«Ой ты, Галю, Галю молодая», послышалось из трубы сквозь шум и шипенье.
Сказка поморщился, махнул рукой даже, выражая свое неудовольствие.
Я понимаю вас, Парамоныч остановил пластинку, покопался в коробке, вытащил другую, смахнул с нее пыль бархатной тряпочкой и молодо подмигнул слушателю: Это вам понравится.
«Дывлюсь я на нэбо та й думку гадаю» запел граммофон, и Парамоныч, стараясь угодить Сказке, для улучшения звука повернул трубу в его сторону.
Гарна писня, аж за печинку хвата, отметил Сказка.
Может, еще что-нибудь? предложил Парамоныч. Я слышал, у вас горе. Позвольте мне выразить вам свое глубокое соболезнование
Ууу, зарычал Сказка. Не надо мне ваших болезней
Но это общепринято, пояснил Георгий Парамонович. Люди ведь не всегда понимают чужое горе, особенно наше, стариковское.. И я в молодости, представьте себе, был черствым, неучастливым, бездумным и бесчувственным, если хотите. Я даже долгое время не видел разницы между чеховскими героями Ионой Потаповым из рассказа «Тоска» и Ионычем. Я их путал! В этом месте старичок назидательно поднял палец. Вы, конечно, помните извозчика Иону, у которого в больнице умер сын и ему некому было рассказать о своем горе. А потом он рассказал о горе своей лошади
А шо, конякы воны умни, согласился Сказка. От була у мэнэ Тамара умнюща, шкура, царство ей небесное. Спускаемся мы з нэю з Кремянца гора висока, Тамара дэржала-дэржала воза, а тоди бачэ, шо нэ выдержэ, та й сидэ до мэнэ в бричку, голову из хомута, оглобли в разни стороны, як пушкы. Та як помчалысь мы, господи, царыця небесна! От придумала, зараза!
Георгий Парамонович, представив себе эту картину, зашелся негромким, мелким, но до слез смехом. Он вытер глаза платочком и стал снимать трубу с граммофона.
Парамоныч, а продай мэни свою бандуру, а? Буду тож ставить бабам гарни писни. Выйду, заведу, буду народ веселить. А?
А как же я? тихо спросил старик.
«А й правда», Сказка, коря себя за нехорошее предложение, обдумывал, как бы сгладить свою вину. Георгий Парамонович, еще раз приподняв край шляпы, правда, на этот раз уже не с таким почтением, взял трубу под мышку, надел рюкзак и бодро, очень бодро зашагал к базарным воротам.
ГАСТРОЛИ ТЕТИ МОТИ
Итак, в связи с описанием изюмского базара уже упоминалась буфетчица тетя Мотя необъятных размеров женщина, которая играла такую выдающуюся роль в базарном обществе, что заслуживала отдельного или, как говорят в разных присутственных местах, персонального разговора. Что ж, время для этого настало и даже сам момент созрел, тем более что тетя Мотя недавно умерла, хотя дело ее, ходят слухи, находится в довольно надежных руках и живет.
Тетя Мотя была буфетчицей в чайной возле базара, известной больше в Изюме (подлинном или слегка литературном да мало ли у нас Изюмов?!) как кафе «Цыганское солнце», или пообыденней «У тети Моти». К слову сказать, в этой чайной никогда, с самого дня ее основания, никакого чая не было. Во-первых, потому, что Изюм находится, допустим, не в Средней Азии, и единственное, что было в этой торговой точке среднеазиатского, так это кокошник на голове тети Моти, напоминающий чем-то самаркандский минарет. Сооружение это было самым настоящим кокошником, расшитым для красоты цветным стеклярусом, по происхождению, должно быть, из новогодних елочных украшений, и досталось оно в качестве подарка вместе с барабаном от барабанщика Кости из заезжего коллектива художественной самодеятельности. А во-вторых, никакого чая ни грузинского, ни краснодарского, ни цейлонского, ни черного, ни зеленого, ни плиточного, даже индийского со слоником на пачке в Изюме не различают и не пьют почти. Тут в каждом доме всегда под рукой ведерная кастрюля компота, или по-местному узвара, ну пьют еще кофе или какао, нередко называя и то и другое одним объединительным словом какава. Короче говоря, чай в Изюме пить не принято, а то, что не принято, требовать у тети Моти, сами понимаете, по крайней мере, неуместно. Что же касается иных напитков, то в Изюме их пьют так же, как везде, и в этом отношении тут уж город самый типичный. Так что можно не сомневаться: за всю многотрудную и достойную жизнь тетя Мотя исключительно редко слышала что-либо о чае.
Всякое предприятие, как тонко замечено наблюдательными людьми, имеет свою историю. Пусть в данном случае здесь всего лишь торговая точка, но и тут тоже так. Даже нуль и тот величина, хотя и бесконечно малая, а тут целая точка. Так вот, вначале точка была бочкой, самой обыкновенной пивной бочкой, из которой жаждущие пива мужики вышибали пробку, ввинчивали насос и сами для убыстрения торговли качали, а тетя Мотя, тогда еще просто Мотя, только покрикивала на них:
А ну качни! Качни, качни!
А Мотя была веселая, румяная и круглая такой сдобненький колобок. Липли к ней мужики и парни надоели им, видно, тощие и плоскогрудые, а Мотя вся пышная и сочная, должно быть, укусить ее каждому так и хотелось. Но насчет баловства у нее ни-ни, и в мыслях не было, руководила краном насоса, мыла кружки, угощала мужиков и парней, и нравилось ей быть в самой гуще народа (это потом, устав от трудов и жизни, станет она называть многих своих торговых партнеров «опивками»), а тогда по душе было всеобщее внимание и легкая работа, которую никак невозможно было сравнить ни с какой другой не с лопатой и не с тяпкой день в день, не за станком на заводе и не с ломом или киркой на железной дороге. Нравилось ей и то, что люди, приходя к ней, попадали как бы в зависимость, и хотя она не знала, что эта самая зависимость одна из самых ерундовых ценностей на земле, тем не менее могла кому-то налить кружку пива, а могла и не налить. Пьян, например, или жена просила посодействовать в укороте, или вообще оскорбляет при исполнении, или же, не будучи взаимно вежливым, не так попросил да мало ли при желании причин найдется? Может, даже кто мордой, по ее разумению, не вышел, и если не дать или закрыть кран перед носом жалуйся и злись, хоть лопни, те же услужливые и заискивающие «опивки» простым большинством мнения поставят тебя на место или вообще выставят за дверь. Впрочем, дело до такого тетя Мотя не доводила, она считала себя все-таки сознательной старого закваса, не могла. Могла, но не доводила надобности не видела.
Затем ей построили пивной ларек летом красота, прохладно, сухо, опять же помещение закрыла-открыла, не то что с бочкой под открытым небом. И качать не надо было поставили электрический насос. Нажала кнопку само качается! Зимой она уходила в официантки в столовую, потому что в те времена люди не додумались до самообслуживания, или даже в ресторан, где перетерпела немало обид от подгулявших мужиков, но и сама училась как к ним подойти и как отойти, чтобы самой не остаться внакладе. Молодая ведь была, хотелось одеваться получше все-таки если будет идти судьба, так она обратит внимание и на наряд, а не только на одну фактуру.
Судьбу Мотя ждала, не искала или высматривала, а надеялась на нее, ждала скромно и достойно ведь ее судьба никуда от нее не денется. В войну Мотя была эвакуирована на Урал, работала там на заводе, на парней не заглядывалась, было не до них, а вернулась в Изюм тут и оказалось, что девушек много и упали они как бы в цене, а парней мало, и кривые, и хромые, и слепые тоже за мужиков считались. Одно дело фронтовики, тут уж святое бабье дело утешить, приласкать, приголубить человек за всех страдал, кровь проливал, а то ведь подойдет какой кривоглазый, всем известно, в уличной драке бельмо поставили, так ведь нет, туда же фронтовик
Мотя встречалась с парнями, причем со многими, но не могла долго понять, почему это никто из них о женитьбе и не заикается. Себя она блюла, но думала, что черт их поймет, может, слишком недоступна она, а с другой стороны кому же захочется бывший в употреблении товар брать, из комиссионки Только потом до нее дошло в Изюм они переехали перед самой войной, купили домик, в войну отца и мать проглотила лихая година, ни слуху ни духу, и выходило, что ее никто тут не знал, а здешние женихи такие собственники, что ни за что не возьмут в жены девицу неизвестного роду-племени.
Обстоятельство это, можно допустить, сыграло неважную роль в судьбе Моти однажды в новую, только что построенную чайную вошли два посетителя: огромный, десятипудовый, вечно отдувающийся и обильно потеющий силач кузнец Вакула (под таким гоголевским именем он выступал в Изюме, но были еще, как выяснила потом Мотя, такие имена: Орт, Фавн, Тель или Тиль и все они употреблялись Костей на выступлениях со словами «знаменитый», «сильнейший», «непобедимый») и, конечно же, вторым был сам Костя парень-жох, балабон и проныра. На Косте были клеши, тельняшка, морская фуражка с кокардой, в несвежем белом чехле, а Моте подумалось тогда, какая зашорканная у такого знаменитого человека эта картузная наволочка. Вакула и вовсе был невозможной известностью, он разгибал подковы, крестился двухпудовой гирей, поднимал разные тяжести зубами, устраивал на себе карусель для множества народа, боролся с желающими из публики о нем говорил в те дни весь Изюм, его везде и всюду сопровождала толпа восхищенных изюмских пацанов. И для Моти это были люди из другого, таинственного и, должно быть, очень высокого мира. Она их усадила за лучший отдельный стол у нее в те времена еще не было уютного отдельного кабинета для нужных людей и начальства, острова домашности в ее заведении, где самообслуживание не могло привиться, так как из передовой торговой методы могло сразу превратиться в человеческое оскорбление, принесла дорогим гостям два по сто пятьдесят с прицепом, то есть с кружкой пива. Вакула пыхтел, ему понадобилось еще дополнительных пять прицепов, а Костя балаболил, заигрывал с Мотей и подначивал приятеля, жаловался ей, дескать, ох как дорого ему напарник обходится, и она поняла, кто верховод в этой компании, прониклась уважением к Косте и готова уже была собственноручно выстирать ему картузную наволочку.
Так оно и вышло она стирала ее уже следующей ночью. Пригласил ее Костя на концерт в клуб паровозников, посмотрела она на силищу Вакулы, на этюды какой-то пары акробатов в черных костюмах, послушала, как играет Костя на поперечной пиле, на деревянных ложках, расческе и губной гармошке, как выбивает костяшками пальцев и локтями на барабане разные мелодии, посмеялась, когда он пересыпал номера анекдотами, и пошла после концерта на танцплощадку. Там он и нашел ее, проводил домой и само собой как-то вышло, что она его пригласила в дом, угостила и сама угостилась. Костя был умный и красивый, умел обнимать и целовать как никто прежде, разволновал Мотю до того, что у нее возникло такое духовное состояние, словно она решилась на очень большую растрату. Теперь он храпел на ее новой никелированной кровати с панцирной сеткой, удивленный тем, что Мотя оказалась девушкой, а она стирала ему в тазу ту картузную наволочку и тельняшку, роняла слезы в мыльную пену, не зная, к счастью они льются или к несчастью.
Поутру, как только он проснулся, она заспешила к нему со стопкой и соленым огурцом. Костя выпил полулежа, в положении с локтя, крякнул, похрумкал, закурил и сказал:
Послушай, мурмулька, ты хитрованка или блаженная? Наповал меня срезаешь, меня, человека в высшей степени чувствительного. Или у тебя надежду кормит принцип: взял за руку женись? Но я человек свободной профессии, жениться не про меня роскошь, у меня жизнь гастроли.
Мотя прилегла с ним рядом, обняла, он отозвался, стала целовать его исступленно, приговаривая:
Хороший ты мне, ой какой сладкий! Ой!
Била Мотю любовная лихоманка, каждую ее клеточку корежила, и такое облегчение каждый раз наступало словно в рай попадала, и такая страсть схватывала ее снова и снова, что в чайной на базаре был срочно объявлен санитарный день, а очередной концерт заезжего коллектива художественной самодеятельности чуть-чуть не сорвался. То же самое грозило следующему дню, но Костя категорически стал утверждать, дескать, не надо дело путать с чувствами и подменять одно другим, и, встретив понимание со стороны Моти, пригласил ее на дальнейшие гастроли.
Ты, мурмулька, джинн в бутылке, выражался он не совсем понятно, и, как это ни странно, прошу тебя: полезай в бутылку обратно, займись делами. Но как человек интеллигентный, я не могу лишать тебя первого, хотя и, увы, безбрачного медового месяца, стало быть, тебе нужно ударить челом начальству в направлении отпуска и поедем по городам и весям. Я сделаю тебя администратором и ассистентом. За дело, мурмулька?
Мотя в начальство не лезла, однако слова «администратор», «ассистент» были из того самого высокого мира, к которому она причисляла Костю. Ну что такое простая буфетчица по сравнению с ними? Лишь потом, когда она, поверив балабону, уволилась с работы и поехала с ним на дальнейшие гастроли (кстати, барабан свой он оставил дома у Моти, так как тот не влезал в такси, а Костя заявил, что он может играть на любом ящике стола, только был бы у него фанерный низ), поняла, какую дала промашку. Администратор, оказывается, должен был продавать билеты даже в тех клубах, где в это время сидели, бездельничая, кассирши, сдавать до копейки выручку Косте, что вообще было против ее убеждений, должен был договариваться с клубными работниками, устраивать труппу в гостиницы или просить теток о постое, потому что коллектив Кости почему-то предпочитал небольшие городки, поселки, села; надо было выстаивать очереди на вокзалах за билетами или доставать транспорт, расклеивать афиши; ассистент обязан был подавать Косте с дурацкими ужимочками и глупым видом, после его вопроса к залу «На чем бы вам сыграть?», поперечную пилу и другие инструменты, например, волоком подтаскивать Вакуле гири, посылать из зала записки примерно такого содержания: «А правда, что Вакула сын Ивана Поддубного?», чтобы Костя мог загадочно-беззастенчиво ответить: «Он маму помнит, а папу нет». По понятиям или торгово-общепитовским меркам получалось, что администратор и ассистент у Кости все равно, что зальная, та, которая в столовых собирает грязную посуду, да вдобавок, можно сказать, сценная, да еще прачка на четырех мужиков, если учитывать еще акробатов, которые, к облегчению и радости Моти, скоро куда-то исчезли.
К счастью, гастроли Моти совершались летом, но впереди по законам природы были осень и зима, и ей при мысли, что они так будут мыкаться в слякоть и стужу, становилось зябко и тревожно, а когда забеременела, то и вовсе почувствовала себя скверно, позабыт-позаброшенной, затосковала о своем изюмском домике с огородом и садом, которые надо доводить до ума там пропали уже клубника и смородина, на огуречной ботве наверняка висят одни желтяки, помидоры гниют, и сливы, и яблоки, и груши стоят нетронутые, о чайной на базаре, о спокойной привычной жизни, в которой тебе ясно твое место, людям понятно, кто ты, и они тебе понятны, как и ты им. На гастролях так не было, как в Изюме, даже Костя частенько говорил, что в Изюме изюмительно, но когда она поделилась с ним своими мыслями, он как-то равнодушно отнесся к будущему ребенку, к ее желанию вернуться домой и только с вдохновением пообещал в скором времени посетить столицу юмора Одессу. И Мотю это как-то утешило, в основном потому, что она никогда не видела моря.
В Одессе он снял комнату, повел Мотю сразу в оперный театр, но ей всякие представления надоели, и поэтому она не ахала, как надлежало бы делать, а Костя возмущался, хотя и говорил при этом: «Я ж не одессит, я ж с Таганрога». Город ей понравился, а говор нет, такая тарабарщина, хуже изюмского, а вот море совсем свело ее с ума, завладело ею, как в первые дни Костя. Она купалась, жарилась на солнце целую неделю, не жалуясь на здоровье и какое-либо недомогание, и вела бы дальше курортный образ жизни, если бы Костя не сказал однажды, что он познакомит ее с небывалой женщиной, имя которой на устах у всей Одессы и которая научит, как дальше жить.
С Костей творилось что-то непонятное, он был все время мрачен и молчалив, куда-то уходил, не говоря ни слова, и возвращался не каждую ночь. Мотя попыталась из ревности устроить скандал, но Костя пресек попытку фразой, отбивающей всякую охоту к возражениям, сказанной угрожающе, врастяжку, чуть не по буквам:
Ша, мурмулька, ша
Мотя согласилась познакомиться с небывалой женщиной больше из-за слабой надежды на то, что с Костей у нее все наладится, говорят же не зря: стерпятся-слюбятся, заживут они если не хорошей жизнью, то хотя бы сносной, и, конечно, из любопытства она к тому времени надумала, пока не поздно, вернуться домой.
Костя привел ее к какому-то кафе недалеко от порта, слово «кафе», обратила внимание Мотя, с буквой «е», а не с «э», как у нее на чайной, подошел прямо к буфетчице, немолодой женщине, с пышными и красивыми седыми волосами, за спиной которой вся стена была уставлена причудливыми, невиданными Мотей, заграничными бутылками с красочными наклейками. Здесь торговали водкой и вином, подавали горячие блюда это Мотя сразу определила наметанным глазом. В зале сидела притихшая скромно парочка, с виду влюбленные студенты, да мужская компания на троих.
Привел? спросила буфетчица, и Костя неожиданно перед ней сник, заулыбался подобострастно, он, который чувствовал себя хозяином любой ситуации.
Это тетя Утя, сказал он Моте.
Выпьешь? спросила тетя Утя Костю. Нам надо поговорить с ней. Так что тебе, соточку и заливное?
Сто пятьдесят и заливное, тетя Утя, уточнил Костя, показывая характер.
Тетя Утя хмыкнула и, заняв делом Костю, толкнула дверь рядом с буфетом, за которой была винтовая железная лестница, ведущая вниз. Сделав три четверти оборота, они оказались в уютном, всего на шесть столов помещении, обставленном куда богаче, чем лучший ресторан Изюма. Здесь была старинная дореволюционная мебель, стены обшиты богатым деревом, висела тяжелая люстра сотни хрусталин, на столиках стояли хрустальные пепельницы и вазы цветного стекла, правда, сейчас без цветов, но то, что они к вечеру появятся, можно было не сомневаться.
Сколько, девочка, работала в торговле? спросила тетя Утя, присев за крайний стол.
Восемь лет, подумав, ответила Мотя.
А буфетчицей в своем, как его, Изюме-Кишмише?
Считайте, пять лет.