Чуковский заметил, что почти все книги, о которых заходит речь, Алексей знает чуть ли не наизусть, что о книгах он один знает столько, сколько знают все они, вместе взятые, причем знает и о таких книгах, которых еще нет на русском. Память Алексея он считал просто феноменальной, в этом смысле ему нет равных, говорил Чуковский. Позднее я наблюдала еще более поразительную память у Зиновия Пешкова, а ведь он был приемным сыном Алексея, кровного родства между ними не было. На заседаниях во Всемирке Алексей продвигал идею издавать для рабочих мировые шедевры в упрощенном виде, чтобы увлечь их и пристрастить к чтению; уже и авторы были назначены, которым предстояло переработать такие сложные и большие романы, как, например, Дон Кихот; сам Алексей взял на себя подготовку сокращенного прозаического пересказа Фауста, но закончить его не успел, так как Ленин выпер его из страны.
Был период, в 1918-м, когда для рукописей на столе не хватало места из-за громоздившихся на нем произведений искусства. Алексей поначалу защищал частную собственность, но когда уже все было национализировано, то есть пущено псу под хвост, он решил, что лучше, если накопленные богачами сокровища будут вывозить из страны не воры, грабители и ушлые антиквары. Грабили в это время все подряд, и оценочная комиссия пыталась спасать то, что можно было спасти. Среди членов комиссии были Валентина Ходасевич и Ракицкий. А подписывали постановления Алексей и Мария Федоровна. Если им что-то очень нравилось, оставляли себе, но в основном все шло на продажу на Запад. Статуэтки, картины, монеты, ковры, фарфор и хрусталь реквизировали чекисты (какое-то время в таком отряде, только в провинции, действовал и Максим); все эти вещи свозились в дом Салтыковой на Марсовом поле, откуда они попадали на Кронверкский, где заседала экспертная комиссия. Эту работу от имени Наркомата торговли пытался взять под контроль некий Пятигорский, но Алексей дал ему от ворот поворот.
Те предметы, которые комиссия считала наиболее ценными, отправлялись в Эрмитаж или в Московский музей изобразительных искусств, а менее ценные реализовывались за границей, главным образом за зерно. Поэтесса Зинаида Гиппиус, которая и в России, и в эмиграции к Алексею испытывала лютую ненависть, оклеветала его, мол, будучи председателем Антикварной комиссии, он разворовывал художественные ценности. Ну, если бы он разворовывал их, то уж точно жизнь его сложилась бы по-иному. Чекисты тоже пытались привлечь его к ответственности за то, что участвовал в ужинах с иностранными антикварами, которые, дескать, его таким образом подкупали. Оно так, он и ужинал с ними, и выпивал. Как-то вызвали его для беседы, потому что кто-то донес, будто Алексей в ресторане какой-то гостиницы выпил целый стакан виски. Будь то водка никто бы и не заметил. Но Алексей объяснил товарищам, что для продажи художественных ценностей нужны покупатели. А трезвый покупатель антиквариата это очень плохой партнер. С чем не могли поспорить даже чекисты.
После того как спасение художественных ценностей уступило место борьбе с голодом, антиквариат из квартиры исчез и редакторы Всемирки с радостью вновь расселись за длинным столом.
Секретаршей в этой редакции стала Мура, которую привел Чуковский. А спустя два месяца она уже занимала отдельную комнату в квартире на Кронверкском. Мура была женщина молодая, красивая, толковая и напористая, с чувством юмора, но было в ней и что-то темное и отталкивающее. Марии Федоровне я сказала сразу, что мы нарвались на авантюристку. Возникло подозрение, что ее подослала к Алексею ЧК, что могло быть правдой, хотя особого смысла в этом не было ЧК, которая всячески опекала нас, имела в окружении Алексея достаточно стукачей и без Муры. Перед этим Муру арестовали в Москве вместе с главой британской миссии, который, видимо, был ее любовником. В ВЧК это дело попало к Петерсу, заму Дзержинского; в эмиграции он жил в Лондоне, знал язык, поэтому всеми английскими делами занимался он. Муру и британского дипломата Петерс допрашивал лично.
В Петрограде Муру арестовали за то, что пыталась отоварить поддельные продуктовые карточки. Три дня продержали, а затем, как она нам сама рассказывала, по ее требованию все же позвонили в Москву Петерсу, который распорядился ее отпустить. Но тогда мы еще не знали, что ей нельзя верить, даже когда она говорит правду. В самом деле, это была авантюристка, потому в нее и влюбился авантюрист Алексей. Она была на двадцать четыре года моложе него. В Эстонии у нее было двое детей, прятавшихся у родственников после того, как в своем поместье был убит крестьянами их отец, царский дипломат Бенкендорф. Из-за войны попасть в Эстонию Мура не могла. Но как только возникла такая возможность, Алексей выхлопотал ей паспорт, и Мура уехала. Ленин этому не препятствовал, вероятно, рассчитывая на то, что Мура эмигрирует и Алексей последует за нею, а обратно его уже просто не пустят. Мура действительно не вернулась, но Алексей все-таки не уехал, так что пришлось, обождав полгода, выдворять его специально.
Мура была заядлой курильщицей и любила выпить. Ее комната находилась по соседству с комнатой для гостей, в которой в двадцатом году остановился приехавший с сыном знаменитый английский писатель Уэллс. Она знала его еще по Лондону, где училась в колледже, так как дядя ее работал в царском посольстве; там же она и мужа себе нашла. В последнюю ночь своего пребывания в Петрограде вместо комнаты для гостей Уэллс случайно забрел в комнату Муры и остался там до утра. Плотность же населения в нашей добровольной коммуне была такова, что уже наутро все об этом знали. Тем не менее Мура завоеванные права сохранила. Дама она была очень занятная, всегда в центре внимания, свободно владела европейскими языками, по-русски же говорила с акцентом. В то время было еще незаметно, что она располнеет. Алексей надавал ей множество прозвищ, точнее, она и сама горазда была их выдумывать: Мура, Титка (на украинский лад), Чобунька. Говорят, будто после Маты Хари не было лучшей шпионки, чем наша Мура, но какое это имело значение, если чуть ли не все в окружении Алексея шпионили и писали доносы. В мае 1921 года Мура наконец смогла выехать в Эстонию, где быстренько вышла замуж за тамошнего барона Будберга и таким образом получила эстонский паспорт. Страна была независимая, в войне не участвовала, и ее граждане легко могли получить визу в любую страну Европы. Позднее, в Берлине, Алексей содержал и барона, он же заплатил за развод, а в качестве отступного профинансировал эмиграцию Будберга в Южную Америку. Некоторые утверждают, что все оплачивала ЧК, но я знаю точно, что деньги платил только Алексей.
За несколько месяцев Мура стала незаменимой секретаршей Горького, вела переписку, была его переводчицей и литературным агентом. То есть выполняла все то, чем занималась моя хозяйка Мария Федоровна, пока жила вместе с Алексеем. Не будь Катерина Павловна, мать Максима, такой ограниченной и знай она языки, всеми этими делами могла бы ведать и она. Алексея больше интересовал его личный комфорт, чем интимная жизнь. Ведь найти женщину можно в любой момент, гораздо труднее найти секретаршу, способную выполнять самые разнообразные, в том числе щекотливые, поручения.
Как раз в это время Алексей организовал Помгол, Комиссию помощи голодающим. Привлек русских и зарубежных ученых, деятелей культуры, писателей и политиков, и западные государства, которые еще недавно воевали с Советской Россией, стали оказывать ей безвозмездную продовольственную помощь. Но Ленин считал эту акцию ненужной шумихой и был в ярости от вмешательства иностранцев во внутренние дела страны. Летом 1921 года в комиссии было семьдесят с лишним человек, в том числе крупные ученые и наименее твердокаменные члены ЦК. Ученых обвинили в антисоветской деятельности и в 1922 году многих выслали из страны на философском пароходе. Некоторых выслали в индивидуальном порядке. И этим еще повезло, потому что оставшиеся были арестованы. После первого покушения на Ленина в 1918 году в ходе красного террора казнили тысячами людей, которые к провокации ВЧК отношения не имели, а вся их вина состояла в том, что они были интеллигентами, которых большевики ненавидели. Ленин говорил Марии Федоровне буквально так: нельзя их не арестовывать, во избежание заговоров всю кадетскую шатию надо брать вместе с их окружением. Они могут поддержать заговорщиков. Не арестовывать их это преступление.
Могут поддержать то есть пока что не поддержали.
Некоторых из арестованных членов Помгола потом расстреляли.
Их арест создал впечатление, будто Горький, как какой-нибудь провокатор, сознательно заманил в ловушку лучших интеллигентов, чтобы ЧК могла повязать их как агентов империализма и прислужников иностранных держав. В организации Помгола участвовал цвет российской интеллигенции, может быть, потому Ленин и разрешил их привлечь, чтобы потом нанести удар, а его возмущение было чистой воды притворством. От отчаяния Алексей решил эмигрировать. Он видел, что миллионы смертей, которые можно было предотвратить, большевиков не волнуют, им важно только сохранение безграничной власти. А на сливки интеллигенции, от которой зависит подъем страны, им плевать, придут новые кадры, бездарные неучи, карьеристы, что с того, что некомпетентные, главное, чтобы верно служили власти. И то, что крестьяне из-за реквизиций перестали пахать, тоже их не волнует, пусть загибаются с голоду, и пролетарии в городах пускай мрут, народу у нас достаточно.
Алексей выехал из России в сторону Гельсингфорса 16 октября 1921 года в специальном поезде, в который были погружены все его вещи. Он был уже немолод, 53 лет, и к тому же с серьезным заболеванием легких. Ракицкий отправился с ним. Максим был уже в Берлине, где его пристроили дипкурьером, а Мура присоединилась к Алексею в Гельсингфорсе.
Мне было жаль, что я больше не увижу его, но, с другой стороны, я испытала и облегчение оттого, что порвалась последняя тонкая ниточка, привязывавшая меня к Алексею. Мария Федоровна в сопровождении Крючкова уехала в Берлин еще раньше, ей поручили заняться там сбытом изделий советских кустарных промыслов. Занятие не ахти какое, к театру, конечно же, отношения не имеющее. Недоброжелатели постарались услать ее как можно дальше, а в Наркомате иностранных дел работали товарищи, которые вряд ли видели ее на сцене.
Я работала медсестрой, без отрыва от основной работы окончила институт, получив специальность акушерки-гинеколога, работы было невпроворот, не хватало лекарств, инструментов, бюджета, только больных и рожениц было хоть отбавляй. На себя мне денег хватало, ни в чьей помощи я не нуждалась; хоть и поздно, но стала самостоятельным человеком.
А через пять лет за мной пришли. Вся больница, медсестры, врачи, наблюдали в окна за тем, как меня заталкивают в машину. Привезли на Лубянку, где меня принял Менжинский. Он был очень похож на Сталина, чья фотография висела над его головой на стене. Он сказал, что товарищ Горький нуждается в медицинском уходе и что он может довериться только мне. Он просил, чтобы меня прислали к нему. Я должна беречь его пуще глаза, потому что товарищ Горький остро необходим советскому народу и международному рабочему движению. Товарищ Сталин просил передать товарищу Чертковой свой привет.
Я попробовала отказаться, дескать, я все же не пульмонолог. Они знают, сказал он. Но у нас дефицит врачей, сказала я. Это им тоже известно, ответил он; то, о чем он меня попросил, не обычная просьба, а партийное поручение. Я могла на это сказать, что никогда не была членом партии, но ведь наверняка они знали это и без меня. Я только спросила, можно ли мне попрощаться с коллегами и больными, на что было сказано, что нельзя.
Ехали мы через Варшаву и Вену, паспорт с визами мне привезли на вокзал двое чекистов. Я была налегке, так что в Вене купили мне два чемодана, а в Риме накупили всяческого добра, белья, комбинаций, бюстгальтеров целыми дюжинами, заставив потом расписаться, что я у них все приняла.
На вокзале в Неаполе меня встретил Максим с мотоциклетными очками на лбу, расцеловал меня, ах, Чертовка, как же здорово, что ты наконец-то здесь. Это меня Алексей так звал, по фамилии я ведь Черткова, вот он и придумал мне прозвище. Чекисты попросили и Максима расписаться в том, что принял меня с рук на руки, и уселись на станции дожидаться обратного поезда в Рим. Перед вокзалом Максим помог мне забраться в люльку мотоциклетки, слева от его седла, взгромоздил на колени мне чемодан, застегнул кожаный шлем, натянул очки, в которых он выглядел как головастик, и мы помчались.
Остановились у виллы большой, каменной, увитой диким виноградом. Максим взял чемодан, навстречу нам выскочили собаки, за ними девчушка. Максим подхватил ее: это Липочка, Марфа, она будет с тобой играть!
Из дома высыпали остальные, пыхтя, выкатился дородный Ракицкий, за ним молодая женщина, Тимоша, мать Марфы и жена Максима, которая мне показалась уж слишком красивой.
Алексей арендовал в доме одиннадцать комнат, а всего в нем было четырнадцать. По соседству находился отель Минерва, куда тоже, случалось, селили наших гостей. Потому что поток их не иссякал почти никогда: писатели из России и эмиграции, ученые и артисты, журналисты, политики, друзья и враги, ну и врачи, о приезде которых Менжинский никогда не предупреждал нас. Мария Федоровна говорила мне: когда они жили на Капри, до 1913 года, там тоже была уйма гостей, писателей да большевиков, которые месяцами жили за Алексеев счет. В Сорренто из комнат верхнего этажа открывался вид на залив, на Везувий, на Позиллипо, Неаполь и Поццуоли завораживающая красота, хотя я восторгалась ею не так, как другие, потому что мне и в Крыму очень нравилось, куда мы часто наезжали с хозяйкой, когда там еще не было все застроено.
Максим показал мне дом и крутую лестницу, по которой они спускались на берег, провел к теннисному корту в глубине сада. Дука сам не играет, сказал Максим, но любит смотреть. Дукой, то есть вождем, он прозвал отца в Петрограде, после войны, но еще до того, как к власти в Италии пришел Муссолини, который стал называть себя дуче, что то же самое, по примеру писателя ДАннунцио, первым присвоившего себе этот титул. Тимоша на корте была очень ловка, а появившаяся в Сорренто позднее Мура, которую в детстве, конечно же, обучали балету, необычайно изящно двигалась. Невероятно забавным был увалень Ракицкий, который то плюхался через сетку, то тыкался в ограждение. Теннис развлечение чисто барское, не подходило оно Алексею. Да он и не играл, а рассеянно наблюдал за другими как бы из чувства долга. И хотя народу у нас гостило порядочно, жизнь наша протекала довольно однообразно, мы жили словно в роскошной тюрьме, в которой мы были одновременно и заключенными, и тюремщиками.
Алексей занимал самую большую комнату наверху, три окна которой выходили на северо-запад. Тут был камин, кроме того, отопление было еще в двух комнатах, а обитателям остальных приходилось жестоко мерзнуть. Климат в Сорренто, надо сказать, не радовал, с осени до весны сырость и холод, что было противопоказано для Алексеева ревматизма и, конечно же, очень вредно для легких. Дрова мы не закупали, прислуга собирала в окрестностях опавшие оливковые ветки, но горели они отвратительно. Ванная в доме была одна, наверху, и очень маленькая, водопровода в ней не было, только таз для умывания, воду в дом носила прислуга. Туалет тоже был наверху, попасть в него можно было через общий балкон. Я, как и остальные, пользовалась уборной в саду, туалетом пользовался только Алексей. Спал он плохо и выходил по пять-шесть раз за ночь, а судно и утку терпеть не мог.
Самым большим преимуществом дома была дешевизна, его сдавали в аренду за 6000 лир в год. Это примерно 150 долларов, у Алексея же годовой доход был около 10 тысяч долларов. Деньги в доме часто переводили в уме из одной валюты в другую. Мура рассказывала, что в Париже можно прожить на 600 франков в месяц, из них половина уйдет на жилье. Дом в Сорренто снимали за 5000 франков в год, таким образом, получалось, что в Иль Сорито, как называлась вилла, одна комната обходилась в десять раз дешевле, чем меблированная комната в Париже. Итальянцы в ту пору все бедствовали, в том числе и наши хозяева, даром что были герцогами, так что много они не запрашивали.
Наверху находилась столовая, из которой открывались четыре комнаты. Комната Алексея выходила на одну из больших террас, напротив окна стояли стол со стулом, позади стула в стене была дверь, которая вела в угловую комнату Муры. Кроме того, в верхнем этаже находились еще две большие комнаты и одна поменьше. К Муре можно было попасть также из столовой. Меня поселили в небольшой комнате, что выходила на юго-запад. Оттуда тоже можно было попасть в столовую, так что через меня ходили все кому не лень. Правда, я бывала там только ночью, да и то не всегда, потому что приходилось присматривать за Алексеем, днем же я помогала на кухне. Наискосок от Алексеевой комнаты, на юго-восточной стороне дома, было две смежных комнаты. За год до моего приезда в них в течение двух лет жили Ходасевич и его жена Берберова, но потом они все же обосновались в Париже, решив, что лучше голодать там, чем сидеть на шее у Горького; в этом смысле они были уникальны. Бывшая комната Ходасевича выходила на вторую большую террасу. Гости, чтобы не мешать Алексею, чаще всего собирались там. На первом этаже был небольшой холл, справа от него жили Максим с Тимошей, а слева, прямо под комнатой Муры, Ракицкий. Остальные комнаты, к которым вел небольшой коридор, занимали хозяева.