Из ивняка выскочили Моисей и Стах. Они бежали, крича громче, чем раненый шваб. Вероятно, их заметили из леса: пули сбивали листья и ветки прямо над нашими головами. Я успел крикнуть: «Ложись!» и, вжав голову в траву, упал между немцами. Чуть приподнявшись, я увидел, как из соседнего леса выезжает несколько танкеток. Три из них направлялись к реке, остальные шли к городку. Я почувствовал, как во мне все быстрее бежит крот, а тут же за ним осыпается глина и песок. Сабля возле меня запахла разрытой землей. Притаившиеся в траве немцы, видя атакующие танкетки, пытались встать. Поднимая с травы саблю, я бил их плашмя по головам. Они закрывались руками и снова падали в траву.
Неожиданно из-за реки и из городка стала бить наша артиллерия. Я видел, как возле танкеток, взметая землю, рвутся снаряды. Когда одна танкетка, крутясь на месте, задымилась, а потом загорелась, я вспомнил маленькие противотанковые орудия, которые солдаты несли на руках через потоки и размокшие луга. Мы насмехались над этими орудиями, спрашивая у орудийного расчета, не орехи ли сбивать они собираются. Но когда на лугу горели уже три подбитые танкетки, я не выдержал и крикнул: «Ура!» Кричали и из-за реки. Из городка вели винтовочный огонь. Когда задымились еще две, а из них повыскакивали танкисты в черном, остальные танкетки повернули к лесу. Но до леса было довольно далеко. И еще четыре танкетки загорелись на лугу, уцелевшие скрылись между деревьями.
Стрельба продолжалась. Я видел, как по опушке леса, пригибаясь почти до самой земли, перебегает немецкая пехота. Наши заметили этот маневр и сосредоточили пулеметный огонь на пехоте. Однако большой группе немцев удалось ворваться в городок. Почти тут же прекратилась винтовочная пальба. Время от времени слышался далекий крик, бренчание перевернутых ведер и протяжное: «О, господи, Mein Gott!».
Не знаю, сколько это продолжалось. Может, минут пятнадцать, может, немного меньше. Во всяком случае, лежа в траве между двумя швабами и глядя на третьего он стонал у мотоцикла, я вдруг заметил, как из городка идут наши с примкнутыми штыками. Тогда наша артиллерия начала прочесывать лес. Из лесу ей не отвечали. Взвыли моторы, потом их гул постепенно утих.
Наши вышли на луг. Они бежали к разбитым, горящим танкеткам, кричали, размахивая винтовками. Я хотел побежать к ним. Но тут ко мне подошел Моисей, бледный как полотно.
Петр, Петр, едва смог он произнести и потянул меня за рукав.
Под ивой, свернувшись в клубок, подтянув ноги почти к подбородку, лежал Стах. Возле него винтовка и конфедератка. Я опустился на колени, убрал у него со лба волосы и осторожно перевернул навзничь. Глаза у него были закрыты. Я расстегнул гимнастерку. Разорвал ворот рубашки. Тогда только стала сочиться кровь. Его прошили пулеметной очередью. Грудная клетка ниже ключиц была вся пробита. Я вспомнил про спирт во фляжках. Промыл им раны. Моисей подал мне бинт. Я перевязал Стаха. Он был без сознания. Глаза у него по-прежнему были закрыты. Когда я промыл ему спиртом лицо и смочил губы, он что-то забормотал и открыл глаза.
Мама, мама, где я? Петр, Мойше, откуда вы взялись? Я не хочу танцевать. Не могу. Не хочу гулянья. Не хочу. Не хочу. У меня все болит.
Мы успокоили его, положили в тень. Моисей побежал за санитаром. Он еще не вернулся с санитаром, а Стах уже пришел в себя. Он понимал, что ранен. Попросил его посадить. Смотрел, как из-под бинта по образку, по солдатскому личному знаку капля за каплей течет кровь. Я повернул ему голову в сторону. Но он хотел все видеть. Просил воды. Я смачивал ему губы спиртом.
Когда пришел Моисей с санитаром и тот перевязал Стаха, я вспомнил о раненом немце. Мы подошли к ним. Двое других уже перевязали раненого. Левая рука была только поцарапана, а правая рассечена наполовину. Моисей и санитар положили Стаха на носилки. Я должен был отвести немцев к начальству.
Когда я вернулся, Стах лежал у реки в тени ракит. Молодая женщина с маленьким мальчиком пыталась его кормить. Мальчик сидел на земле, поджав под себя ноги, держа на коленях миску мятой картошки со шкварками. Женщина брала немного картошки деревянной ложкой, зачерпывала из кружки простоквашу и кормила Стаха, как маленького. Кровь по-прежнему капля за каплей стекала с образка и личного знака. Мальчик отворачивался. В его прищуренных глазах отражались листики ракиты. Он плакал. Появился Моисей с мокрым полотенцем. Поддерживая рукой голову Стаха, он протер ему лицо.
Было уже далеко за полдень, и вся дивизия готовилась к отступлению, опасаясь новой атаки немцев. Стах потянул меня к себе. Я наклонился к его губам.
Знаешь Хеля Она мне нравилась. Хотел ее отбить у тебя. Убил бы тебя за нее.
Я вытер пот с его лица и поправил волосы, падавшие на лоб. Стах шептал:
Не в осину, Петр. В тебя я тогда стрелял. И лапу твою хотел сломать, и двинуть тебе промеж глаз. А потом выступило из осины то белое лицо. Кто его там спрятал? Кто его там оставил? И теперь вижу я это лицо. Все есть в том лице. Петр, Петр, убей его. Стреляй, Петр.
Мальчик вскочил с земли, рассыпав картошку, и убежал. Женщина, подняв лицо к небу, все быстрее теребя черную косу, читала отходную молитву. Осторожно, стараясь не задеть ни раненого, ни Моисея, ни молящейся женщины, ни себя, ни лица, скрытого в каждом дереве, уложил я Стаха на траву под ракитой. Подошел Моисей, встал на колени. Из внутреннего кармана Стаха он вытащил солдатскую книжку, отстегнул от рубашки личный знак. Протянул руку к образку. Но тут же отдернул. Я посмотрел на женщину. Она наклонилась и, поцеловав Стаха в открытые глаза, сняла с его шеи образок. Я спрятал все к себе в карман.
Орудия солдаты толкали их, можно сказать, несли на руках, а также повозки с боеприпасами уже переправлялись через реку вброд. Мы отнесли Стаха на ближайшее кладбище. Взяли в городке лопаты и стали копать высохшую, как камень, землю. Нам помогала женщина. Мы спешили. Пот лил с нас в три ручья. Докопали до серого песка на глубине почти в человеческий рост, завернули Стаха в одеяло и осторожно опустили в эту живую рану земли. Торопливо засыпали могилу. Мальчик то и дело прибегал с реки и говорил, что все повозки и все солдаты уже давно переправились. Когда мы посмотрели на черневшие за рекой холмы, над ними прорезались на небе звезды.
Под этим небом не раздавались ни скрип повозок, ни конское ржание, ни солдатские проклятия. Мы надели конфедератки. Встали по стойке «смирно», потом, вскинув винтовки, трижды выстрелили в воздух. Из можжевельника вспорхнул с писком маленький, как зернышко чечевицы, королек. Мы отдали женщине все наши деньги и попросили, чтобы она молилась за Стаха и присматривала за его могилой. Потом мы пошли к реке. Рядом с нами в коротких, выше колен, штанах бежал мальчик. Когда мы входили в воду, он стоял на берегу, освещая фонариком мелкий брод.
11
Мы шли на восток всю ночь. Вокруг нас, насколько глаз хватал, горел, как огромная соломенная крыша, горизонт. Мы шли вдвоем, плечо к плечу, скатка к скатке, штык к штыку. Мы молчали, но чувствовали, что, если отодвинемся друг от друга хотя бы на ладонь, между нами встанет и зашагает он, Стах. Но хотя мы шли так близко друг к другу, он все равно был вместе с нами. Нам даже казалось: когда мы садимся на корточки у дороги покурить, передаем друг другу кисет, то угощаем еще кого-то, третьего. И казалось нам, что мы делим на три части яблоко, репу, спирт из фляжки.
Вот тогда-то вбил я себе в голову, что это моя вина. Ведь это я первый хотел двинуть промеж глаз парня из-за реки, нарочно не прижал его руку, смеялся, когда он, пытаясь осилить меня, дрыгал ногами, тряс головой и высовывал от напряжения язык. Ведь это я согласился стрелять в осину, ждал, когда от его пули раскроется другой глаз на белом лице, проступающем из осиновой сердцевины. А когда появился другой глаз, подумал я, что это его лицо, ведь это он хотел стрелять в дерево.
И еще зря подумал я тогда о Ясеке. И в парне из-за реки увидел Ясека. И вдруг полюбил его. И даже возвращаясь с реки, положил руку за лиф Марыси, чтобы отучить ладони от двух живых зверьков под лифом у Хели. Я бы и слова не сказал против, пусть бы Стах ходил к Хеле, водил ее на гулянья и танцевал, швыряя монеты в контрабас, и пел для нее. А если бы представился удобный случай, я рассказал бы ему о яблоках, что бросали мы в воду, и о нашем вечернем купанье, и о нашей ночевке на соломенной крыше. А рассказал бы ему все это так, как говоришь младшему брату, что съел вместо него куриное крылышко. Но если бы он этого не понял, я померился бы с ним силой, и поборол бы его, и отхлестал бы его по щекам.
И теперь я шел вместе с ним. Чаще, чем Моисей, угощал его махоркой, спиртом, долькой яблока и, прижимаясь теснее к Моисею, чтобы случайно не протянуть Стаху руку, боялся за кларнетиста. Ведь с ним, как с Ясеком, как со Стахом, все чаще делился я последним куском. А, вспоминая Марысю и то, что Моисей сказал о ней, я бы, конечно, стукнул его кулаком по голове, если бы он попытался вынуть веточку из ее губ и поцеловать ее. А может, чтобы раскрыть в нем и в себе все до конца, до последних сновидений, я когда-нибудь наклонил бы к Марысе и Моисею ветку с вишнями, пусть обкусывают их прямо зубами, не касаясь рукой.
И стал я говорить с Моисеем о Хеле и о Марысе. Сначала он не отвечал, приглядываясь ко мне искоса. Но когда я напомнил ему зеркало в ветвях яблоньки и мои танцы перед ним, он заговорил. И, шагая почти с закрытыми глазами, мы видели перед собой мою деревню, окутанную сном, соломой. И ту ригу, всегда открытую для его семейного оркестра. И старого Абрама Юдку, спящего со скрипкой в объятиях, и любимого брата, прижимающего губы к толстой шейке контрабаса. И Хелю, и Марысю мы видели. Видели, как они расчесывают волосы, заплетают их в косы, задувают керосиновые лампы, на ощупь входят в ригу, зарываются в свежее сено.
Как раз в это время мы проходили мимо скошенного луга. Остановились. Я посмотрел на Моисея. У него было сонное лицо. Обнявшись, мы сошли с дороги на луг. Выбрали большую копну подальше от дороги. Выгребая из копны сено, мы зарылись в ее горячее нутро. Оно пахло свежеиспеченным хлебом, разморенным на жаре зверьем и беспрестанно шепчущим сном. В сенную яму мы втащили все наши пожитки. Но сабля слишком острая и кларнет слишком хрупкий в нее не входили. Поэтому мы пытались заснуть без них.
Свежее и сухое, как порох, сено сыпалось нам в глаза и за шиворот. Первым не выдержал и выкарабкался из ямы Моисей. Я вылез за ним. Мы скрутили по цигарке. Молчали, дымя и закрывая огонек ладонью. Перед нами притаилась деревня. В ясную ночь она была видна, как косточки у только что вылупившихся птенцов. Мы подумали об этой деревне и о ночлеге в ней. Но, вспомнив послеобеденный бой, остались у копны.
Моисей взял кларнет. Оглядел его со всех сторон, повыдувал из всех отверстий пыль, песок и сено.
Ему тоже хочется спать, Петр. Он весь почернел от недосыпу в этом бесконечном походе. Но я тебе сыграю. Хочешь?
Сыграй Стаху.
И снова я не знал, что́ Моисей играет. Напоминала эта музыка псалмы, что ноют после пожара, града, смерти. Но, кроме печали, терпеливо и бесконечно проходил в мелодии великий народ. И пророк обращался к этому народу, молился и пел. Я толкнул Моисея в бок.
Сыграй что-нибудь повеселее. Наше.
Я подхватил свою припевку о женихах из-за реки. И пел я все те песенки, слушать которые приходили девчата и молодухи, когда я по воскресеньям, подложив руки под голову, лежал у реки. И пел я рождественские гимны и великопостный псалом, тот псалом, что был вложен в уста, напоенные уксусом и желчью.
Спать мне уже не хотелось. Да и оба мы разгулялись. И, собрав свои пожитки, двинулись за дивизией. Деревни мы старались обходить перелесками и лесочками. Входя в лес, мы прибавляли шагу. Усталых, с натруженными ногами застал нас рассвет возле довольно большой речки. Проходя по берегу, мы нашли потерянную дорогу. Мост через речку был взорван. Пыльная дорога была изрыта лошадиными копытами и колесами повозок. По следам мы определили, что здесь проходили наши. И немцы их еще не догнали. Следов танкеток или автомобилей не было.
Сняв ботинки, мы держали в холодной, обжигающей, как железо, воде сопревшие ноги. Потом, скинув рубахи, брызгаясь в воде, фыркая, взвизгивая, как мальчишки, ополоснулись по пояс. Взбодрились, обулись, заново перемотали обмотки и уже не так близко друг к другу ведь рассвет стоял между нами двинулись за дивизией. Почти каждые полчаса входили мы в соломенные деревни. И вместе с нами входило, поднимаясь все выше, сначала в сады, потом в перелески вокруг деревень солнце. Никто в этих деревнях не встречал нас. Они были заперты на засов. Ни из одной трубы не поднимался даже клочок дыма. Только иногда выскакивала разбуженная собака, но, увидев нас с винтовками, поджимала хвост и пряталась обратно в сено. Лишь в третьей деревне выглянула женщина.
Мы вошли в ее дом, стоявший на пригорке. За домом, по холмам тянулся лес. В доме было пусто и темно. Единственное окно с тремя стеклами было заслонено шалью. Где-то возле открытой и пахнувшей холодной золой печи плакал ребенок. Хозяйка, подавая нам в жестяных кружках молоко, рассказывала что-то о муже, о плачущем ребенке. Сначала мы не могли разобрать, что она хочет сказать. Говорила она не так, как у нас, добавляла украинские слова. В конце концов мы догадались, что ее мужика забрали наши. Он должен был проводить их через лес, так как еще вчера в округе появились немцы. А с ребенком что-то случилось, когда он соскочил с лавки.
Я велел снять с окошка шаль. Подошел к колыбели возле печи. Достал из нее полуторагодовалого ребенка. Осмотрел внимательно. У него была грыжа. Я попросил у хозяйки кусочек масла. Растирая малышу низ живота, потихоньку вправлял грыжу. Когда кишка была на своем месте, я подвязал живот полотенцем. Ребенок тут же заснул у меня на руках. Я передал его матери. Та от радости расплакалась. Не знала, как меня благодарить. Я попросил ее молиться иногда за нашего убитого товарища. Выходя из этой старой хатенки, я посоветовал женщине, как только появятся в округе немцы, тотчас же отнести ребенка к их врачу. Они сфотографируют, напишут, какие они хорошие, но ребенок останется жив. Когда мы вышли из дома, направляясь в лес, в который вчера должна была войти наша дивизия, Моисей не выдержал и сказал:
Если так дальше пойдет дело, то все жешовское воеводство будет молиться за Стаха.
А тебе что, завидно?
Дурак. Я что-то не видел, чтобы ты сам прочитал хоть одну молитву.
Я не знал, как ему это объяснить. Мне не хотелось вспоминать ни о лице, что проступало из осины, ни о той борьбе у реки. Я не решался произнести ни слова о Хеле. Только изо всех сил хлопнул его по спине и, усмехаясь, срубил саблей березку. Она упала на почти черный, осыпанный зелеными ягодами можжевельник.
С некошеного луга, заросшего молодыми березками, можжевельником, терновником, густо цветущим вереском, вошли мы в лес. Тихо было в нем, тише, чем под водой, хотя до полудня было еще далеко. Идя по лесу, мы набрели наконец на широкую, песчаную дорогу, разрытую колесами телег и конскими копытами. Мы шли по дороге, где даже синицы не пели, и мечтали о еде. Кроме вчерашней репы в копне сена и кружки молока, которую нам дала женщина, у нас во рту ничего не было. Моисей пытался искать в лесу орехи. Орехи, правда, были, но мягкие, как свернувшееся молоко. И, жуя листочки заячьей капусты, мы поговорили сначала о буханке хлеба, только что вынутой из печи, потом перешли на кусок хлеба, посыпанный крупной солью, а на поджаристой корочке разговор оборвался.
Глотая слюну и облизывая запекшиеся губы ведь и пить нам было нечего, кроме спирта, вышли мы на опушку леса. Неподалеку от лесной дороги прижалось к лесу несколько домом. По опушке, заросшей орешником, мы чуть ли не на четвереньках подкрадывались к ближайшему дому. Мы уже выбирались из орешника, чтобы войти в дом, как тут же возле леса заметили небольшой пруд с черно-зеленой водой и стадо гусей на нем. Как при Ясеке, я почувствовал запах, бульона и гусятины. Мы уселись в зарослях. Никогда раньше со мной такого не было: только здесь, под этим орешником, гусь так напоминал мне орла, сокола, белого павлина, пролетающего над верхушками весеннего леса.
Ковыряя от нетерпения и расстройства саблей лесной дерн, я наткнулся на кучку червей. И придумал. Стал собирать червей в конфедератку. Когда набралась целая горсть, я оставил Моисея в орешнике и приказал ему внимательно следить за соломенными домами, а сам пополз к пруду с гусями. Стадо, плававшее почти у самого берега, отплыло на середину пруда. Я начал тихонько подзывать их, бросая в воду горсти песка. Гуси подплывали. Когда они были близко от берега, я бросил им несколько червей. Гуси хлопали крыльями, дрались, пронзительно гоготали. Я испугался этого свадебного гогота, но перед моими глазами все время стоял бульон и золотистая гусятина, и я продолжал бросать червей. Я выманил гусей из пруда на траву. А потом на опушку леса. Прячась за можжевельник, я бросил последних червей здоровенному гусаку. Когда он потянулся за ними, я ударил его саблей по шее. Но он, бестия, и с перерубленной шеей все еще подпрыгивал, пытаясь взлететь. Гуси набросились на своего товарища. Они клевали его, били крыльями. Я кинулся к ним и, схватив гусака, убежал в лес.