Черт, ну и хлебнул же я. Как на крестинах у войта или у помещика. Кажется, я всю воду выхлестал. До последней капли. Посмотри, Петр, все выпил, досуха. Рыбы о дно хвостами бьют.
Хлебнуть-то ты хлебнул. Пьянчужка ты, что и говорить. Ты не из тех Моисеев, что заставил море расступиться и свой народ посуху провел.
А ты тоже не матушка с просмоленной корзиной. На проволоке человека сквозь такую рыбью утробу протащить.
И принялись бегать по песку, стуча зубами. От радости, что переправились через Сан и ничего не утопили, и еще от той давней, с детства запомнившейся радости, когда мы прыгали в нашу весеннюю реку, в пруд, нагретый на июльском солнце, мы кувыркались, ходили на руках, пытались стоять на голове. Разогревшись так, что пар валил, сухие, словно вынутое из дождя белое птичье крыло, стали мы одеваться. Одеваясь, я видел, как блекнет в сумерках почти золотое тело Моисея. Я поглядел на его откинутую назад голову, похожую на тыкву. Такая голова была у Христа в нашем приходском костеле. Только он наклонял голову к разбойнику, что висел у него по правую руку, и еще на голове у Христа был осенний терновый венок. Об этом Христе, избитом дубинкой, пронзенном копьем, пел я великопостный псалом. И невольно наклонял голову. Но налево. Туда, где стоял Ясек.
Мы оделись, застегнулись на все пуговицы, закутались в шинели и с вещевыми мешками через плечо вышли из ивняка. Хотели как можно скорее добраться до ближайшей деревни. Решили, что хоть несколько часов поспим в какой-нибудь риге. Однако раньше, чем на деревню, мы набрели на помещичьи стога и копны сена. С трудом, все время соскальзывая с крутого стога, забрались мы наверх. Раскопали стог до сонного звериного тепла. Утопая в нем, укрылись шинелями.
Хоть мы и старались не болтать, но все равно заснуть никак не могли. Прижавшись друг к другу, лежали мы навзничь, натянув шинели под подбородки. Над нами стояло сентябрьское, усыпанное звездами, у нас называли его кузнечным (искры, искры), небо.
Глядя на небо, засыпая, я увидел нашу деревню. Дом за домом, рига за ригой, сарай за сараем поднималась она к небу. Возле Большой Медведицы описывала она круги, все у́же и у́же. Деревня только что убрала урожай, так как на дорогах, в пыли валялись колосья, конский навоз, и птицы клевали этот навоз. И в то же время это была праздничная деревня. Посреди нее на сколоченном из досок помосте стоял еврейский оркестр. И играл. На помост пара за парой поднимались танцоры. Среди них я узнал себя с Марысей и Стаха, обнявшего Хелю за талию. Время от времени за танцорами я видел игравшего на кларнете Моисея. Щеки у него раздувались, красные, как пион, голова была закинута назад, глаза прикрыты.
Я пошевелился и как можно осторожнее подложил руку Моисею под голову. Он что-то пробормотал во сне. Я решил, что утром, как только встанем, обрею его.
Как обычно, мы проснулись на рассвете. Едва мы выкарабкались из стога, съехав по его крутому боку на землю, я усадил Моисея на вязанку сена. Прижав палец к губам, чтобы он ни о чем не спрашивал, я вытащил саблю. Попробовал острие большим пальцем и травинкой. Острие было ничего себе, почти как у отцовской бритвы.
Когда я подошел к Моисею, он бросился бежать. Я поймал его за голую пятку и притащил на сено. Он отчаянно сопротивлялся. Делать было нечего, я ударил его кулаком в подбородок. Голова его упала на грудь. Он не успел очнуться, а я уже обрезал ему пейсы. И осторожно действуя неудобной саблей, стал срезать клок за клоком его кудрявую, жесткую, как проволока, шевелюру. Обнаженный череп светился, как клинок. Когда я срезал последний клочок волос, Моисей заплакал.
Что же ты со мной сделал? Как та девка с Самсоном. И зачем я тебе нужен? Надо было мне одному уйти, раз ты со мной идти боишься. Я и без тебя обойдусь. Тоже мне нянька! Подумаешь, папочка с мамочкой нашелся!
Какой там еще Самсон? И чего тут реветь? Пока домой дойдем, опять оперишься.
Волосы-то отрастут. Да уже не те, не те, что на войне были. А пока не отрастут, я буду слабее ребенка, мухи, птицы, травы слабее.
Слабее, слабее. Тоже мне герой! Ты что, горы двигать собрался, с ярмарочным силачом бороться или с медведем? Главное домой цел вернешься. А дома-то за тебя возьмутся. Как индюка раскормят. А когда раскормят, я к тебе приду. Раз я тебя обидел, попробуем, чья рука сильнее. И ты со мной наверняка справишься.
Перед тем, как идти дальше, Моисей собрал в кучку срезанные саблей волосы и сжег их дотла. Пепел он развеял на все четыре стороны. Невидимые остатки втоптал в траву.
Если этот пепел упал на моих врагов, на их глаза, и губы, и руки, и ноги, и на их сон, и на сон их сна, то нам можно идти. Ничего со мной не случится.
Уже ночью мы дошли до нашего повятового городка. Мы обошли его стороной. И хотя мы почти засыпали на ходу, все-таки решили добраться до дому. Когда небо за нами посветлело, мы были на Дунайце. Спустившись с песчаного берега к броду, мы умылись. Реку переходили осторожно, боясь потерять брод. В ней было полным-полно повозок, орудий, снарядов и телефонного провода. Видимо, здесь переправлялись и войска.
Задворками, чтобы нас никто не видал, обходя огороды, вошли мы в наш сад. Я глянул на трубу. Из нее тянулась почти незаметная в рассветных лучах струйка дыма. Я толкнул дверь плечом и остановился в сенях. В кухне загремела упавшая кастрюлька. Я нажал на задвижку. Мать уже стояла у дверей. Не говоря ни слова, она сняла с меня шинель и ботинки. И только потом взяла меня за чуб, подвела к окну и, повернув лицом к заре, поцеловала в губы и в глаза, в губы и в глаза и в губы. Я взял ее на руки и до тех пор бегал с ней по горнице, пока она не засмеялась и не замахала ногами. Пока не назвала меня бесстыдником. Тогда я посадил ее на скамеечку у окна и стал заплетать ей косу, посыпанную пеплом седины.
13
Весь день, и всю ночь, и еще следующий день до обеда проспали мы с Моисеем в риге, зарывшись в сено, в принесенные матерью перины. Возле нас, глубоко в сене, стояло ведерко с молоком и эмалированная миска с жареной курятиной и крольчатиной. Просыпаясь, мы ели мясо, пили молоко и, бросив за спину обглоданные кости, опять зарывались в перины.
Матери наказали, чтобы она никому, даже ближайшей соседке, не заикалась о нашем возвращении. Когда на другой день около полудня мы стали одеваться, нам казалось, будто мы и не воевали те две недели ушли, осыпались вместе с испариной в примятое сено, в пропотевшие перины. Мы колотили друг друга кулаками по спине и по загривку, таскали за чуб, сталкивали ногами с сена на клевер в закроме, хохотали до слез, пытались спеть мою припевку о конокрадах. И впервые за два года я не слышал охотившейся под стропилами куницы и не видел перед сном ехавшего на вороной трехлетке Ясека.
Надев принесенные матерью брюки и свежевыглаженные рубахи, подкованные гвоздями казенные ботинки, мы съехали с высокого сеновала прямо на земляной пол. Наперегонки, распевая во все горло, с шумом ворвались в дом, что даже дверь застонала под ударом плеча. Час спустя, раздевшись догола, мы плескались в лохани, вынесенной в другую комнату. Намыливая Моисею спину и поливая ему голову теплой водой из кружки я заметил, что на его обритой саблей голове появился легкий пушок. Правда, он по-прежнему напоминал парнишек с тесного хутора, их, бывало, в долгую засуху брили наголо, мазали голову гусиным жиром и заставляли целыми днями стоять на коленях у придорожной часовенки и петь покаянные псалмы. Только от головы Моисея не шел пар и не веяло от него близкой грозой.
Отмытые дочиста, пахнущие простым мылом и железистой водой, сидели мы за столом, прихлебывая из глиняной миски куриный бульон. Мать, присев на низенькой скамеечке у печки, смотрела на нас пристально, словно у нас вот-вот вырастут крылья.
За обедом мы наелись, как прелаты в день храмового праздника, даже ремни распустили на туго набитых животах. Потом вышли в сад покурить. Сидя на лавочке среди мальв, мы глядели на пустошь под облетевшими ракитами, на дальние холмы за Вислой, они колыхались в воздухе, как золотая ткань на вишневых кроснах. Тогда только, увидав холмы за Вислой, вспомнил я про Ясека из той деревни, где звонко ржали краденые кони. Прикрыв глаза, я увидел Стаха. Мне казалось, он стоит прямо возле сада, возле ивового плетня, поднимается на цыпочки, стараясь сорвать красное яблоко. Я не выдержал и, встав с лавочки, отправился в самый дальний угол сада, к яблоньке, усыпанной красными плодами. С нижней ветки сорвал яблоко, обтер с него осеннюю дымку и протянул руку за плетень. И не заметил, что за мной стоит Моисей. Прежде чем я успел спрятать за спину руку с яблоком, Моисей взял его у меня и вонзил в него зубы.
Я не сказал Моисею, кому нес яблоко. Но на всякий случай подошел к яблоньке и, ухватившись обеими руками за тоненький ствол, тряс ее до тех пор, пока с самой верхней ветки не упало последнее яблоко. Моисей, не в силах выдавить из себя ни слова, стоял, разинув рот. Я сказал:
Это тебе. Отвезешь старикам. И скажешь, что был в раю, в той самой вашей земле обетованной. И что войны не было. И ни словечка не скажешь о Стахе. А теперь пойдем побреемся. Люди нас заметят, станут приходить. А у нас такой вид, словно мы у черта на куличках побывали.
Мы брились в саду, глядясь в вынесенное из дома зеркало. Но я не ставил его, наученный горьким опытом, ни на колодезном срубе, ни в ветвях яблоньки. Мы его держали по очереди. Когда я, намыленный, с выправленной на ремне бритвой, встал перед зеркалом, которое обеими руками держал Моисей, он откинул голову, усмехнулся и сказал:
А может, станцуешь? Станцуй, Петр. Ты так хорошо танцуешь перед зеркалом. Станцуй, пока никто не видит. Пусть будет как раньше. Как после гулянья. Ну, станцуй, Петр.
Я сбегал домой. Принес почерневшую ею резали яблоки саблю. И свистнув в два пальца, вступил с поднятой над головой саблей в польку, которую напевал Моисей. Я видел, как в зеркале, стократно отражаясь, сверкает надо мной сабля. Моисей пел все задорнее, посвистывал в два пальца, вел меня в танце, держа в объятиях зеркало. И в этом танце я снова рассекал саблей руки шваба, можжевеловый куст и гусака. И снова проводя саблей прямо по коже, сбривал Моисею пейсы и курчавые волосы. А когда я увидел в зеркале себя всего в ветках, унизанных яблоками, в золотившихся ракитах на пустоши, посреди колыхавшихся за Вислой холмов, когда я задел саблей небо над соломенной крышей Хелиного дома и над соломенной крышей Марысиного дома, тогда, остановился. Отбросив назад саблю и утирая пот с лица, я стал бриться.
Побрился, умылся, зачесал волосы набок, прихорошился, как барышня к венцу, и в первый раз после возвращения домой вошел в конюшню. Лошади, прядая ушами, фыркая, с тихим ржанием совали мне под мышки морды, похожие на деревянные короба. Но втянув ноздрями воздух поглубже, мотали головами. Видно, кроме знакомого им запаха заваленной сеном риги, источенного короедами дома, разогретой на солнцепеке земли, чуяли лошади во мне запах чего-то или кого-то чужого. Сначала я думал, что это из-за стоявшего поблизости Моисея. Но лошади беспокоились и после того, как он вышел из конюшни. Только когда я стал вынимать из корзины и совать им в оскаленные зубы початки кукурузы, чесать их за ушами и причмокивать губами их любимую лошадиную молитву, они по очереди закинули мне на плечи головы и, прикрыв глаза, с наслаждением заснули. То же самое творилось со скотиной и собакой.
Осмотрев хорошенько хозяйство, проверив, в порядке ли плуг и бороны, я сел с Моисеем на выщербленном дождями пороге дома. И подумал, что завтра надо выехать в поле. Правда, за последние недели не выпало ни капли дождя, и дымные поля затвердели, как закаленное железо, но уже ни на один день нельзя было откладывать сев и уборку картофеля. Когда мать появилась на пороге, я попросил ее протравить в чулане на снятых с петель дверях меры две зерна. Наутро, как рассветет, я собирался выехать на поле у терновника.
К вечеру, с первой звездой, начали сходиться соседи. От матери я уже знал, кто из наших деревенских и из нашего прихода вернулся. Говорили, что где-то под Львовом погиб единственный сын прежнего солтыса с Дунайца. Из чулана я принес оставшуюся бутылку водки. Соседи повынимали по бутылке из-за пазухи. Когда нам и этого не хватило, кто-то из подростков сбегал в лавку за малагой.
Выпивая, мы разговаривали о войне, о немцах в деревне их, правда, еще не было, но их видели в окрестных местечках. Когда узнали, что это Моисей сбил над Тарновом немецкий самолет, его стали разглядывать, как святого Георгия, который сошел вдруг с витража в костеле и появился в нашем доме. Его гладили по рукам, хлопали по плечу и чокались с ним чаще, чем со мной.
В горнице было почти темно от махорочного дыма, когда, споткнувшись о порог, приковылял на деревянной ноге дедушка Якуб. Я уступил ему место за столом, сев на разобранной постели. А он достал из плиты огонька, раскурил трубку, оперся на палку, выстроганную из вишневого сука, наклонил голову набок и принялся внимательно разглядывать меня. Я старался не смотреть на него. Но он поймал мой взгляд, когда я подавал ему стаканчик с малагой. Взял стаканчик, посмотрел на свет, но к губам не поднес.
Видишь, сынок, хотел бы выпить за твое здоровье. Но сначала ты должен показать мне мою любимицу. Ты ее не потерял? В воду не бросил? В навозной жиже не утопил?
Все глядели на меня. Осторожно, чтобы не споткнуться, я вышел в сени. В голове у меня уже порядком шумело. И тут я вспомнил, что, забрав саблю из сада, отнес ее в чулан и засунул в сусек с пшеницей. Когда я внес саблю в горницу, на ее клинке покачивалась соломинка. Я сдул ее. Соломинка, кружась, упала с сабли на раскаленную плиту. Сгорела. Я вытер клинок о рукав рубахи и подал саблю дедушке Якубу. Он провел по острию большим пальцем, твердым и обожженным оттого, что он постоянно набивал им трубку, а потом, поднеся потемневший клинок к носу, стал обнюхивать саблю, как живую.
Хлебом пахнет и яблоками. Так ты, сынок, хлеб ею резал и яблоки рубил? А может, ты в пекарне отсиделся, в саду пролежал и на войне не был? Я тебе ее на войну давал. А ты моей сабле ни крови понюхать, ни напиться не дал. Не послушался ты меня, сынок. Я ведь яснее ясного говорил, чтобы ты помнил, как «Отче наш»: за Франца-Иосифа, за Витоса нашего, за господа бога руби их наотмашь!
И дедушка Якуб, тряся птичьей головой, вне себя попытался сломать саблю узловатыми руками. А когда у него ничего не получилось, он встал и хотел переломить саблю о деревянную ногу. Никто и оглянуться не успел, как дедушка Якуб, потеряв равновесие, упал на пол. Рядом с ним подскакивала и звенела почерневшая сабля. Мы с Моисеем подняли дедушку Якуба, подхватив его под мышки. Он вырывался, хотел уйти домой. Но нам удалось успокоить его и опять усадить на табуретку. Когда Моисей рассказал, как я рубанул саблей немца, у дедушки перестали трястись узловатые руки и птичья голова.
Как же это было, расскажи скорее. Он за пулеметом, лапы на гашетке, мясистые лапы, красные, как свекла, с голову телячью, а ты к ним на брюхе в траве подползаешь? А как ты увидел их на пулемете и они с теленка, с вола показались, ты тогда тихонько оперся на локте, занес мою саблю и хватил по лапам? А тех двоих что же сразу не прикончил? Так их и оставил, даже не царапнул? Вот тут сплоховал ты. Ведь они, пожалуй, и сюда припрутся. А когда припрутся, удирай скорее. Хоть к кроту под землю, хоть в дупло к пичугам, хоть к мышатам в норку удирай и прячься. Ведь тебя узнают. И в толпе отыщут. На суку повесят, глазом не моргнувши. Те, кто смерть почуял, что из твоей сабли на них посмотрела, пальцем поманила, до второй до смерти ее видеть будут, и все будут видеть на твоем лице, Петр.
Сказав это, дедушка Якуб взял у Моисея из рук саблю, поднес к губам и поцеловал. А отдавая обратно, наказал:
Раз ты с ней сошелся, пусть тебе послужит. До конца, покуда последнему швабу ты хребет не сломишь. Ты о ней заботься. Песком и золою отчисти до блеска, чтобы смерть в ней искрой слюдяной сверкала. А прежде чем в сено ты клинок запрячешь, по нему пером ты проведи сначала. Вороновым черным, сперва намочивши его в постном масле. И пером сокольим по клинку пройдись ты, чтобы сабля стала быстрою и легкой.
Относя саблю в чулан, я услышал, что кто-то на цыпочках убегает от входной двери. Я повесил саблю на зуб бороны и, пройдя через горницу, изо всех сил хлопнул дверью. Потом притаился в сенях. Скоро я услышал, как этот «кто-то» выходит из сада и крадется к порогу. Когда он был у двери, так что я слышал его учащенное дыхание, я распахнул дверь настежь. Этот «кто-то» вскрикнул, споткнулся и упал к моим ногам. Я наклонился, мои руки наткнулись на косу.
Хеля! Это ты?
Ох, боже мой, Петр. Подожди-ка, Петр. Дай отдышаться. Как ты меня напугал!
А руки мои уже скользили по ее круглому лицу, по ее шее, по плечам, по светлой косе. Она, спрятав голову мне под мышку, осторожно, палец за пальцем, прикасалась к моей шее, к моему лицу. Мы прижались друг к другу, крепко обнялись и, не говоря ни слова, вошли в сад. Только в саду, подняв голову из-под моей руки, но все еще держа в ладонях мое лицо, она посмотрела мне в глаза. Я хотел приподнять ее, вынести из-под яблони под звездное небо и поцеловать, но она не далась, выскользнула из рук.