Сфумато - Юрий Леонидович Купер 6 стр.


 Эта история очень похожа на бунинскую, рассказал, вернее, пересказал мне ее Миша Богин, кинорежиссер. Автор истории  какой-то сценарист, фамилии его я не вспомню. Случилось это где-то на дорогах войны, в маленьком провинциальном городке совсем недалеко от линии фронта. Советский офицер, не спавший уже вторые сутки, направлялся с каким-то важным заданием в штаб. Разбитые дороги, пыльная полуторка, ночь. Единственное желание, которое преследует его уже сутки,  это упасть куда угодно и уснуть. Уснуть хоть ненадолго.

Глаза уже не видят дорогу. Неожиданно он замечает неподалеку освещенное луной полуразрушенное здание с колоннами, похожее на обветшалый особняк или провинциальный клуб. Короче, нечто, не похожее на обиталище людей. Он глушит мотор и подходит. Перед ним разбитые стекла окон, за которыми кромешная темнота.

 Ты нас пугаешь,  мягко, как в рупор, пробасил Хмельницкий.

 Не перебивай,  шепнула проснувшаяся косоглазенькая.  Ну, и

Я сделал многозначительную паузу и продолжил:

 Офицер с трудом открыл тяжелую дверь, внутри  тоже тьма египетская, в слабом лунном свете, проникавшем в окна, угадывалось большое пустое пространство, нечто вроде спортивного зала. У него уже не было сил, и он решил просто приткнуться куда-нибудь и уснуть. Но, к своему удивлению, обнаружил, что споткнулся обо что-то, лежащее на полу. Офицер щелкнул зажигалкой. Весь пол был устлан спящими телами. Люди лежали вповалку, укрывшись шинелями. Доносился легкий храп. Пройдя несколько шагов, стараясь не наступать на лежащих солдат, он нашел свободное место и лег, не снимая шинели. Что ему снилось, я не знаю. Может  война, может  дом, жена. Внезапно он проснулся, как от удара. Его рука коснулась чего-то мягкого, это была женская грудь. Офицер испуганно провел рукой ниже, уже понимая, что рядом с ним женщина. Он в полусне нашел ее губы, они были приоткрыты и пахли молоком. Было трудно понять, спала она или просто делала вид. Офицер уже не думал о ее ответной реакции, придвинул к себе, поднял подол юбки, нащупал резинку байковых трусов. Только теперь она ответила ему. Она гладила его по волосам, из открытого влажного рта иногда вырывались слабые стоны. Офицер задрал ее гимнастерку, сжал руками хрупкое девичье тело. Они делали это в полной тишине, не произнося ни слова. Было темно, свет луны исчез из окон. Они, как слепые, продолжали ощупывать друг друга, словно пытаясь запомнить черты лица, кожу, волосы, представить себе любовника, которого ты никогда не видел, а может, и не увидишь. Эти касания были похожи на прощание. Кончив, он снова провалился в беспробудный сон. Проснулся от яркого солнца, которое светило ему прямо в глаза. Лучи проникали сквозь пыльные и разбитые стекла окон. Зал, в котором он спал, был абсолютно пуст. На мгновение ему показалось, что все, что было с ним,  просто странный сон. Откуда-то доносились женские голоса, смех, звон посуды. Медленно встав, он застегнул гимнастерку, надел ремень и, покачиваясь спросонок, направился в соседнюю комнату. Двери были распахнуты настежь. Женщины в шинелях, санитарный батальон. Увидев его, они доброжелательно заулыбались, посыпались шутки: «Как спалось, товарищ капитан?.. Откушайте с нами, не стесняйтесь Садитесь, в ногах правды нет Вы не женаты?» Реплики перемежались веселым задорным смехом. Слушая девушек, офицер искал глазами ту, с которой провел эту ночь. Он переводил взгляд с одной на другую, но догадаться не мог. Он попрощался, сказав: «Спасибо. В другой раз», вышел, сел в свою облепленную грязью пыльную полуторку и завел мотор. Уже отъезжая, он обернулся. У дверей стояли санитарки и махали ему. Их было много, целый батальон.

Я замолчал, молчали и остальные. И лишь косенькая шепотом спросила:

 Ну, а дальше? Что было дальше?..

* * *

Состояние, похожее на испуг, которое часто возникает во сне, видимо разбудило меня, я открыл глаза и обнаружил, что нахожусь по-прежнему в своей московской квартире, а на краешке моей кровати сидит Митя.

 Проснулся?  с непонятной грустью произнес он.  Ну и что тебе снилось?  спросил он без выражения. Похоже, его больше интересовало, помню ли я то, что видел во сне.

 Париж, моя мастерская, похороны Ивана,  сквозь неотступную дрему прошептал я непослушными губами.

 А-а,  протянул Митяй.  Ну и где это было?  спросил он, как будто проверяя меня.  Небось, отпевали, как и меня, в православной церкви?  И не дожидаясь ответа, сказал виновато и с сожалением:  Ты знаешь, меня, правда, в детстве крестила нянька

 Тебе будет снисхождение,  сказал я.

В ответ послышалось монотонное посасывание и хруст, издаваемые Митей. Он, как обычно, грызя сахар и усмехаясь, удалялся в небытие, туда, куда ушел в прошлый раз.

Я лежал, вытянувшись на постели, а в голове у меня мелькали мысли: «Почему Митя и Лука без конца пытаются узнать, все ли я помню, как будто хотят напугать меня. Если я вспомню а если не вспомню И этот Совет, который будет решать Что решать? Кто они? Если эти люди живут в антимире, это совсем не означает, что они святые. Да и вообще, чем Совет отличается от ЖЭКа? Ну, собрались люди, сели за стол И что дальше?»

Я попытался представить стол заседаний, потертую скатерть Но картинка вырисовывалась неясно. Перед глазами стояла «Тайная вечеря» Леонардо. Безусловно, мне бы хотелось, чтобы именно так выглядел Совет, но я прекрасно понимал, что этой божественности и духовности не будет.

Кроме того, меня вдруг снова начали беспокоить слова Луки о моем диагнозе. В конце концов, надо понять, чего я хочу? Безропотно остаться здесь, если я мертв, или валить по-быстрому, если живой?

Снова и снова я перебирал варианты, но ничего путного мне в голову не приходило. Единственно, к чему я пришел, это к парадоксу народной мудрости о шиле и мыле. Что же касается предостережения Мити по поводу моей способности ничего не помнить, это вообще не проблема, я помнил практически все.

Ведь забывчивостью я не страдал никогда, в детстве однажды даже с закрытыми глазами нарисовал план избы, в которой жил с матерью и бабушкой в башкирской деревне под названием Кудрявка. И кто бы мне мог рассказать про тигровую зимнюю шапку, которая висела на стене у соседей, у двух братьев, которые сдавали нам комнату? Я запомнил их имена на всю жизнь  Халит и Хамит. Как сейчас я вижу мыльные пузыри, лопающиеся на морозном воздухе, когда они мылись голые по пояс у колонки во дворе, и фигурку девочки из избы напротив. Каждый день она выходила к покосившемуся забору и стояла у полуоткрытой калитки, молча глядя на меня. А я сидел на подоконнике и так же пристально смотрел на нее. Мне было тогда два, ну, может, три года. Но я точно помню состояние, которое, как я позже узнал, называется любовью.

Я смотрел на девочку, стоявшую у почти рухнувшего штакетника, на валенки, из которых торчали ее тонкие ножки. Я мог даже вспомнить морозный узор на покрытых инеем окнах. Чтобы увидеть девочку, мне приходилось дышать на стекло, а затем ногтем расчищать растаявшую полынью. Ночью, засыпая, я думал о ней и ее валенках. Я всматривался в ее глаза, и мне казалось, что в них затаилась непонятная грусть. Узкая заснеженная улица, которая представлялась мне огромным миром, почти космосом, была причиной нашей непреодолимой разлуки, а желание преодолеть это расстояние было почему-то невыполнимым, как будто пропасть между нами исчислялась световыми годами.

Я спал с матерью на большой металлической кровати. Кровать стояла у стены, отделяющей нашу комнату от комнаты башкирских братьев. Тигровая шапка, принадлежащая им, висела почему-то на нашей стене, и мне было страшно от близости этой шапки. Чтобы не думать о ней, я зарывался головой в подушку и мысленно переходил узкую улицу, чтобы поцеловать девочку, стоящую у калитки.

Иногда по ночам я тихо вставал и, боясь разбудить мать, на цыпочках подходил к окну. Я смотрел на темные окна ее дома, на закрытую калитку, на дощатый забор. Лунный свет окутывал все серебристо-зеленоватой вуалью. И белый снег казался зеленым.

Порой сзади я ощущал на себе дыхание бабушки Поли. Она брала меня на руки и поднимала к себе на «второй этаж», так она называла свое спальное место. Бабушка спала на листах фанеры, которые были ровно сложены у стены. Стеллаж из фанеры был довольно высоким, чтобы забраться на него, требовалась лестница-стремянка. Наверху я чувствовал себя в безопасности от тигровой шапки и засыпал с одной только мыслью, что завтра вернусь к волшебному окну и буду долго-долго смотреть на девочку, застывшую у калитки. Наверное, ее заколдовал злой волшебник, думал я, мечтая о том, как расколдую ее и заберу на «второй этаж». А бабушка будет спать с мамой. Лежа на стеллаже из фанеры, я мог видеть заветное окно и смотрел на него, пока глаза не закрывались и я засыпал.

* * *

Было понятно, что в призрачном сонном мире все появлялось воочию. Мне было трудно определить, где же я вообще находился. Причем иногда я видел себя словно со стороны, а иногда становился участником событий.

Специфический запах мочи, смешанный с запахом человеческого пота, стоял в парадном нашей коммуналки и продолжал преследовать в коридоре. Так пахнет в поездах и общественных туалетах. Тусклая лампочка на шнуре освещала закопченные стены и потолок. При таком мутном свете казалось, что на стенах были фрески, покрытые патиной времени, давно уже стершиеся или скрытые под слоем копоти.

В парадном было стерто практически все  и перила лестницы, ведущей на второй этаж, и двери, и даже мраморный подоконник, на котором почти каждую ночь происходили встречи бездомных любовников. Парадное пережило тысячи оргазмов, любовных шепотов и слез разлуки. Стены и пол, двери, перила, подоконник помнили и хранили тайну человеческих судеб, случайными свидетелями которых являлись. Не забыли они, наверное, и послевоенное, изголодавшееся по любви время, когда тротуары улиц и подъезды были усыпаны презервативами вперемешку с бычками. Нередко на полу в подъезде валялось забытое впопыхах женское белье. Это был мир, хранивший память о бомбардировках, фугасах, дежурствах на крыше, похоронках и возвращениях с фронта.

Входная дверь, ведущая в коммунальную квартиру, была обита рваным дерматином, увешана почтовыми ящиками, утыкана длинным рядом звонков, табличками с именами и фамилиями ее обитателей. Эта дверь напоминала ворота в иной мир, попадая туда, ты терялся и путался в лабиринте веревок, на которых сушилось белье  простыни, наволочки, мужские и женские трусы. В прихожей сытно пахло кухней. Сладковатый запах керосина и примусов погружал в состояние, близкое к анестезии. В неярком свете лампочки ты постепенно начинал различать силуэты предметов и мебели, ее накопилось так много, что не было видно стен. В основном это были фанерные шкафы с бесчисленными висячими замками, крючками и задвижками. Что хранили они, одному богу было известно, но само их присутствие указывало на густую заселенность этого обиталища.

Из-за каждой двери доносились звуки, говорящие о характере обитателей комнат: или музыка, или почти непрекращающаяся ругань. Центральная часть коридора была гораздо шире, чем в начале, именно там и происходили все общественные мероприятия. Здесь справляли все праздники, для чего из комнат выносились табуреты и стулья.

Кроме того в коридоре находились два здоровых сундука, на которых и сидели, и выпивали. Коммунальные сборища напоминали пьяный шабаш с танцами и хоровым песнопением, в котором принимали участие даже дети. Гулянки проходили с необычайным пьяным энтузиазмом и неистовостью. На следующий день после такого празднества квартира вымирала, и только тяжелая тишина стояла в коридоре, а пыль видимо оседала на пол, сундуки и шкафы.

Широкая часть коридора переходила в узкую, ведущую в кухню. Там, на двери, висело расписание со списком жильцов, из которого можно было узнать дни и часы пользования ванной. Выглядело это расписание, приблизительно так: лист из школьной тетрадки, приколотый кнопками к двери. На нем каллиграфическим почерком было написано:

Понедельник

Сыроегины с 10 до 12

Мячины с 12 до 14

Дорошевы с до

и так далее.

На кухне теснились многочисленные кухонные столы и газовые плиты. Каждая семья была приписана к одной из плит и столу. В этом порядке чувствовался какой-то нелепый абсурд. Но, как ни странно, жизнь обитателей квартиры и моя собственная казалась мне счастливой. С детства привыкший к определенному распорядку и впитавший в себя запахи и серебристую пыль коммунальной квартиры, я сам приобрел необходимые качества для этого странного животного сосуществования, которое стало моим миром и моей реальностью. Это был рефлекс самосохранения, что так развит у детей, живущих среди животных, синдром Маугли.

Приходя из школы, я проводил долгие унылые дни, сидя на сундуке рядом с дедом Мячиным, молча наблюдая за тем, как тот курит и согнутым пальцем осторожно выстраивает пепельный конус на конце папиросы. Видимо, эти медленные и осторожные движения пожелтевшего от никотина пальца гипнотизировали меня. Затаив дыхание, я ждал момента, когда пепел все-таки упадет, но дед был осторожен, и конус оставался непоколебимым. В коридоре было тихо, и только за какой-нибудь дверью тихо играло радио.

Иногда, устав от созерцания конуса, я разглядывал шкафы, потолок, лампочку, горящую вполнакала, и коридор при свете этой лампочки казался мне волшебным замком, где обитают загадочные существа, которых злой волшебник превратил в тазы и корыта.

Занятия в школе меня мало интересовали. Я ходил туда скорее для матери, чтобы не расстраивать ее. Она часто жаловалась, что я мешаю ей строить личную жизнь. Сквозь всхлипы я часто слышал: «Ты не понимаешь, как трудно тянуть тебя одной, без отца». Я пытался делать вид, что вхожу в ее положение, и легко раздавал всевозможные обещания, но мои мысли были далеко  на улице. Я терпеливо ждал, когда мать закончит привычную исповедь и пойдет устраивать свою личную жизнь, а я побегу во двор.

Наш двор походил на большой заснеженный город. У кирпичной стены штабелями были сложены дрова. Одной из главных достопримечательностей была конструкция, напоминающая огромный деревянный ящик. В центре этого замечательного сооружения зияла темная дыра помойки. Ее края обледенели и превратились в стеклянное отражение неба. Она была переполнена битыми банками, замерзшими использованными презервативами, обрывками газет  археологическими останками нашей коммунальной цивилизации.

Я часто замирал перед ящиком, с любопытством разглядывая следы бурной жизни обитателей нашего дома. Однажды я поднял присыпанный снегом обрывок газеты с фотографией и попытался прочитать подпись под ней, но смог разобрать только имя умершего: Иосиф и чуть мельче  год. На снимке был гроб, усыпанный цветущими ветками и снежной искрящейся пылью, и в нем  мужик, вернее, его профиль.

За окнами домов угадывались тюлевые занавески, в форточках висели авоськи с газетными свертками. Между рамами лежала вата, посыпанная разноцветными кружочками конфетти, елочные украшения  серебряные и золотые шары, из петелек которых торчали обрывки ниток. Во дворе было так тихо, что, казалось, я блуждаю по вымершему заснеженному полю, на котором случайно сохранились следы человеческого присутствия.

«Ни души»,  думал я, разглядывая колоннаду из помятых водосточных труб. Краска на трубах облупилась и почти облезла, можно было увидеть бесконечное число ее слоев. Эти слои, как кольца на спиле векового дуба, указывали на возраст облезлых труб и говорили о древности усыпанной снегом цивилизации.

Во дворе за зиму вырастал высоченный сугроб, в нем были выкопаны проходы. Из одного такого прохода шел странный запах жженого карбида, и я решил исследовать его, ощупью пробрался по узкому лазу, где запах чувствовался еще сильнее. Снежный лабиринт неожиданно закончился пространством, похожим на пещеру. Там горел свет, исходящий из консервной банки. Я с трудом разглядел двух обитателей пещеры: парня в ушанке и девочку. Это были Алик и его сестра Сонька. Алик курил, а Сонька ровняла снежные стенки лопатой. Мое появление нисколько не нарушило их занятий. Они продолжали заниматься каждый своим делом, и мне на секунду показалось, что они меня не видят. Но через какое-то время Алик неожиданно спросил:

 Где ты был? Ходил прощаться, что ли?

 С кем?  удивился я.

 С кем, с кем Со Сталиным  сплюнул он под ноги.  Наши все пошли, всем двором, а мы с Сонькой остались. Отец сказал: с детьми опасно, затоптать могут.

Сонька прекратила свое занятие и посмотрела на меня. На ее грязном лице светилась улыбка. Она сняла варежку, полезла в карман и, достав окурок, молча протянула его мне:

 Это тебе  произнесла она с нежностью, не обращая внимания на брата.

Тот насупился:

 А мне сказала, что нету Сука же ты, Сонька  Он резко поднялся с бревна, которое служило ему стулом, расстегнул озябшими пальцами пуговицы на ширинке и начал на снежной стене пещеры выписывать свое имя. На белой холодной поверхности буква за буквой появилось имя АЛИК. Стряхивая последнюю каплю, он вдруг застыл на секунду, как будто прислушиваясь к происходящему снаружи: откуда-то издалека доносились звуки, похожие на скреб лопаты.

Назад Дальше