Бритоголовый закурил.
Чего-то воняет, сказала она и засмеялась. Золотинушка, ты это, поосторожней.
Отстань! Отстань!
Прокладки у машины загорелись, сказала женщина и вдруг увидела: дымила телогрейка бритоголового. Ой, мамочки! Молодец, да мы с тобой сгорим.
Бритоголовый поглядел на женщину, будто не понимая, отчего так дымит. Но уже скинул телогрейку, стал ее давить, мять, топтать. А она дымила. И тогда он с махукинул ее на дорогу. Поглядел на женщинуи вслед швырнул шапку.
Ах ты, золотинушка! засмеялась женщина. Шапка-то еще хорошая.
А бритоголовый улыбнулся женщине. Вздохнул, вытянул ноги в сапогах и пристроился спать.
К вечеру мы подъехали к другой станции.
И я сразу узнал знакомое серое зданьице и начальника в красной фуражке, и доску расписания, и эту урну. К нашей машине уже бежали люди.
Это чья машина? еще издали кричали они. Эй!..
И вдруг я услышал: в вокзале играла прекрасная музыка. И кто-то веселый заорал:
Он мне ручку крепко жал.
Я руки не отнимала. И-их!
Свадьбу, что ли, играют? засмеялась женщина. Надо пойти поглядеть.
И мы все увидели. Там, в вокзале, за светлыми окнами ходили хороводом праздничные люди, туда-сюда, туда-сюда, а посередке невеста в белом платье, точно кралечка.
Ответственное дело
Семен Карпович Тугих убил жену топором. Просто зарубил. Они прожили с женой пятьдесят шесть лет. Золотую свадьбу отпраздновали хорошо, по-людски
Теперь он сидит около избы на лавочке. Ждет, кто мимо пройдет, чтобы сообщить в милицию о содеянном.
Сидит.
И никто, как назло, не идет.
Семен Карпович гладит седую бороду. Ему хочется спать. Но он время от времени встряхивает головой, не дает себе закрыть глаза.
Если скосить глаза направо, у крыльца Кирюхиных на длинной веревке привязана коза. Чего Настя ее тут привязала? Травы мало, надо бы на задах.
Опять глаза закрываются. А в голове: «Чего мало?»
Глаза режет сном. Сколько он тут сидит? Во, никого
Косит глаза: на веревке коза. Во, коза
Семен Карпович гладит бороду. Так вроде легче, покойнее. Коза.
Девчонка Сабеевых пробежала. Потом почему-то вернулась.
Смотрит на Семена Карповича. Долго стоит и смотрит.
Чего уставилась? наконец рассердился старик. Ступай, иди отсюдова.
Девчонке такое ответственное дело не поручишь. Ей всего лет шесть или восемь.
Девчонка, ничего не отвечая, стала задом отходить от старика. А потом побежала.
Быстро мчится машина
Какое красивое платье. Нюра вытащила его из чемодана, где лежат ее вещи. Новое платье. На платье еще не оторванная этикетка с ценой. Нюра смотрит на себя в зеркало.
Прелестно.
Это слово она услышала от учительницы Марии Николаевны.
Подошла к телевизору. Включила. Сетка. И антенна у них не налажена. Бывают помехи.
Больше всего Нюра любит рекламу. Тампрелестно. Мужчины женщины море верблюды пирамиды зубная паста Даже кино не так интересно.
Маленький ее брат Вася ползает по полу. Рубашонка задралась. Хнычет.
Нюра подходит к брату, бьет по красной попке:
Сиди.
Сует ему в рот соску.
Вася молчит. Сосет. Выплевывает соску. Текут слюни по подбородку.
Нюре стало страшно. Вроде в избе закрутил ветер.
Выключает телевизор. Голубой свет гаснет.
Нюра смотрит в угол избы, где на полке икона Николая Угодника. Нюра крестится, глядя в лицо Николая Угодника.
Все равно страшно.
Тогда она поворачивается и крестится на темный экран телевизора.
Телевизор стоит на высокой тумбочке, под ним накрахмаленная белая скатерка с вышивкой по краям.
Начинает молиться:
Господи, Николай Угодник, косится на Святого, потом опять на телевизор. Спаси мою немаму, моего непапу, и меня маленькую, хотя мне уже тринадцать лет и у меня пошли месячные.
Нюра знает, что мама у нее родная, папародной, но так лучше, так надо Потом спохватывается:
Спаси моего братика Васю. Он еще совсем маленький. Ему ведь надо расти.
На глазах появляются слезы. Она быстро вытирает их рукой.
Ей в голову входит отчетливо: «Где веревка?»
Она отворачивается от телевизора и прямо смотрит в лицо Святого: «Где веревка?»
Ждет. Теперь ей уже не страшно. Потом лезет под кровать, за шкаф. Выбегает в чулан. Таммаленький обрывок бумажной веревки. Нюра отшвыривает ее ногой. И в ту же секунду
Господи, да что же я Белье
Она выбегает в огород, где между столбами висит на веревке белье. Нюра сбрасывает белье. Бежит в дом за табуреткой. С трудом отвязывает. Пробует прочность.
Прелестно. Только длинная.
Теперь все просто. В комоде, в верхнем ящике, ножницы. Режет веревку.
С надеждой смотрит на темный экран телевизора.
Вот там среди волн загорелые мужчины и женщины они улыбаются белозубо Она ведь тоже уже женщина. У нее месячные
И вслух:
У меня месячные. Прелестно.
Железный крюк, торчащий в нужнике, давно пригляделся. А как ему не приглядеться, когда сидишь в нужнике.
Делает петлю на веревке. Медленно. Уверенно, будто всегда так.
Берет табуретку. Идет через мост в нужник. Ставит табуретку. Вот привязать веревку трудно. Она чувствует, как на спине, на платье появилось пятно от пота.
Удалось.
Слезает с табуретки. Возвращается в комнату. Вася на полу опять плачет. Она горячо его целует. Несколько раз. Потом сует в рот соску.
Оглядывается и торопливо крестится на Святого и телевизор.
Выходит из комнаты, останавливается. Она думает, но не понимает, о чем. И громко так, чтобы заглушить обрывки мыслей:
Который сейчас час? Интересно, который сейчас час?
Потом спохватывается. У нее в ящике стола американский журнал с целлофановой обложкой. Она возвращается в комнату. Садится к столу и листает журнал. Ей нравится, что ни одной буквы она не может понять. Да и зачем? На цветных фотографиях улыбающиеся женщины около машин разных марок.
Особенно нравится рисунок. Из мчащейся машины выглядывает водитель в ковбойской шляпе, а из другого окна его спутница. Очень сильный ветер. Водитель придерживает одной рукой шляпу, а другой держится за баранку За машиной нарисован вихрь пыли, а вдалигоры.
Нюра целует картинку, кладет журнал снова в ящик стола.
Идет из комнаты. Опять останавливается. Что-то ее держит. Она не может понять что. Потом на цыпочках входит в комнату, берет журнал. Теперь уверенно выходит. Подходит к нужнику.
Наклоняется над очком нужника и кидает туда журнал. Потом, быстро присев, делает по-маленькому.
Прелестно.
Поднимается на табуретку и сует голову в петлю. Но снова слезает с табуретки. Снимает ботиночки. И ровно их ставит рядом с табуреткой.
Новая жизнь
Шум на задах, в огороде. Я выскочила из постели. Вышла из сеней на порог. В темнотеслабый-слабый огонек. Покойный муж говорил: «Запалили фютюлек». А тут я вижу: едва-едва мигает фютюлек.
Подошла ближе, а это у самой мусорной канавы уперся в грядки старый трактор ДТ-54 с одной разбитой фарой. И эта фара фютюльком в темноте попыхивает. А я в резиновых сапогах на босу ногу и в бараньем полушубке, прямо на рубашку надела. Стою и не знаю, чего мне делать.
И как-то мне сразу в голову не припекло: чего это у него один фютюлек. Смотрит он на меня жалостиво, и защемило мое ржавое вдовье сердце.
Тебе чего, одноглазый?
Я к чужому горю жадная.
Ну хоть фыркни, это я ему-то. И откуда только слово взялось. Фыркни, Вася.
Слышу, заурчал. Чего делатьне пойму. Не станешь же его щами кормить. Щи у меня, правда, наваристые, вчерашние.
Наутро солярки нашла и бутылку с соляркой в угол поставила. Конечно, он старый, давно списанный, а тоже ведь бутылка ему может сгодиться.
Ночью затаилась. Слышу, в сенях кто-то бестолково застучал. А я уж поняла, откинула крюк с двери и пустила.
Заходи, списанный, повечеряем.
Когда он бутылку солярки шарахнул, у него глаз запылал. И к кровати лезет.
Ты чего, очумел?
А сама вся дрожу. Давно мне бабьей радости не выпадало.
Ты, старик, только стулья не ломай.
А он лавку опрокинул, неловкий, не к тому привыкший. На нем ведь всю жизнь пахали да пахалисовсем могли изломать.
Вася, шепчу, ты давай полегче. Чего ты так своими железками дрожишь? Я ведь не такая фыркалка, как в городе, я ведь тоже жаром и холодом пропеченная.
Ну ложись, так пока полежим, попривыкнем.
Через неделю сеструхе написала, какая наша новая пошла в деревне жизнь.
«Галинька ты моя родная!
Жизнь у нас в деревне сейчас не так чтоб плохая. В магазинах все купить возможно. И все заморское, бананов много, а сапог резиновых, как и раньше, не привозят. Ну да у меня теперь помощник сыскался. Не знаю, как тебе все это описать. Что ж делать? В хозяйстве мужик всегда к месту. Ну вот и ко мне прислонился списанный ДТ-54. Он хоть и трактор, а я его Васей окрестила.
Правда, фара у него одна подбита и он уже списанный, но еще в силе. А нынче дело весеннее. Огород мы с ним под картошку вспахали. Плуг тоже старый нашла. И когда землица стала отваливаться, такая радость в нас с ним заиграла. Землица с глиною, завидно отваливалась. Мне бы одной никак не осилить. Я от радости и себя и его этой первой землицей окрестила. Он, конечно, не смеялся, не след старику так уж радоваться, а я хохочу, не могу уняться. Ну старик, ну одноглазый.
Галинька, узнай в городе, можно ли на него пенсию оформить. Она бы нам сильно не помешала. Солярка уж больно дорогая.
Вот какая моя новая жизнь. Картошка у нас своя будет, а бананы нам без надобности. Привет тебе от меня и от Васи. Остаюсь твоя любящая сеструха Верка».
ЛОДКА
Мистерия
Держи твой ум в аде, и не отчаивайся.
О, паря, две машины из грязи всегда вылезут.
Эй! Эй! кто-то кричал.
Я пошел на крик. Крик был холодный, темный, отступал, как вода, передо мной.
Ведь был же голубой свет, когда я умирал.
Иди! Иди! этот крик уже не просто темный, а совсем почернел.
Голос оборвался, пропал. Я еще отошел от тропинки, послушал. Поглядел: и худенькие эти березки. Худенькиесреди болотной сырости. Я глядел на березки и не верил. Не верил, что дойду. Ткнулся рукой в холодную воду, поднялся. А не заметил, как садился. Опять надо идти.
Вот я болени опять надо идти. Прислушался. Никто не откликнулся на мои мысли.
Я шел по узенькой тропе, стараясь аккуратно ставить правую ногу.
Сапог, говорил я, сапог разорван. Я старался ступать так, чтобы правым сапогом не очень набирать воду. У меня, правда, он был разорван повыше подъема, нет, не разорван, а точно ножиком разрезан, или бритвой.
«Закрой поддувало»скомандовал я себе. Эти слова, написанные на железной дороге, я вдруг вспомнил. И они подбодрили.
Я болен, шептал я, будто кому жаловался. Страх подтачивал мои силы. Ноги промокли и в дырявом, и в целом сапоге, а я все шел по мягкой, тряской земле, и мокрая трава липла к сапогам. И мне начинало казаться, что я иду не по самой тропке, а по краю. Жмусь к березкам, а они плывут. Все выше и выше подплывают к небу.
Мокрый туман плотнился твердым хрящом. За мной кто-то шел, меняя мой страх на неслышные шаги. Я стиснул зубы. Ждал, что всей своей сырой изнанкой небо сзади навалится, и я почувствую смрадный дух зверя. И острые клыки в шею. И жухну в грязь. Не оглядывался.
Мне было тесно ждать. Надо бы освободить шею, подумал я, и понял, что я весь обсыпан крупой страха. Неслышные шаги то отставали, то обгоняли меня. Нет, это не были шаги зверя, понял я. И громко сказал:
Вот я болен, и опять надо идти.
Прислушался. Никто не откликнулся. Я шел по узкой звериной тропе, стараясь аккуратно ставить ногу.
Я тихонько кончался. И уж совсем трудно стало, когда открылась деревня. Дошел до первого дома, прошел его и остановился около второго. На бревнах, рядом с загородкой, сидела старуха с мальчиком. Мальчик был без штанов, в короткой рубашонке.
Здравствуйте, сказал я старухе. Старуха давно меня заметила и глядела на меня. И мальчик замер и тоже на меня глядел.
Хочу лодку купить, сказал я.
А-а, ступай к Иван Руфычу, проговорила старуха и закричала на внука. Чего кинул цацу? Я на тебя сейчас пыхну: пых! пых!
Мальчик стал прятаться за бабку.
Куда полез? закричала старуха. Жопку-то занозишь.
Я опустился на бревна, стянул со спины мешок, и силы оставили меня Я понял, что тот, кто шел со мной, где-то тут, рядом, сгустился в тумане.
Я открыл глаза. Старуха глядела на меня:
Откуль идешь-то? услышал я.
С Озерок.
О-о, и закричала. Погоди, паршивец! Я тебе пукну. Это кто это пук? И опять ко мне. Большу ли лодку тебе надо?
Я махнул рукой.
Ты поди-тко к Ивану Руфычу. Лодку он тебе даст.
Вытянул ноги. И хотел заснуть. А старуха, чтоб меня успокоить, упрятать мою болезнь, протянула руку, начала гладить по голове, как в детстве, почесывать волосы и тихонько нашептывать что-то ласковое, доброе: про душеньку безымянну, про душеньку безответну. И так мне стало сохранно, ласково, так приютно: и уж любил я всех людей на земле, конечно, сильно перепаханной обидами. Ну, зачем про то вспоминать?..
Загремело. Я увидел старика рядом с телегой, вернее, почувствовал, что он стоит, а потом увидел, с болью открыл глаза.
Никифор, ты кудай-то? спросила старуха. Петька на обеде?
На обеде, откликнулся тот. Он был с рыжей, путаной бородой, в зимней шапке-ушанке, придерживал вожжи, глядел не на старуху, а на меня.
Косил, что ли? опять спросила старуха.
Я тоже заметил на телеге рядом с тремя пустыми флягами косу и топор.
Дали неудобье скосить, кивнул он. И открыто рассматривал меня.
Это-о спорожнишь воз, человека отведи к Иван-то Руфычу. Лодку им надо.
Хорошо, и теперь он уж мне кивнул.
Я поздоровался и попробовал встать. И даже подумал, что встал.
Ты чего? спросил старик, и рыжая борода закачалась надо мной.
Заболел, улыбнулся я.
Эх, эх! запричитала старуха. Подал бы ты мне ранее голос!
Спасибо! шептал я. Я пойду. Мне неловко. Знаете, я поглядел в ее водянистые, страдающие глаза. Вот заболел. Еще там, в Озерках я заболел.
Да как ж ты?! О-о!.. Да как же ты?.. И она слезила лицо свое. И голова ее, стянутая по-старому, по-прежнему, повойником под платком, качалась в горести.
Хотел Мише Силинскому лодку купить. У вас тут в Селении. Да перегнать по Яхронге до моста.
Да как же ты, дитятко малое?! Как же ты больной пошел?!
Пошел, и я поцеловал ее руку. Прощайте. Прощайте, мама.
Прошшай. Фрося я, Фрося.
Я поднялся. Полез на телегу, фляги загромыхали. Земля шатнулась. Но теперь мне было все равно. Я знал, что лежу на телеге и меня везут куда-то.
Ленька! крикнула старушка. Не ходи далеко. Сейчас дядька в мешок запхат. На что кинул цацу?!
Я проснулся от того: меня расталкивал рыжий Никифор.
Ну вставай, что ли. Приехали.
Я улыбнулся Никифору. Хотел, чтоб он меня простил. И не трогал. Оставил до утра в телеге. А утром я куплю лодку и погоню ее до моста.
Все же я поднялся. На крыльце подергал за кольцо. И как вошел на мост, по стенке стал щупать дверь. Низко наклонившись, толкнул дверь в избу.
Здравствуйте! сказал я, никого еще не видя.
Из темноты моей болезни ко мне выдвинулась печь. С печи прыгнула кошка. Она сбросила на пол рукавицу и подошла, изгибая спину, безмолвно и красиво стала тереться о мой сапог.
Вот человек с Озерок, глухо проговорил вошедший следом за мной Никифор. Лодку бы ему. У тебя, кажись, есть одна.
Мне бы поспать, прошептал я. Я болен. Устал. Я немножко посплю и тогда погоню лодку. А деньги есть: сорок рублей, даже сорок пятьна лодку. И двадцать пятьчтоб вернуться домой. Деньги в рюкзаке, там и документы. Сейчас я схожу за ними. Мне бы поспать, а?
С кровати, что стояла напротив печки, поднялся старик с детским белым лицом и белой бородой.
Здравствуйте, Иван Руфыч. Хочу у вас лодку купить.
Старик не ответил, подошел к печке, где стояли сапоги, сунул в них сухие, голые ноги и пошаркал к столу.
Он велит тебе ложиться, проговорил Никифор за моей спиной.
Спасибо, Иван Руфыч, поклонился я в дальний угол и шагнул к кровати.
Мои сапоги скользили, я не мог никак их снятьно все же одолели вздохнул радостно. Не заботясь, снял брюки, бросил пиджаки полез на кровать. Она была теплой, под большим одеялом, и, прежде чем громадная печь отодвинулась, пропала пред моими глазами, пушистое, ласковое нежно коснулось моего лица.
«А-а, кошка!»густой волос мешал мне дышать. Но это уже была болезньи я заснул.
Слышь, вставай. Вставай, эй, чего ты? Вставай!
Я открыл глаза, надо мной, как в пожаре, рыжая борода, лицо Потом уж сообразилНикифор в шапке.
Чего? Чего тебе?
Пойдем. Ждут тебя. Никифор так и не снял ушанки, сзади завязанной тесемкой. И он тряс и не отпускал меня.
Кто это?
Пойдем, слышь, пойдем! Чего ты?!
А я уж успел опять немного разжиться сном, да он вырвал:
Вставай! вырвал меня, и глаза мои не хотели открываться. А он все тормошил. Слышь, чего ты?!
Я поднялся. Сел.
Ну-ка, он протянул мне брюки и мокрые мои сапоги.
Я болен.
Идем, слышь, и голос его покоил меня. Тут недалеко. Еще поспишь.
Дверь открылась. И какая-то женщина скорым шагом прошла, не здороваясь, с чугунком. Она подошла к печке и для меня пропала.
Я стал одеваться. А Никифор протянул мне портянкии они были теплыми.
Спасибо за портянки. Спасибо, я торопливо начал обуваться.
Никифор стоял, ждал.
Документы, что ли? посмотрел я на него. Они в рюкзаке.
Пошли, с Богом. Пошли.
Мы потерялись в ночи. А за домами, за полем горела и не хотела гаснуть заря. Это воспаленные веки не хотели смыкаться, н глаз солнца плыл за нами, а мои сапоги вязлии я хватался рукой за березовые жерди загородки. Мы перелезли через загородку. Темные избы приблизились. Но кругом ни единого звука.
Я был еще слаб, и я тянулся, и будто все падал вниз, куда-то вниз, убаюканный тишиной, плохо, что ноги расползались, и вот эта еще липкая грязь
Как зашливдоль широкой комнаты, по лавкам сидели мужики, желтели старые плакаты на стенках, лампа без абажура низко висела над тесаным столом.
Здравствуйте.
Мужики закивали, и кто-то сказал, приглашая:
Садитесь. Свет-то есть, повечеруйте.
Я опустился на лавку. Передо мной стояли огромный темный чайник и два стакана с желтоватым мутным пойлом.
Ну, будемте здоровы! я чокаюсь и тяну сладковатую бражку. «Бражка не сильно хмельная, думаю, вот ведь полечусь». Думаю, что ничего, главноея немножко поспал. Сосед мой, в гимнастерке, с одной рукой, заметив, что я гляжу на него, проговорил хриплым шепотом:
Алексей Гаврилыч Чичерин, и протянул мне левую руку, я пожал ее. И опять в моей руке стакан. Мы чокаемся. Ну, будемте здоровы.
Я выпиваю, мне становится легче, все яснится.
Это кудай-то днем машина побежала? спрашивает кто-то из дальнего угла.
А-а, за промтоваром.
Дорога-то замутилась. В неделю не обернется теперь.
Я вспомнил эту дорогу, и встреваю в разговор, потому что окреп:
До вас, селенцев, не так-то легко добраться, говорю. Я шел больной, пешком. Я думал, что не дойду. Каждый шаг отдавался в моей голове. А я шел, превозмогая страдание.
А я-то как пострадал, услышал я, и как эхо в лесу: «пострадал-то я, пострада-а-а-а» Твердый, глухой голос: я как наскочил на этот голос. Вот, дорогой товаришш, гвоздь закостили мне в бедро, от гвоздя потерял тридцать процентов моего зрения. Никифор! Подведи меня к товаришшу.
И, опираясь на плечо Никифора, ко мне, хромая, подошел мужик с широкой грудью: глаза его под выгоревшими бровями были закрыты, точно он спал. А нос его! меня поразил его нос, рябоватый, широкий, и скулы, и эти бесцветные губывсе крупное, твердое, а рука его! она, разыскивая мою руку, как лопата упала мне на колени. Он сел напротив, выбросив вперед негнущуюся ногу в кирзовом сапоге.
Да, сказал он, а еще последние проценты моего зрения потерял через кулачество. Кулачество помогло мне ослепнуть. От бед своих пошел я в няньки к кулакам, и дитестаршой-то девочке годов десять, а маленькой поменьшебросили они мне в глаза мелкое веществопорошок. И понимаешь ли, дорогой товаришш, мне как мукой глаза засыпало. Ничего не больно. Три раза шаркнули порошком ребятишки теи мне законопатили глаза две язви и темная вода.
Это какая темная вода? не понял я.
А врачи признали в язви темную воду. Вот я и ослеп. Шел обратно, так вспомнилдокумент забыл взять.
Это какой документ?
А что кулачество ослепило. Может, мне через это прибавили бы пензию, и он повернулся и позвал. Никифор! Плесни-ка ешо чаю. Я с дорогим товаришшем выпью.
Мы чокнулись. Он опять заговорил:
Мы сейчас с тобой выпьем, а кулачье не дремлет, глядит на нас. Это, что сидят тут, почитай, все бывшее кулачье. Он возвысил голос. Я их сам раскулачивал. Вот, скажем, Никифор старый ужо, а ведь в нужные годы я у него со двора лошадь увел. Али Иван Руфыч, тебе что лодку торгует. Так я у него муку конфицковал. Теперь-то он старый ужо, лодками занимается. Хорошие у него лодки. Ты это не сомневайся. Лучше нигде и не найдешь. И он махнул в угол. И я различил в углу моего хозяина, как и раньше, в белой рубахе. Он молча сидел и смотрел на меня, и все они смотрели.
Голову мою опять затянуло сырым туманом, колкие ветки стукали по лицу, сапоги устало тонули в цепкой глине, и какая-то дрожь в сердце мешала все понять, а я хотел объяснить им: не в лодке дело. Вообще я хотел повидать их.
Как попали они сюда, далеко от людей поселившись, от дорог? Ведь мы из той же земли, и в огромном просторе леса, представляете, стоит на берегу человек, такой же, как я, такой же дурак, и зовет, зовет, надрываясь: «Лодку-у! Лодку-у!» Он ищет переправы на тот берег.
И вышел на берег старик в белой рубахе, с большой широкой бородой: «Эгей! Э-э-э-э-ай!» Старик низко поклонился, проговорил негромко:
Мы заходящим людям рады. Ведь это редко кто к нам заблудит. Угощайся, товаришш, попробуй-ка нашего Большого Зайца.
Я тыкаю в твердое мясо вилкой, жуюи не могу вырвать завязших в мясе зубов.
А ты запей-ка! Запей, просит старик.
Будемте здоровы!
Что? А? Крепок Большой Заяц? И они добродушно смеются.
Как этоБольшой Заяц? не понимаю я.
Лосей они изничтожают, гудит мой сосед и опускает каменный кулак на стол. Только это дело законное. Лосей надо изничтожать. А самогонов они не гонють, только бражку. У нас кругом тут только бражку варят.
Я глупо улыбаюсь, прошу объявить перерыв, потому что я больше уже не могу.
Ну, будемте здоровы! Во мне весу было определено более пяти пудов. Я охранял самого Николаху, гудит слепой.
Николаху? Какого Николаху? спрашиваю я.
А царя, отвечает он. Государя императора, семью его охранял на вокзале.
Семью? удивляюсь я. Какую семью?
Да на вокзале.
Ах, на вокзале?!
Да, конечно. Я знаю вокзал, я понимаю вокзал. С детства помню маленькую станцию-платформу и рельсы, убегающие в траву, и медный колокол рядом с дощатым, крашеным рыжим заборчикомбом! бом! и запах из уборной, храбро распахнувшей дверь рядом с билетной кассой. И я вижу этот маленький паровозик, испуганный, похожий на Большого Зайца, прижав уши, он слушает удары колокола.
Да и этот запах уборной ветерком потянуло и перебило запахом луга и близкой реки. Я слышу, как лязгают сцепы вагонов Я уже знаю, что уезжают четыре дочери НиколахиОльга, Наталья, Татьяна и Мария. И возле каждого входа в вагон стоят по два солдата из охраны. Ольга сошла на ступеньку, спросила: «Солдатик, правда, забастовка в Петрограде?!» И эти слова ее, сохранившиеся здесь, в Селении, испуг ее, как она тогда глядела на солдатика, пробежит тенью, скоро исчезнет, совсем исчезнети я хочу встать, уйти, но голос Слепого давит, не отпускает:
И тут разводящий: «Эй, робята, рота забастовала. Ладим в Петроград». Все поужинали, чисто оделись. Были три сорта шанелипарадная, воскресенская и работчая. Мы пошли в воскресенской. А тут бежит навстречу жандарм, мордастый такой: «Братцы, вы что надумали?! Давайте поговорим. Братцы! Все напухнете. Братцы, вас там напластуют!»
Ударил медный колокол. Заяц прижал уши и скакнул. Скакнул в сторону. Солдаты, стоявшие на путях, засвистели, дали три выстрела вследда где уж! заяц метнулся в траву и поскакал к реке Оттуда тянуло запахом луга, покоем, тишиной Солдаты без команды строилисьтак им было привычнее, и все двести пятьдесят человек охраны зашагали по дороге к Петрограду. Потом уж, в поле, строй рассыпался, вытянулся цепкой.
Из Царского села как пчелы вылетели, дорогой товаришш. Я ведь сколько воевал, сколько крови пролил, а приехал на родинутакверишь ли, убить хотели, кулачьеслышь? Ужо как в Писании сказано: братии, не губите всякого содействующего, трудящегопусть он будет у вас безопасен.
Помню это, в субботу, хороший такой денек, пошел я к Глафире Васильевнедевок-то я любитель, налетают на меня, поверишь ли, дорогой товаришш, молодчикиЛужинков и Воробейсколько народу побил этот Воробейшут его знает! Руководитель Алексей Чичерин, вот он рядом с тобой сидит, безрукий-то, а ешо Одинцов Михаил, Яков А я-то был такой отчаянный. По два куля мешка ворошилвот какой парнюшечка был. Они на лошадя, за мной. А у меня ноги шибко бегатьк угору повыдернул буйный вихорь. А тут четыре брата Алексея Гаврилыча Чичерина. Я на крыльцо к себе, топор схвативши, зарублю, говорю. Во! Алексей-то отступил.
В двадцать четвертом году Воробья убили. Алексей выпить любилтак он завинился, секлетарем его сделалии никто ничего об ем, ни бу-бу. Оставался еще Петр Евграфович. Организовали артель12 человек по полтора пуда ржи. У Алексея Гаврилыча братНиколайбыл в партии «Народной свободы». Он взяли все наши денюжки пропилвот тебе и артель. Ну, давай, выпьем, дорогой товаришш. Я теперь видишь какой, отошли мои политицки дела.
Ты не слушай его, товаришш, дернул меня за рукав Алексей Чичерин. Он говорил все тем же глухим, срывающимся шепотом. Я-то с войны пришел, шептал он, руки нету, а он тут пензию добывал Меня-то в кулаки определил, а сам мироедствовал со своей пензией, слышь.
Ты, Леша, меня не трожь, мне-то еще больше государство пензию даст, как я через вас пострадал глазами, за мою-то воду темную, за язви моия еще с вами поквитаюсь, слышь?
Погоди, Пашка, шептал Алексей Гаврилыч и замахал здоровой рукой, ты скажи товаришшу, как церковну землю делил, как себе отхватывал.
А семеро детейты как считаешь, слышь, дорогой товаришш. Я-то хорошо политикой работал, а ты, Алешка, мне глаза не застилай. Я ведь коммунией командовал! Нас поначалу ничеговосемнадцать хозяйств, тут головокружение пошло, приехал уполномоченныйпошло-то дело в затяжку
Приехал уполномоченный Кашутин. Тогда налог надо было платить. А я невзлюбил. Публика не за меня. Он кричит: «Ты срываешь поставки, подлец! Сулил центнер ржи, а где? Предатель, я тебя за Калугу отправлю. Клади, говорит, свой партбилет». А я говорю: «Нет у меня на мельнице партбилета. Ни на одну ниточку не замарался». Это он ко мне на мельницу приезжал, Кашутин. А потом приехал товаришш Дашунин, ешо повыше будет. Тожо, как зачал трясти, так мой брат написал в Москву. Потом мы уж слыхали, Кашутина забрали, и Дашунина тожо, кажись, за Калугу Ну, давай выпьем, под языком сохнет.
Будемте здоровы! Во! Звонко пошло, и он наклонился ко мне. Ты с Москвы, так по радио, слышь, ранее давали мотивы, сестры Федоровы пели. И он зашептал. Точь-в-точь голоса дочерей НиколахиОльги, Натальи, Татьяны и Марии. Я уж как услыхал, думаю, написать бы надо. Разоблачение дать.
Чего ж не дал?
Писать слепому тяжело. Я только по нашей деревне что могу тревогу дать, а ты бы, слышь, написал, грамотный ведь, в Селении, мол, проживает солдат охраны его императорского величества и может освидетельствовать дочерей Николахи, как сам видавший их и слышавший теперь по радио.