Война: Эвелио Росеро - Эвелио Росеро 2 стр.


Моя жена по-прежнему на десять лет моложе меня, ей шестьдесят, но с виду больше, она причитает и горбится при ходьбе. Нет, это совсем не та двадцатилетняя девушка, что сидела на общественном унитазе: глаза, как два прожектора над островком подоткнутой юбки, стиснутые бедра и треугольник между ними, странный зверек. Теперь она старая, ко всему привыкшая и всем довольная, она проживает жизнь в этой стране и в этой войне, занятая своим домом, трещинами в стенах, возможными протечками в крыше, хотя крики войны раздирают ее слух, но в решающий момент она такая же, как все, и я радуюсь ее радостям, и, если бы она теперь любила меня, как любит своих рыбок и котов, я, может быть, и не стал бы подглядывать через ограду.

Может быть.

 С тех пор как я тебя знаю,  говорит она мне в тот вечер перед сном,  ты никогда не переставал подглядывать за женщинами. Я бы бросила тебя еще сорок лет назад, если б узнала, что ты пошел дальше. Но, как видишь, нет.

Я слышу ее вздох и, кажется, вижу облачко пара, взлетевшее над кроватью и накрывшее нас обоих:

 Ты был и остался безобидным бестолковым ротозеем.

Теперь вздыхаю я. Это смирение? Не знаю. Я решительно закрываю глаза, но все равно слышу ее слова:

 Сначала было трудно, я страдала, зная, что ты не только подглядываешь целыми днями, но еще и учишь детей в школе. Кто бы мог подумать, правда? Но я за тобой наблюдала, хотя, повторяю, только сначала, потому что убедилась: на самом деле ты никогда не совершал ничего предосудительного, ничего плохого, грешного, в чем бы нам пришлось раскаиваться. По крайней мере, я так думала или хочу так думать, Господи.

Тишину можно видеть, как и вздох. Она желтая, выделяется из каждой поры и поднимается к окну, словно туман.

 Меня огорчало это твое пристрастие,  говорит она и как будто улыбается,  но я к нему быстро привыкла, я забыла о нем много лет назад. Почему забыла? Потому что раньше ты всегда тщательно следил за тем, чтобы тебя не поймали, и я была единственной, кто знал. Помнишь, когда мы жили в том красном здании, в Боготе. Вспомни: ты днем и ночью шпионил за соседкой из дома напротив, пока не узнал ее муж. Он выстрелил в тебя из соседней комнаты, и ты сам мне говорил, что пуля взъерошила тебе волосы; а что, если бы он тебя убил, этот поборник чести?

 У нас не было бы дочери,  сказал я.

И рискнул, наконец, дать задний ход:

 Я, пожалуй, буду спать.

 Ты не будешь спать, Исмаэль; уже много лет ты засыпаешь, как только я хочу поговорить. Сегодня ты будешь меня слушать.

 Да.

 Я прошу тебя быть благоразумным. Ты должен помнить об этом, как бы ты ни состарился. То, что сегодня случилось, порочит не только тебя, но и меня. Я все слышала; я ведь не глухая, как ты воображаешь.

 Ты тоже вроде шпионки.

 Да. Шпионю за шпионом. Ты стал неосторожным. Я видела тебя на улице. Ходишь и пускаешь слюни, Исмаэль. Я благодарю Бога, что наша дочь и внуки живут далеко и не видят тебя таким. Какой стыд перед бразильцем, перед его женой! Ладно, пусть они делают, что хотят, каждый хозяин своему телу и дурным наклонностям, но то, что они поймали тебя, когда ты, как больной, подглядывал через ограду,  это позор, и он ложится и на меня тоже. Поклянись, что больше не полезешь на ограду.

 А как же апельсины? Кто соберет апельсины?

 Я уже подумала об этом. Только не ты.

* * *

Уже четвертый год девятого марта мы навещаем Ортенсию Галиндо. Это день, когда многие друзья стараются помочь ей пережить пропажу мужа, Маркоса Сальдарриаги, который теперь в объятиях Бога или божественной Глории, как шутили злые языки, намекая на Глорию Дорадо, его официальную любовницу.

Визит принято наносить ближе к вечеру. Полагается спросить, что нового, и ответ всегда один и тот же: ничего не известно. В доме собираются друзья, знакомые и незнакомые, пьют ром. На длинном дворе, заполненном гамаками и креслами-качалками, развлекается, пользуясь случаем, молодежь, в том числе близнецы, сыновья Сальдарриаги. А в доме мы, старики, окружаем Ортенсию и слушаем ее разговоры. Она уже не плачет, как прежде; можно подумать, что она смирилась, как знать, но на вдову она не похожа: говорит, что ее муж жив, и Бог поможет ему вернуться к своим; ей, должно быть, около сорока, хотя на вид и меньше; она молода душой и лицом и щедро одарена плотью, более чем пышной; Ортенсия благодарит нас за то, что мы не оставили ее одну в годовщину исчезновения мужа, благодарит довольно необычно: вознося хвалу Господу, она оглаживает ладонями грудь, два идеально круглых арбуза, и дрожитя не знаю, один ли замечаю этот жест, но она повторяет его из года в год, а может, она просто указывает на свое сердце? как знать? последние два года здесь, в ее доме, даже играет музыка, и угодно это Богу или нет, но люди словно забывают о страшной участи пропасть без вести и даже о возможной смерти пропавшего. Люди забывают обо всем на свете, ничего тут не попишешь, особенно молодыеэти не помнят даже сегодняшнего дня и потому почти счастливы.

Так что в последний раз там были танцы.

 Давайте потанцуем,  предложила Ортенсия Галиндо, выйдя на освещенный двор, где молодежь собиралась в новые пары.  Маркос был бы рад. Он всегда был веселым человеком, таким и остался. Я уверена, что самый замечательный праздник мы устроим после его возвращения.

Это случилось в прошлом году, и падре Альборнос ушел, чрезвычайно раздосадованный таким решением:

 Выходит, жив он или мертвне важно,  сказал падре,  все равно танцевать.

Он ушел. И не услышал или не захотел услышать ответ Ортенсии Галиндо:

 Если мертв, это ничего не меняет: ведь я влюбилась в него на танцах, и это чистая правда.

И теперь мы не знаем, захочет ли падре Альборнос навестить Ортенсию Галиндо. Возможно, нет. Мы с женой обсуждаем этот вопрос, пока идем через весь город. Наш дом на противоположной окраине, и мы поддерживаем друг друга, ковыляя под руку, вернее, Отилия поддерживает меня; я привык только к одному физическому упражнению: забраться на приставную лестницу в нашем саду, лечь на нее, как на почти вертикальное ложе, и собирать апельсины; это увлекательное, неторопливое занятие, оно открывает мне по утрам отличный вид на все, что достойно взгляда.

А вот ходьба с недавних пор превратилась для меня в настоявшую пытку: болит левое колено, распухают ступни; но я не причитаю на людях, как моя жена, которая страдает варикозным расширением вен. И с палкой ходить не хочу, и не обращаюсь к доктору Ордусу, потому что уверен: он пропишет мне палку, а этот предмет с детства ассоциируется у меня со смертью, ведь первым покойником, которого я увидел, был мой дедон стоял в своем дворе, прислонясь к стволу авокадо: голова свесилась на грудь, соломенная шляпа наполовину закрыла лицо, в окаменевших руках палка, зажатая между колен. Я подумал, что дед спит, но вскоре услышал бабушкин вой: «Стало быть, ты умер и бросил меня одну, а мне что прикажешь делать? тоже умирать?».

 Послушай,  говорю я Отилии,  мне надо поразмыслить над вчерашним. Из-за тебя мне неудобно людям в глаза смотреть, и что ты имела в виду, когда сказала, что я пускаю на улице слюни? Погоди, не отвечай. Я хочу побыть один. Зайду к Чепе, выпью кофе и догоню тебя.

Она останавливается и смотрит на меня, изумленно открыв рот.

 Ты хорошо себя чувствуешь?

 Лучше не бывает. Просто пока не хочу идти к Ортенсии. Но я приду.

 Я рада, что ты раскаиваешься,  говорит жена.  Но зачем уж так сильно!

Кафе Чепе находится рядом с нами, на обочине дороги. Сейчас пять вечера, и столики вдоль тротуара пока свободны. К одному из них я подхожу. Женабелое платье в красный цветочеквсе еще стоит посреди дороги.

 Я подожду тебя там,  говорит она.  Не задерживайся. Неприлично мужу и жене приходить порознь.

Она идет дальше.

Я придвигаю ближайший стул и устало плюхаюсь на него. Колено горит изнутри, все целиком. Боже мой, я все еще обретаюсь на этом свете, и только потому, что не смог пока себя убить.

 Какую музыку предпочитаете, учитель?

Чепе выходит из кафе, он несет мне пиво.

 На твой вкус, Чепе, но пива я не хочу, принеси мне крепкий кофе. Пожалуйста.

 Почему у вас такое лицо, учитель? Вы не хотите идти к Ортенсии? Там хорошо кормят, если я не ошибаюсь.

 Я устал, Чепе, устал просто от ходьбы. Я обещал Отилии, что догоню ее через десять минут.

 Ладно, принесу вам такой крепкий кофе, что не сможете потом уснуть.

Пиво Чепе оставляет на столе:

 Заведение угощает.

Несмотря на вечернюю прохладу, незнакомая глубокая боль вознамерилась испепелить мое колено, и мне кажется, что в нем сосредоточился весь жар земли. Я выпиваю половину пива, но огонь в колене становится нестерпимым, и, убедившись, что Чепе не наблюдает за мной из-за стойки, я закатываю штанину и выливаю на колено все оставшееся пиво. Боль не отпускает. «Придется идти к Ордусу»,  говорю я себевидимо, я сдался.

Вечереет, на улице зажигаются фонарижелтые, тусклые, они собирают вокруг себя длинные тени и, похоже, не разгоняют, а только сгущают тьму. Не знаю, сколько времени сидят за соседним столиком две сеньоры, две болтливые сороки, имена которых я смогу вспомнить: они были моими ученицами. Они заметили, что я их заметил. «Наш учитель»,  говорит одна из них. Я киваю в ответ на ее приветствие. «Наш учитель»,  повторяет она. Я узнал ее и теперь напрягаю память: она это была или не она? Младшеклассница в пыльных зарослях какао на школьном дворея видел, как она по доброй воле задрала до талии форменное платье и демонстрировала нижнюю половину тела своему ровеснику, а он глазел на нее с полушага, напуганный, может быть, еще больше нее, и оба стояли красные и остолбеневшие; я ничего им не сказал: а что тут скажешь? Интересно, что сделала бы на моем месте Отилия.

Обе сеньоры уже в летах, но гораздо моложе Отилии; они были моими ученицами, мысленно повторяю я, и мне пока не отшибло память, я помню их имена: Росита Витебро и Ана Куэнко. Теперь у них, по меньшей мере, у каждой по пятеро детей. А тот мальчик, зачарованный прелестями Роситы, добровольно задравшей перед ним юбкуне был ли это Эвелио Фореро? Всегда замкнутый, он не дожил до двадцати лет, когда на каком-то углу его убила шальная пуля, выпущенная неизвестно кем, откуда и почему. Сеньоры приветливо здороваются. «Ну и жарища, правда, учитель?» Но я не поддерживаю их желания поболтать и прикидываюсь дурачком, пусть думают, что я выжил из ума. Красота обычно подавляет, ослепляет, я никогда не мог отвести взгляда от глаз красавицы, но женщины в летах, как эти две сеньоры, которые во время разговора то и дело касаются друг друга руками, или женщины пожилые, или глубокие старухи, как правило, бывают только приятельницами или близкими подругами, надежными наперсницами или добрыми советчицами. Они не вызывают во мне жалости, как и я в них, но не вызывают и любви, как и я в них. Все юное и неведомое завораживает гораздо сильнее.

Так я размышляю, погруженный в себя, и вдруг слышу: «сеньор», и меня окутывает сладкий аромат изящной Жеральдины, появившейся в сопровождении сына и Грасиэлиты. Они подсаживаются к столику моих учениц, Жеральдина заказывает всем сок курубы, любезно приветствует обеих сеньор, расспрашивает их, а они отвечают: да, они тоже идут к Ортенсии; а здесь мы сидим, добавляет Ана Куэнко, потому что учитель, как вы знаете, очень притягательная личность, и только мы заметили, что он решил перевести дух в этом кафе, как нам сразу захотелось составить ему компанию.

 За притягательную личность спасибо,  говорю я.  А если бы я решил испустить дух в этом кафе, вы тоже составили бы мне компанию?

Вокруг раздается дружный, заливистый, особый женский смех, он разлетается по воздуху, рассекая вечерние сумеркив каком птичьем лесу я оказался?

 Не будьте пессимистом, сеньор,  говорит Жеральдина, и теперь я почти уверен, что она никогда больше не назовет меня «соседом».  Вдруг мы умрем раньше вас?

 Бог никогда не совершит такой ошибки.

Сеньоры кивают и, довольные моим ответом, снисходительно улыбаются; Жеральдина открывает рот, словно хочет что-то сказать, но не говорит.

Появляется Чепе и расставляет на столе стаканы с соком; мне он подает чашку дымящегося кофе; Жеральдина страстно, как в любовном экстазе, вздыхает и просит пепельницу. Ее присутствиечудо, лекарственный эликсир, микстура «Жеральдина»: я совершенно забываю, что у меня горит колено, проходит усталость в ногах, я мог бы сейчас пуститься бежать.

Я наблюдаю за ней со своего места: не прислоняясь к спинке стула, сдвинув только колени, но не лодыжки, она лениво скидывает сандалии и с особым изяществом отряхивает с них пыль; наклоняясь все ниже, она демонстрирует шею, похожую на стебель; дети налетают на сок курубы, хлебают его жадно и шумно; вечер потихоньку разливается вокруг; я поднимаю чашку и делаю вид, что пью кофе; Жеральдина, вчерашним утром голая, сегодня вечером одета: легкое лиловое платьице оголяет ее по-другому и, если хотите, еще сильнее; но мне все равно, голая она или одетая, если открывается другая ее нагота, последняя интимная завеса; хорошо бы увидеть распахнувшиеся при ходьбе тайные изгибы, танцующую спину, размеренно бьющееся сердце, мерно подрагивающие ягодицымне ничего в жизни не надо, только бы смотреть на эту женщину, когда она не знает, что я на нее смотрю, смотреть на нее, когда она знает, что я на нее смотрю, но только бы смотреть на нееради одного этого стоит жить дальше. Жеральдина опирается на спинку стула, закидывает ногу на ногу и зажигает сигарету; только мы с ней знаем, что я на нее смотрю, мои бывшие ученицы продолжают свою трескотню, а что они говорят? невозможно разобрать; дети допивают сок курубы, просят разрешения заказать еще и, держась за руки, скрываются в кафе; я знаю: будь на то их воля, они бы никогда не вернулись, убежали бы, держась за руки, на край света, если б только могли. Теперь Жеральдина сдвигает ноги, слегка наклоняется и испытующе смотрит на меня; ее взгляд, как тайный сигнал, задерживается на мне лишь на секунду, чтобы убедиться: я все еще за ней слежу; едва ли ее искренне удивляет подобный диссонанс, подобная нелепость, что я, в мои-то годы но что делать? онамое самое сокровенное желание, поэтому я и смотрю на нее, восторгаюсь ею, как смотрят на нее и восторгаются другие, куда моложе и неискушеннее меняда, отвечает она, и я ее слышу: она хочет, чтобы на нее смотрели, чтобы ее боготворили, преследовали, ловили, опрокидывали, кусали и ласкали, убивали, оживляли и снова убивали, и так до бесконечности.

До меня снова долетают голоса двух сеньор. Жеральдина открывает рот и вскрикивает от неожиданности. Ее колени, золотистые в свете уличных фонарей, на секунду раздвигаются и обнажают бедра, едва накрытые куцым летним платьицем. Я допиваю кофе и замечаю, не в силах этого скрыть, маленький припухший треугольник в самой глубине, но эйфорию мне отравляет слух, пытающийся разобрать слова двух сеньор, жуткую новость о том, что утром на помойке нашли труп новорожденной девочки, это правда? да, повторяют они, мертвую новорожденную, и крестятся: «Изрубленную на куски. Нет Бога на свете». Жеральдина кусает губы: «Но ведь ее можно было оставить у церковных дверей. Живую,  печально причитает онакакая прелестная наивность!  и воздевает глаза к небу:Зачем же убивать?». Они продолжают разговор, но вдруг одна из моих ученицРосита Витебро?  незаметно для меня следившая за тем, как я слежу за Жеральдиной (моя жена, конечно, права: я потерял прежнюю осторожность, неужто я пускал слюни? Боже мой, кричу я в душе, Росита Витебро видела мои терзания из-за раздвинутых бедер, открывающих путь в бездну), поглаживает пальцем щеку и обращается ко мне с некоторым ехидством:

 А вы что думаете, учитель?

 Это не в первый раз,  с трудом отвечаю я.  И в нашем городе, и вообще в нашей стране.

 Конечно,  говорит Росита.  И в мире. Мы знаем.

 Я помню много случаев, когда матери убивали своих новорожденных детей и всегда оправдывали себя тем, что, мол, хотели спасти их от жестокости мира.

 Какие ужасные вещи вы говорите, учитель,  возмущается Ана Куэнко.  Простите меня, но это гнусность. Жестокость мира не может быть ни причиной, ни оправданием убийства новорожденного.

 Я не говорю, что это оправдание,  защищаюсь я и вижу, что Жеральдина сдвигает колени, растирает ногой окурок, не обращая внимания на пепельницу, проводит длинными ладонями по волосам, собранным сегодня в пучок, и тихонько вздыхает, видимо, напуганная (или пресыщенная?) этим разговором.

Назад Дальше