Какое-то время жила там и Катя, дочь Марии Федоровны, со своим мужем Абрамом, и была также речь о том, чтобы в одну из комнат поселить ее сына Юру, молодого кинооператора, но в это время на горизонте возникла Мура и заняла отведенную Юрочке комнату. А вскоре сбежали и Катя с Абрамом, не выдержав атмосферы первобытной коммуны. Катю ужасал царивший в доме фривольный тон, постоянно шатающиеся взад-вперед ряженые, какие-то подозрительные личности не дом, а проходной двор, где невозможно уединиться, потому что все время кто-то врывается в комнату, и все болтают, болтают не закрывая рта. Каждый день ужин растягивался на семь или восемь часов, пели похабные частушки, кто-нибудь непременно бренчал на рояле или играл на гитаре, рассказывали анекдоты, сквернословили, передавали из рук в руки старинные эротические альбомы, например собственноручные иллюстрации маркиза де Сада, и разглядывали похабные фотографии. Алексей показывал порнографические рисунки Максима, любимой темой которого был бордель, у него была целая серия: четырех- или пятиэтажные дома, где в каждом окне видны были обнимающиеся женщины, мужчины, животные в самых разнообразных позах, причем лица некоторых, несмотря на миниатюрность голов, нетрудно было узнать. Все нахваливали таланты Максима, а родители, Алексей с Катериной Павловной, слушали это с гордостью.
Много пили, всю ночь напролет галдели, до утра невозможно было заснуть. А еще Катю смущало, что мамин возлюбленный, к которому она привязалась еще ребенком, теперь жил с Варварой. Эта Варвара Шайкевич (как все ее звали по первому мужу), была тогда женой Тихонова, Алексеева друга, которого Катя знала еще по Капри. Вместе с дочерью Ниной Варвара тоже имела комнату на Кронверкском. Позднее обе они эмигрировали в Париж, где у Ниночки не сложилась карьера в балете, и Алексей издали материально поддерживал их. Но в то время они еще делили кров с Алексеем.
Неожиданно в их жизнь вихрем ворвалась Мура, которую рекомендовал в качестве машинистки и секретарши редактор Всемирной литературы Чуковский. Мария Федоровна и Алексей ухаживали за ней как за ребенком, потому что в первый же вечер она упала в голодный обморок, а может быть, только притворилась, но как бы то ни было, ночевала она на Кронверкском, Варвара Шайкевич мало-помалу была вытеснена из дома, да и Юрочке комнаты не досталось. Позднее Катя рассказывала мне, как однажды, незадолго до Пасхи, ее насмерть напугал звонок. Телефон Алексея она запомнила на всю жизнь: 2168, а служебный номер Марии Федоровны в доме 46 на Литейном проспекте был 4262. Как-то в полдень раздался звонок. Ракицкий, как всегда, торчал в своей комнате, взять трубку ему было лень, так что ее сняла Катя. Спросили Горького. Катя ответила, что его дома нет, и спросила, что передать. Ей говорят: это Каменев из Москвы. Слушай, детка, передай ему, что его зазнобу мы отпускаем, это ему крашеное яичко к Христову дню.
Каменев встречался с Катей еще на Капри и узнал ее голос. Но испугало ее не это, а то, насколько циничны руководители государства.
Крашеным яичком была Мура, два раза в неделю она должна была отмечаться на Гороховой, потому что уже побывала в ЧК в Москве. Время от времени ее опять забирали. Алексей постоянно звонил Дзержинскому, наркому внутренних дел, которого он в свое время тоже принимал на Капри, и просил оставить в покое Муру, свою незаменимую секретаршу. Упрашивал он и Зиновьева, этого живодера, но тот ему даже не отвечал. Мария Федоровна тоже просила за Муру в чрезвычайке может, радовалась, что Алексей наконец-то завел себе действительно презентабельную подругу, но долгое время их просьбы оставались безрезультатными.
Под началом Анны Фоминичны трудились три кухарки и горничная, которых привели с собой Дидерихс и жена его Валентина Ходасевич, племянница поэта Ходасевича. У братьев Дидерихсов была фортепьянная фабрика, от которой им удалось сохранить кое-какое имущество. Это они посоветовали Алексею собирать китайский фарфор и нефритовые статуэтки их и перевозить легко, и ценность свою они хорошо сохраняют. Валентина была художницей, благодаря Марии Федоровне она получала заказы на оформление спектаклей и разработку театральных костюмов. Валентина с Ракицким, тоже художником, обычно доставляли из распределителя продукты, а когда гостей набиралось уж слишком много, то Алексей звонил, чтобы для доставки дали автомобиль. Слишком много означало, что вместе с хозяевами едоков будет больше шестидесяти.
Ракицкий был человек по натуре кроткий, но, опасаясь грабителей, он тоже ходил с маузером в кармане. Огромный увалень, он страдал от голода больше других. Мне повезло, я быстро сбросила вес, да такой и осталась. С усохшим желудком голод выдерживать легче. Я страдала только от холода. Ракицкий почти безвылазно сидел в своей комнате. И дымил в ней как паровоз. У него был принцип, согласно которому свежий воздух вреден для организма. Однажды он заявился к Алексею, даже не будучи с ним знакомым, сказал, что болен, и попросил господина Горького раздобыть для него лекарства. А лекарства, как и все остальное, можно было достать, только имея связи; тогда мы еще надеялись, что это чрезвычайное положение со временем кончится, а оно продолжалось и в мирное, и в военное время и, наверное, уже никогда не кончится. Алексей начал с ним разговаривать, и этот Ракицкий подверг критике его книги, которые он почти все читал, и ни одна ему не понравилась. Ракицкого оставили ночевать, и с тех пор он в течение восемнадцати лет неотлучно жил в доме Горького. Иногда бил баклуши, иногда ковырялся в саду. И курил. Алексей добился, чтобы он получал такой же паек, как лучшие ученые и деятели искусства, и с этого времени все свои новые тексты сначала давал читать Ракицкому. Он был человеком неразговорчивым, за все годы я обменялась с ним, может быть, четырьмя-пятью фразами и не видела ни одного его рисунка или картины он то ли покончил с живописью, то ли вовсе не начинал ею заниматься. Но все же я очень любила его, как, впрочем, и он меня. Он умер девять лет назад от атеросклероза в возрасте шестидесяти одного года; его, в отличие от многих других, не расстреляли.
В 1919 году в квартире на Кронверкском появилась даже княжеская чета князь императорской крови Гавриил Константинович Романов с женой Антониной Рафаиловной. Князь был очень высок и строен, а его жена Нина пухлая коротышка ростом ему по грудь, о которой никто бы и не подумал, что она в свое время была блистательной балериной. Многие люди удивлялись: с чего это Горький занялся спасением князей. А история вышла такая: князь, с которым они ранее не встречались, написал ему из тюрьмы, и Алексей с превеликим трудом его вызволил. В Москве он выхлопотал у Ленина помилование для еще четверых великих князей, да только пока он ехал обратно, Ленин позвонил Зиновьеву, чтобы кончали с ними, что Зиновьев с радостью и выполнил. В Петрограде, еще на вокзале узнав о случившемся, Алексей заплакал. Многие люди, и я в том числе, не могли понять, что его так шокировало. Ведь убийцы они тем и отличаются, что убивают. Алексей плакал совершенно искренне, но при этом скорее плакал все же не сам он, а тот простодушный актер, чей образ он так в себе пестовал. Он ведь должен был знать, что ходатайствует за великих князей совершенно напрасно, ибо самое большее, чего он способен добиться, это того, что казнят их, когда его не будет в Питере. Ленина он знал очень хорошо и все же готов был разочаровываться в нем до бесконечности.
То же самое произошло, когда он умолял сохранить жизнь Гумилеву. Ленин обещал помиловать его и в самом деле помиловал: когда Алексей вернулся в Петроград, то выяснилось, что повешение заменили расстрелом. Гумилев был хорошим поэтом. В издательстве Всемирная литература он однажды в присутствии Алексея очень плохо отозвался о его стихах, назвав их беспомощными и бездарными, но что бы там ни говорили, а погиб он не из-за этого, а потому, что убийцы были убийцами.
Блока, в сущности, тоже убили, хотя Алексей ходатайствовал и за него.
Блок был тяжело болен, однако его не хотели отпускать на лечение за границу, и тщетно писал Алексей Ленину и обивал пороги наркома просвещения Луначарского. С Блоком у Алексея отношения тоже были натянутые, но они уважали друг друга. Ленин давно уже ничего не читал и запросил мнение чекистского начальника Менжинского, который ему ответил, что Блок натура поэтическая и если его отпустить, то наверняка он будет писать стихи против советской власти, так что он не советует отпускать. В тот же день на политбюро Троцкий и Каменев голосовали за то, чтобы отпустить Блока, а Ленин, Зиновьев и Молотов против. Сталин на заседании не присутствовал. Алексей снова бросился к Луначарскому. Наконец Ленин сдался, но поставил условие, чтобы Блок ехал без жены. Ясно было, что Блок не пойдет на это. Алексей опять попытался вступиться, но, не получив никакого ответа, с горя уехал на отдых в Финляндию. Когда Ленин узнал, что Блок безнадежен, то снял запрет на поездку его жены; через два дня Блок умер. На похоронах Алексея не было, он еще не вернулся с отдыха. Дело выглядело так, будто он не помог Блоку из ревности, хотя мало кто сделал для него больше, чем Алексей. Коммунизм это диктатура ничтожных мстителей, торжество бездарностей, говорил Алексей. Невесть откуда понабежала уйма злобствующих дураков, которые затаптывали всех, кто был талантливей, и все это называлось революцией. Алексей, наряду с редактированием книжной серии и работой в газете, выручал из беды людей, в общей сложности спас от расстрела 286 человек, но поздней, через пару лет, треть из них все-таки расстреляли. Жена Каменева в 1920 году говорила Ходасевичу, что ее удивляет, как он может знаться с этим мошенником Горьким да если бы не Владимир Ильич, он давно бы сидел в тюрьме!
С декабря семнадцатого Алексей нещадно критиковал большевиков в Новой жизни, пока в июле восемнадцатого ее не прихлопнули. Он писал, что установился красный царизм враждебный всякой культуре, людоедский режим. Он все повторял, что нельзя истреблять интеллигенцию, потому что это мозг нации; а Ленин ему отвечал, что интеллигенция, которую он защищает, не мозг нации, а говно, и проводил соответствующую политику.
Князя Гавриила Константиновича удалось вызволить со Шпалерной с согласия Дзержинского, за спиной у Зиновьева, после чего он вместе с женой жил на квартире Алексея, ибо другого укрытия для них не нашлось. Поженились они уже после Февральской революции, потому что до этого их венчанию препятствовало недостаточно благородное происхождение Антонины Рафаиловны. Они присутствовали за обеденным столом, даже когда из Москвы неожиданно нагрянули Ленин с Каменевым. Ленин попал в квартиру через черный ход, а Каменев через парадный, чтобы если застрелят, так одного Каменева. А у Зиновьева телохранителей было больше, чем у Ленина с Каменевым вместе взятых, слишком многие в Питере ненавидели его, причем ненавидели лично, как человека. Я тоже присутствовала на том ужине. Во главе стола сидел Алексей, а по другую сторону на почетном месте Катерина Павловна, мать Максима, которую Ленин знал с очень давних пор, по сути, она была чуть ли не единственным эсером, то есть не большевиком, кого Ленин оставил в живых. Справа от Алексея, посередине стола, между Максимом и Ракицким, сидела княжеская чета прямо напротив Каменева, Ленина и Зиновьева. Рассаженные таким образом гости чувствовали себя явно неловко, но мне кажется, Алексей нарочно устроил так, чтобы князь Романов оказался лицом к лицу с Лениным. Чуть дальше, наискосок от Ленина, сидела Мария Федоровна, которой Ленин еще в эмиграции дал кличку Феномен, рядом с ней ее новый любовник Крючков; чуть поодаль сидели Валентина и Диди (как прозвали они Дидерихса), а также Варвара Шайкевич с дочкой Ниночкой, отцом которой, по слухам, являлся Алексей, только будь это правдой, он, конечно, заботился бы о ней гораздо лучше. Еще много народу сидело за длинным столом, в том числе и я между Мурой и Катериной Павловной, на той стороне, где сидел Ленин. Муру, о которой Ленин наверняка знал все и даже больше, чем все, представили ему как Алексееву секретаршу. Застольем руководил Алексей, который произносил тосты и, как заправский тамада, объявлял следующего оратора. Этой науке он обучился в Грузии, где его посадили в кутузку, но затем отпустили и он несколько месяцев провел среди грузин. Все, даже Ленин и княжеская чета, беспрекословно повиновались Алексею, правда, великий князь с женой до дна не пили. Весь вечер Алексей развлекал компанию своими рассказами, сыпал анекдотами, цитировал русских и иностранных знаменитостей, однако философии не касался, чтобы Ленин не мог к нему прицепиться. Но некоторые из высоких гостей все-таки прерывали его, уж очень не терпелось Каменеву с Зиновьевым показать, что они тоже не лыком шиты. Жалкое это было зрелище. От присутствия дам уши у них разгорелись. Мура была просто очаровательна типичная славянская красавица, пышнотелая, светлоглазая и светловолосая, она чувствовала себя совершенно свободно в любой компании. Каменев был куда образованнее садиста Зиновьева, хотя тот тоже знал уйму языков и неплохо переводил с немецкого. Когда-то Каменев прятал на своей квартире от царских ищеек Сталина, который неверно процитировал какого-то латинского автора, и Каменев его поправил; а спустя тридцать лет выяснилось, что не следовало этого делать. Хотя ясно, что Сталин шлепнул бы его, даже если бы он не знал латыни.
Во время обеда вожди нашей партии и правительства стали отпускать шуточки по адресу царской семьи, которую к этому времени уже ликвидировали; князь и его жена не отреагировали, они молча жевали, не отрывая глаз от тарелок. Ленин нецензурных слов не использовал и пил мало, а Зиновьева с Каменевым развезло. Чекисты не евши, не пивши дожидались их в кухне, в передней, на лестнице и в подворотне. Алексей отхлебывал свое пиво, он обычно не напивался. Зиновьев не скрывал своей радости, услышав, что у Алексея идет горлом кровь, и даже выразил искреннее удивление, что он все еще жив. Алексей только рассмеялся. А Ленин, уже не в первый раз, заговорил о том, что Алексею Максимовичу обязательно нужно ехать за границу на лечение. Он все время твердил об этом начиная с 1918 года, но Алексей делал вид, будто не понимает его.
В конце концов Алексей выхлопотал паспорта для княжеской четы Романовых, точнее сказать, Зиновьев дал слово, что они их получат и смогут выехать из России. На рассвете в день отъезда на вокзале их поджидал отряд из десятка чекистов. Княжескую чету провожали Алексей, Мария Федоровна и Крючков. Паспорта им еще не вручили, и Алексей нервничал, зная, что от Зиновьева можно ожидать чего угодно. Других пассажиров не было. Они сели в вагон. И боялись того же, чего боялись и провожающие: что через несколько километров поезд остановят, их выведут в снежное поле и расстреляют в затылок. Мария Федоровна все же надеялась, что Ленин не захочет терять настоящего князя императорской крови, который, будучи за границей, может принести советскому государству огромную пользу. Впрочем, отличными агентами могли бы стать и четверо великих князей, которых незадолго до того расстреляли в Петропавловской крепости, так что причины тревожиться о судьбе княжеской четы были.
И действительно, где-то в чистом поле поезд остановился. Командир отряда чекистов указал куда-то вперед и сказал: Там Финляндия. Дальше пойдете пешком. И прежде чем они двинулись, перекрестил их и прошептал: Да хранит вас Господь, Ваше Высочество! Увязая по колено в снегу, супруги кое-как миновали поле, им вслед никто не стрелял, финские пограничники, даже не спросив у них документов, доставили их в Гельсингфорс. Вряд ли кто-то узнает, был ли дан чекисту приказ попрощаться с князем такими словами, но в том, что ему было велено отпустить их на все четыре стороны, можно не сомневаться. Антонина Рафаиловна открыла в Париже дом моды, а князь Гавриил Константинович, человек с обворожительными манерами, развлекал клиенток, дожидавшихся очереди на примерку. А еще в их доме устраивались партии в бридж, на которых в двадцатые и тридцатые годы бывал весь Париж, включая и дипломатов. Надо думать, княжеская чета расплатилась за свое помилование.
Жизнь на Кронверкском бурлила и днем: за длинным столом в столовой устраивались заседания Всемирной литературы. Многие рукописи Алексей редактировал сам. Кое-кто говорил, и он тоже этого не скрывал, что Алексей редактирует лучше, чем пишет. На протяжении всей его жизни к нему потоком шли рукописи, он читал их с карандашом в руке и выправлял даже самые безнадежные. Раз человек прислал ему собственное творение, значит, заслуживает того, чтобы он сообщил ему свое мнение. Если мнение было плохое, то он его не скрывал. А с другой стороны, он открыл дорогу в литературу многим известным писателям. Однажды в шестнадцатом году явился в редакцию Летописи коренастый лысеющий очкарик лет двадцати двух, принес два рассказика. В течение полугода Алексей вновь и вновь заставлял его переписывать их, в результате один получился страниц на восемь, другой на четыре. Один назывался Элья Исаакович и Маргарита Прокофьевна, а другой Мама, Римма и Алла. Замечательные вышли рассказы. Их автором был Исаак Бабель. Алексей открыл также Платонова, самого талантливого среди них, и Булгакова, которому помогал всеми силами.
Сидели они на Кронверкском всей редколлегией Чуковский, очень славный человек, Блок, который был великим поэтом, Шкловский, ученый, а также Тынянов, который был и писателем, и ученым, жаль только, умер он в молодом возрасте от болезни. Там же сидел академик Ольденбург, руководивший Комитетом помощи голодающим, его то арестовывали, то выпускали, но так и не дали работать. Сидел Гумилев, которого потом расстреляли. Сидели люди, при царе помогавшие Ленину прятаться от полиции, с которыми в советские времена с кем раньше, с кем позже тоже расправились. Был Тихонов, отец Нины и старый друг Алексея. Был давний его сторонник Замятин Алексей считал его очень талантливым, несмотря на сухой стиль, от которого он выходил из себя; уже позднее, при Сталине, по ходатайству Алексея Замятина выпустили за границу, он перебивался с хлеба на воду в Париже и вскоре умер. Шли жаркие дискуссии о том, какие книги издавать для рабочих в русском переводе. Всего планировалось выпустить 1500 книг, но вышло только 120, да и то тиражом куда меньшим, чем им хотелось. Чтобы выбить бумагу, Алексей мотался в Москву к Ленину, Луначарскому и Дзержинскому, председателю ВЧК. В 1909 году Дзержинский бежал из сибирской ссылки к Алексею на Капри, где провел около года; там он познакомился с Максимом, в ту пору еще подростком, а девять лет спустя принял его на работу в чрезвычайку.