. После службы они прямо там, на соборной площади в самом сердце Вены, затянули религиозные гимны и патриотические австрийские песни. Лозунг у них был такой: «Христоснаш вождь», по-немецки «фюрер». Эта демонстрация была организована по призыву кардинала Иннитцера.

Сам я не был тому свидетелем, но на чрезвычайной сходке нашего отряда услышал красочные рассказы Андреаса и Стефана. Я, как и обещал, излагаю события честно, а потому должен признать, что в ту пору Адольф Гитлер стоял для меня вровень с отцом, если не выше. И уж конечно, стоял он выше Богаверу я утратил окончательно. В библейском смысле выражение «Хайль Гитлер» окрашивалось дополнительными значениями «святой, священный». Католики разъярили нас своей выходкой: она несла в себе угрозу и оскорбление нашему любимому фюреру. Мы не собирались прощать такое святотатство. На другой день наши ребята из Юнгфолька вместе с подростками из Гитлерюгенда ворвались во дворец архиепископа и защитили нашего фюрера, побросав на пол все, что попалось под руку: свечи, зеркала, украшения, статуи Девы Марии, служебники. Сопротивление нашим действиям ограничивалось молитвами, а в некоторых залах и вовсе отсутствовало.

Через несколько дней я стоял на Хельденплац в толпе, сопоставимой по численности с той, от которой полгода с лишним назад оттащил меня отец. На ветру, как крылья гигантской птицы, хлопали транспаранты: «Иннитцер и евреиодна порода!», «Священников на виселицу!», «Нет католикам в политике!», «Построим истинно германский собор без евреев и Рима!» и так далее, с небывалым размахом. Соблазн был слишком велик. Я решил взобраться на одну из статуй; лошадь принца Евгения приглянулась мне больше лошади эрцгерцога Карла. Ткнул локтем Киппи и Андреаса, но те сочли, что на площади слишком большая давка и к статуе будет не пробиться. Меня это не остановило, уж очень я раззадорился при всей своей щуплости. Протискиваясь бочком, спотыкаясь и соскальзывая вниз, карабкался я по холодной передней конской ноге, в которую вцепился изо всех сил, чтобы меня не сбросили более проворные. Сверху крики слышались почти волшебными заклинаниями; я разглядывал скопившихся внизу гномов. Они напомнили мне дерево, шумливое, обсиженное воробьями, невидимыми до той поры, покуда их не спугнет какая-то загадочная сила, после чего щебет смолкнет и останется лишь оглушительное хлопанье крыльев, масса колеблющихся точек, удерживаемых вместе какой-то идеальной, непобедимой мощью, которая поворачивается, изламывается и ныряет в небе, поднимая голову, как одно исполинское живое существо.

Вскоре после вышеописанных случаев установились ноябрьские холода. На ясном небе далекой точкой белело солнце; деревья оголились. В воздухе висело напряжение. Помню, именно в том месяце стало известно, как в Париже некий студент-еврей зашел в германское посольство и застрелил одного из дипломатов. Слухи росли как снежный ком. По всему рейху на улицах прохожие призывали к отмщению и били витрины еврейских магазинов. Меня не отпускали поглазеть, что происходит, но я узнавал обо всех событиях из радиотрансляций. В них звучало название «Хрустальная ночь»  мне представлялось, как на улицы и переулки рейха со звяканьем и звоном сыплется толстым слоем дробленый хрусталь, похожий на снег, а за рамы витрин упрямо цепляются сталактиты стекла, как арктические украшения, столь же нарядные, сколь угрожающие.

Потом отец стал подолгу бывать в разъездах, а когда возвращался, ходил мрачнее тучи: я только и ждал, чтобы он уехал опять. Дома больше не звучали шутки, особенно после того, как заводик «Яаков унд Бетцлер» переименовали в «Бетцлер унд Бетцлер». Теперь даже мать и бабушка в разговорах с папой осторожничали. Понижали голос, осведомляясь: не хочет ли он кофейку? Или перекусить? Входили на цыпочках в ту комнату, где в задумчивости сидел отец, и просто оставляли в пределах досягаемости поднос, а потом даже не придирались, если в общей вазочке оказывалось надкушенное печенье. Они сновали, как мышки, а он ел, как мышонок.

И только я жил припеваючи, спокойно уходил из дому и оставлял позади этот непонятный тягостный настрой. Мы с песнями шли маршем через поля, застывшие в ожидании подсолнухов, пшеницы и кукурузы. Под завистливые крики воронья смаковали паек: хлеб с масломобъедение, какого я не знал ни до, ни после. Наши спины ласково грело слабое солнце. За необъятной бурой пустошью открывалась другая, дальшетретья. С каждым разом мы уходили все дальше, отмахивая не менее десяти километров, за плечами у меня болтался рюкзак, спина ныла, ноги покрывались волдырями (боль адская), но я терпел. Не жаловался и мой новый друг, Киппи. Если он начинал хромать более обычного, то пытался это скрыть. Мы шли на завоевание мира, и все ради фюрера, но время от времени я невольно подумывал, что мир для нас, пожалуй, великоват.

Как-то на выходных мы отправились в тренировочный лагерь, чтобы научиться выживать в отсутствие цивилизации. Не столько уменье, сколько простое везенье позволяло нам отыскивать неспелую ежевику и ловить мелкую форель, а то и вытаскивать из силков тощего зайца. Когда мы сидели у костра, в животе было пусто, зато головы раздувались от победных песен. Ночевка под открытым небом оказалась сущим мученьем; к счастью, долгожданным утром прибыл пикап и привез более или менее сносный завтрак. Наш вожатый Йозеф Риттер был всего лишь года на два старше всех, но знал неизмеримо больше. Он обучил нас новой игреразбил на две команды, выдал каждой команде наручные повязки своего цвета и объяснил: кого толчком сбили с ног, тотвоеннопленный.

По его команде мы бросились врассыпную, и я рванул, как от смерти; это было здорово. Наша команда, «синие», взяла пленными на четыре человека больше, чем противники«красные», так что мы вели с большим отрывом. Киппи, в одиночку захвативший в плен троих, оказался героем дня, а я не взял ни одного и в основном только уворачивался от нападавших. Потом красные стали толкать Киппи, я ринулся на подмогу и с его помощью взял своего первого пленного. После этого я все время искал глазами Киппи, повалил еще двоих мальчишек, но и сам попал в плен. Как и предписывалось пленному, я сел под старую раскидистую ель и в тот самый миг заметил Киппи: босого, со сбитыми в кровь ногами. Мне и в голову не приходило искать его среди пленных. Он прижал к моей физиономии свою подошву, чтобы сразить меня окончательно, однако я полагался на оружие посильнее: зловоние собственного ботинка.

Домой я приплелся без сил и еле-еле взобрался по ступеням крыльца, подтягиваясь за перила. Мама встревожилась, стала говорить «бедный малыш», «совсем измучили», но я уклонился от объятий и поцелуев. Опустившись на кровать, я повалился навзничь и задрал ноги, чтобы сподручнее было расстегивать пряжки на туристских ботинках, до жути тяжеленных. И проснулся уже засветло, весь липкий, но в чистой, пахнущей свежестью пижаме с рисунком из щенков, и почувствовал себя каким-то идиотом, отчасти потому, что не мог вспомнить, как раздевался. Сперва я даже подумал, что забрел в какую-то чужую комнату, поскольку, обшаривая взглядом стены, видел многочисленные оранжево-розовые оттенки вместо одногозащитного. До меня не сразу дошло, что мои боевые карты, наглядное руководство по вязанию узлов, противогазвсе это сменилось цветущими вишнями и яблоньками. В ту пору я еще держал у себя в комнате уютные мягкие игрушки, но хранил их на дне сундука. Сейчас, извлеченные из недр, они выстроились на письменном столе: бессильно свесив головы набок, кенгуру, пингвины, буйвол стояли с виноватым видом, как будто сами тушевались на этих отвоеванных позициях.

Матери я ничего не сказал, невзирая на ее выжидательные взгляды. В конце концов у меня вырвался только один вопрос: куда подевались мои карманные ножи, и она под этим предлогом заученно объяснила, что моя комната раньше выглядела как солдафонская, а не как детская, что домэто не бункер и что она, проходя мимо открытой двери во время моих длительных отлучек, начинает нервничать и думать, что сын ее сгинул на фронте, а она после смерти Уте стала очень впечатлительной и с этим нужно считаться; ей казалось, я буду доволен приятной сменой обстановки, которую она произвела в мое отсутствие. Пиммихен согласно кивала в такт каждой фразе, как будто уже подробно обсудила с мамой эту тему и теперь только проверяла, чтобы та не упустила ни один пункт.

Назад Дальше