Однако продолжение было. Теперь она в свободное время прогуливалась не по набережной, а приходила на многолюдную, бестолковую Таганскую площадь. Потом она привыкла ходить сюда в продовольственные магазины, хотя у них есть гастроном и булочная, есть и кинотеатр «Иллюзион», но стала предпочитать «Таганский». Иногда сидела в скверике с книгой, не читала ее, смотрела на детишек, их родителей и ловила себя на том, что каждая девочка кажется ей Светланой, дочерью Виктора Ивановича.
В сентябре началась долгая, с частыми дождями московская осень. Скверик опустел, стал голым и неуютным, а Виктора Ивановича нигде не было. Он мог уехать в какую-нибудь командировку, может, никуда не уезжал, в Москве рассчитывать на случайную встречу глупо, а она именно на нее и рассчитывала. Ей было радостно надеяться на что-то, волновал сам процесс ожидания, она не задумывалась над тем, что произойдет, если в один прекрасный день наконец встретит Виктора Ивановича.
Михаила Викентьевича она никогда не ждала, он почему-то всегда был недалеко. Если он задерживался где-то, ждала его по-иному ничего волнующего и тревожного не было, только накапливалось раздражение, вспоминались неприятности, обиды и недоразумения. Ей и в голову не приходило, что с ним может произойти что-то из ряда вон выходящее, к примеру болезнь, или он попадет в автомобильную катастрофу, вообще в какую-либо историю. С ним ничего непредвиденного не случалось.
Незадолго до Октябрьских праздников у Михаила Викентьевича появилась возможность уехать за границу на несколько месяцев. Он встречался с нужными людьми, звонил, напоминал, и стало ясно, что своего добьется, у него на такие дела настоящий талант, будет все обставлено так, что никому и в голову не придет послать в зарубежную командировку кого-то другого, кроме Михаила Викентьевича Коралиса. Пусть уезжает, думала она, может быть, наступит потом перелом, ведь иногда супруги по своей воле расстаются на некоторое время, убегают от недоразумений, мелочей быта, надеются в одиночку понять друг друга. Впрочем, понимания хватало, не было взаимопонимания, хотелось отдохнуть
Пятого ноября разыгралась настоящая январская метель. Из окна высотного дома были видны курящиеся снегом крыши домов, непогода приглушила звуки города, и от этого в квартире будто загустела тишина. В такие дни острее чувствовалось одиночество, угнетала несобранность семейной жизни, ее пустота. Лариса Никитична позвонила Ане, но ее не оказалось ни дома, ни на работе.
Тогда она поехала в институтский читальный зал просмотреть последние журналы, убить там время, которое оставалось до лекций. Пролистав их, она пошла с неожиданным для себя самой желанием на торжественное собрание и осталась после него в актовом зале, когда начались танцы. Михаил Викентьевич обрадовался, что она не спешит домой, предложил ей развлечься с молодежью, а сам ушел на какую-то деловую, как он выразился, встречу.
Две молоденькие девушки, в коротеньких, модных или еще школьных платьицах, уступили ей место, но она осталась стоять недалеко от входа и, глядя на студенческое веселье, завидовала этим первокурсницам, пустившимся в какой-то бесшабашный пляс под оглушительную музыку, пожалела о своем преподавательском звании и вдруг подумала о том, что она старше этих девчушек на целых десять лет, а это больше, чем половина их жизни. Когда она училась на первом курсе, они были первоклашками
Ее пригласили на вальс. Пригласил пятикурсник Федюнин, довольно способный парень и не в меру безалаберный. Она слышала, что недавно по его сценарию телевидение сделало короткометражный фильм, который на каком-то конкурсе получил диплом. Танцевал он превосходно, она кружилась легко, едва касаясь паркета, и удивлялась, что у нее так хорошо получается. Потом Федюнин, не обращая внимания на возражения, пригласил на летку-енку. Этот бесхитростный танец ей нравился, она вместе со всеми выкрикивала «раз, два, туфли надень-ка», а Федюнин кричал громче всех. Ларисе Никитичне неожиданно показалось, что он очень похож на Виктора Ивановича те же широкие брови, такое же подчеркнуто мужское лицо, правда, нет седины, а вспомнила, что Аня, если речь шла о ребятах, всегда дурачась, спрашивала: «А у него брови есть?»
В дверях стоял Михаил Викентьевич и как-то странно улыбался. Он был возбужден, глаза у него блестели только что выпил, решила она.
По дороге домой он напряженно молчал, назревала ссора, но Михаил Викентьевич пока сдерживался.
Уже дома, раздеваясь, он сказал, отчетливо выговаривая каждое слово:
Между прочим, Федюнина не раз видели в обществе одной дамы, которая помогала ему пробивать фильм.
Что ты хочешь этим сказать?
То, что этой дамой была Аня. Надеюсь, ты через полтора месяца вспомнишь летку-енку, когда будешь принимать зачет у Федюнина? Должен тебе сказать, что этот херувимчик пользуется у женщин успехом
Лариса Никитична рассмеялась.
Сейчас ты напомнил мне Каренина, когда он изрекает: «Анна, я должен предостеречь тебя». Но самое смешное, что я не Анна Каренина, а какой из тебя Каренин? И затем, она почувствовала, что теряет над собой контроль, но дала себе волю, и затем, когда ты наконец расстанешься с гнуснейшей привычкой говорить о людях гадости? Аня была редактором его фильма, а потом, она одинокая женщина, черт возьми, и что здесь дурного? И не тебе судить о них. Ты на это не имеешь никакого морального права
Любопытно, почему же?
Потому что ты Каренин с аспиранткой Розой.
Это клевета
Нет, не клевета. Ты передай ей мой совет пользоваться хотя бы разными духами. Ты пропах, понимаешь, пропах ими
Дальше говорить она не могла и закрылась на кухне. «Нет, нет, так больше жить нельзя», твердила Лариса Никитична, потирая ладонями виски и закрывая уши, когда Михаил Викентьевич что-то начинал ей доказывать через дверь. Она снова, в который раз, стала вспоминать день за днем свою семейную жизнь, но не могла припомнить, когда она впервые увидела его. И всегда в такие минуты перед глазами всплывала свадьба. Она невеста, растерявшаяся в свадебной колготе, стеснявшаяся всеобщего внимания. И счастливый Михаил Викентьевич, женившийся почти вопреки желанию Аделаиды Марковны. Он действительно тогда был счастлив. А потом? Было, было хорошее, но больше плохого, больше; но когда она увидела его впервые, как случилось, что их судьбы сошлись, она не помнила, словно Михаил Викентьевич всегда находился рядом, словно самого первого дня и не было.
Когда она вышла из кухни, Михаил Викентьевич уже спал. Он уснул, не выключая телевизора, тот шумел, потому что программа закончилась, и на экране была рябь, похожая на застывшие в воздухе хлопья снега. Она разобрала кресло-кровать, так нередко делал Михаил Викентьевич, возвращаясь поздно, и, когда засыпала, в полудреме вспомнила Виктора Ивановича, и ей пришло в голову, как его можно найти. Ведь он же, сдавая обезьянку Чики в уголок Дурова, наверняка оставил свой адрес
Утром эта мысль вернулась к ней. И она поехала.
Не доезжая одну остановку до площади Коммуны, она вышла из троллейбуса и увидела старинный особняк, огороженный высоким забором двор, в котором было неправдоподобно тихо. Касса была закрыта. Уголок начинал работать с одиннадцати, она приехала на полчаса раньше. Нужно было ждать.
Шел мокрый снег, почти дождь, и она, чтобы не ходить по снежной каше, пошла в сквер, где было повыше и посуше. Под голыми деревьями было уютнее, чем на тротуаре. Прохаживаясь под ними, Лариса Никитична размышляла о том, что будет потом, когда она узнает адрес Виктора Ивановича: «Здравствуйте, Виктор Иванович, вот и я, иронизировала она над собой. Вы не помните ту дурочку, которая летела с вами, а? Так это я» Она хотела уже отказаться от своего намерения, но затем раздумала. Сегодня я не буду звонить ему, решила она, но адрес пусть будет у меня: сегодня еще можно не звонить и не ходить к нему, но что будет завтра, Лариса Никитична не знала и знать еще не очень хотела.
ПРИВЕТ ОТ ШИШКИНА
1
В это сухое и безветренное июньское утро Пармен Парменович Шишкин трудовой день начал как обычно, с осмотра нового корпуса производственного объединения, двора, неказистых подсобок, натыканных по его углам. Подсобки были давней болью Шишкина, они и питали сокровенную хозяйственную мечту: сломать все к чертовой матери, пока само не загорелось. Было время, когда он, завхоз, заведующий складом, экспедитор, столяр и плотник объединения, гордился каждым из этих строений, потому что вышли они из-под его топора и молотка; но с тех пор, как построили трехэтажный корпус-красавец из белого силикатного кирпича, с окнами во всю длину здания, с виду настоящий заводской цех, у Шишкина возникла стойкая нелюбовь к заслуженным развалюхам, и он именовал их теперь не иначе как гадюшниками.
Надо все сломать, оставить только старый корпус, где склад. Он кирпичный. А остальное, боюсь, в один прекрасный день пыхнет, говорил он не раз директору Ивану Петровичу Иванову, по давней дружбе просто Ванюшке Иванову.
А не жалко? спрашивал Ванюшка Иванов и сжимал губы.
По губам Пармен Парменович, как у иных в глазах, мог прочитать многое. У директора не было глаз, вместо них чернела сплошная повязка, губы у него тоже были перепаханы миной, каждая будто бы из нескольких частей. В общем-то Ванюшка Иванов лицом страшен, но уже много лет все, что нужно, держал в голове, и это всегда удивляло Шишкина. Как-никак производство, семьдесят человек, и что ни человек, то история
Конечно, жалко, Ванюшка, ну а если пыхнет? Одна ведь бумага
Не пыхало раньше. И не пыхнет еще. Подожди, Пармен, вот разбогатеем
«Скупердяй чертов», ругался он. Прижимистость Ванюшки объяснялась легко. С нуля начинал он это заведение, всю жизнь сюда вложил, свою и его, Шишкина. Как тут шиковать и как не пожалеть, если первую хибарку строили из того, что кто достал, а как достал того не спрашивал Ванюшка. Он в то время диктовал Пармену Парменовичу письма во все адреса, в которых доказывал, какое нужное это дело для слепых, погибнут в пьянстве и нищенстве молодые, в расцвете лет люди, потерявшие зрение в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками. Они всегда писали так, употребляя громкие и понятные всем слова, чтобы не подумали о них, как о какой-то шайке-лейке, и подписывались, указывая воинские звания, боевые награды, ранения. Пармен Парменович ставил свою подпись последним: «Шишкин Пармен Парменович, ст. серж., орд. Славы тр. ст., Красной Звезды, две м. «За отвагу», три ранения» и в скобках «зрячий, без пр. ноги».
Тогда было отчаянно трудно, так трудно, что Ванюшка и сейчас, столько лет спустя, в чем-нибудь шикануть боится!
Осмотрев хозяйство, Пармен Парменович направился, а точнее постучал не своей, протезной ногой по бетонной дорожке в склад, где у него размещалась конторка. Пересекая двор, наперерез ему шел парень лет восемнадцати, в кедах и джинсах, в клетчатой рубашке с закатанными рукавами и с рюкзаком за плечами. За воротами стояла девица такого же облачения. «Что за туристы в нашем монастыре», удивился Шишкин и перестал стучать, поджидая гостя.
Парень поздоровался, внимательно приглядывался к нему, в чем-то сомневаясь. Шишкину показалось, что он парня где-то видел, ему помнились широко и раскосо поставленные ногайские глаза, овал лица тоже был знаком, и посадка головы, и эти тонкие, раздувающиеся крылья носа.
Не вы Пармен Парменович Шишкин?
Он самый. Ну
Я к вам. Валентин Самвелов, Дарьи Михайловны сын
Постой, парень, какой Дарьи Михайловны? спросил Шишкин, хотя тот молчал, присматривался какое впечатление произвели его слова. Даши?! Ну-ну Даши, значит, сынок. Вот это привет Шишкину, вот так болеро Жива она, здорова? И отец, выходит, значит, Борис Петрович, если не ошибаюсь? И он жив?
Жива-здорова. И отец тоже.
Ас чего ты ко мне пожаловал?
Нужно поговорить
Так ведь, парень, у меня работа. Не могу я сейчас рассусоливать. Да и о чем говорить?.. («Теперь ясно, какой камень в мою реку бросили. Круги пошли, да еще какие круги») Вон оно как все было! воскликнул Шишкин и поморщился, как от внезапной боли.
Я должен знать, Пармен Парменович, как это произошло. Завтра я по путевке уезжаю на КамАЗ. Родители не знают, они думают, в институт поступать буду. А я после того, что узнал, с ним жить не могу
Какой принципиальный, сказал Шишкин, и было трудно понять, одобряет он поступок Валентина или подсмеивается над ним. Придется повременить, парень, до пяти часов. Подожди меня возле ворот, закончу работать поговорим
2
«Вот это привет Шишкину, вот так болеро», повторил он любимое свое выражение, сидя в конторке склада и перелопачивая бесцельно ворох служебных бумажек. «Какой из меня работник сегодня, Ванюшка? Прости», подумал он, сгоряча сгреб накладные в ящик стола, а лотом успокоился, вернул их на место, придвинул к себе счеты с замусоленными до черноты костяшками и стал гонять их по прогнувшимся проволокам, высчитывая, кому и сколько сегодня отправить папок-скоросшивателей, разного калибра картонных коробок, пакетов, конвертов больших и белых для важных бумаг, и маленьких конвертиков, в два спичечных коробка, которые на родственном «по слепому делу» предприятии оптико-механическом заводе шли на упаковку линз.
И обстоятельно, с толком и расстановкой, как, впрочем, все делал в жизни, вспоминал события давней давности
Начинались они в тот самый день, когда демобилизованный Пармен Парменович оказался на родной станции. Он спрыгнул с подножки вагона, неловко, на поврежденную в конце войны ногу, но упасть ему не дали. Шишкин боялся приехать в пустой разрушенный город, а народ пер навстречу, ломился в вагоны, кричал и ругался. Дел много, народ победил, он спешит, философски рассуждал Шишкин и стал вытаскивать из толчеи чемоданы, в которых вез не воздух, но и не трофейное барахло, а в основном инструмент шерхебели, стамески, рубанки, фуганок, мелочь разную вроде плашек, сверл, метчиков, все из хорошей, золингеновской, хвалили ребята, и не легкой стали.
Выбравшись из толпы, он погоревал у вокзала, от которого осталось полторы стены с пустыми, черными глазницами окон. Непривычно и больно было видеть за ними развалины на месте дымных и грохочущих цехов паровозоремонтного завода, покореженные фермы переходного моста от вокзала к поселку паровозоремонтников, потерявшему за войну все свои этажи.
Раньше у него на этой станции было жилье, жена Таиска. Он прожил с ней так мало, что не успел обзавестись детьми, а ее уже не было в живых. Во время бомбежки Таиску тяжело ранило, потом, как писали соседи, по дороге в больницу она умерла. Больше никакой родни у него не водилось, он мог ехать куда угодно в какие только места не приглашали однополчане, но вернулся на свою станцию, полагая, что у каждого человека должно быть на земле родное место, куда он должен всегда возвращаться, где можно было бы пристроить не только свое тело, но и душу. К тому же, наслушавшись немало историй, в которых люди, считавшиеся погибшими, счастливым образом оказывались живыми и находили родных, он втайне надеялся, что, может, настанет и его черед, может, соседи ошиблись
Из всех станционных построек уцелел туалет, наверное, цель была невелика и не имела особого стратегического значения, да кирпичная будка со старинной глазурованной табличкой «кипятокъ». Здесь Шишкин прощался с Таиской. Она проводила его до военкомата, попрощалась и пошла на работу, дежурить по станции. Вечером, когда их эшелон, выйдя из тупика, остановился перед вокзалом, Шишкин увидел ее на этом месте и обрадовался так, будто не виделись они много лет.
Я знала, что увижу тебя сегодня, сказала она. Это плохо: прощаться дважды. Это уже навсегда
Таиска
Она молчала, глаза у нее были сухие, она и в военкомате не плакала.
Поезжай, она взялась за язычок колокола, помедлила и ударила отрывисто. Поезжай Только береги себя. Пармен, береги. Я буду ждать тебя
Резко и требовательно закричал паровоз. Шишкин схватил ее побледневшее лицо, она отпрянула и сказала почти с обидой:
Что же ты глаза целуешь, глупый, дай наглядеться на тебя
Шишкин прыгнул на подножку, обернулся Таиска бежала за эшелоном, зажав фуражку с красным верхом в руке, и смотрела на него
Ему то ли послышалось, то ли въявь кто-то крикнул: привет Шишкину! Это вот привет Шишкину неотступно следовало за ним, и, пожалуй, было бы непривычно, если бы разные друзья-приятели перестали так приветствовать его; да и сам он прибегал к нему, удивляясь чему-нибудь, или попадая в сложные житейские переплеты, или расставаясь с человеком, делом, своими задумками. Позже к «привету» приклеилось «болеро», и, хотя он толком не знал, что это такое, но поскольку оно пристало к нему, помогало в чем-то, он не спешил расстаться с ним.
А тогда, на станции, он оглядывался по сторонам, но кто кричал, не определил. Пятьсот-веселый поезд (как тогда многие назывались поезда) уже набирал ход. Сорвав с головы фуражку, он помахал всем, кто ехал в вагонах, повис на подножках, устроился на буферах или облюбовал крышу, чтобы кричавший, если был такой, не подумал: перестал Пармен Шишкин признавать своих.