Лабиринт: Герт Юрий Михайлович - Герт Юрий Михайлович 4 стр.


Это контрнаступление. Нас не поняли... А можети правда ничего не было, ничего, кроме пари?..

Но я дурак. Теперь я думаю не об Олеге, а о Сосновском. О том, как восторженно слушает она Сосновского. Я думаю об этом весь девятнадцатый век.

Его ведет у нас Александр Александрович Кирьяков, наш декан. Он похож на академика. Его можно было бы поставить вместо статуи посреди клумбы перед входом в институт, особенно в той позе, которую он принимает, когда отрывается от своего гроссбуха с конспектами и взирает на портрет Льва Толстогоесли бы в такие минуты никого из нас не осталось в аудитории, он бы этого не заметил. Говорят, Александр Александрович уже много лет составляет энциклопедический словарь биографий русских писателей, но далек от завершения своего докторского труда: шагая в ногу с эпохой, он вынужден постоянно менять оценки и компилировать заново. Но в целом он безвредный старик и вполне меня устраиваети он, и его лекции. Я использую их для общественной работы. Оля Чижик раскладывает передо мной карикатуры для нашей «Комсомолии», я сочиняю к ним подписи.

Но сегодня Александр Александрович Кирьяков чем-то выбит из колеи. Он слишком часто смотрит на портрет, потирая ладонью о ладонь как бы залубеневшие на морозе руки, и некий намек на смятение иногда оживляет его кованое лицо. Перед тем, как уложить свой гроссбух в огромный черный портфель, он снова поднимает глаза на строгий лик Льва Толстого и торжественным голосом произносит:

Товарищ Бугров и товарищ Иноземцева, пройдите ко мне в деканат.

В длинном коридоре стоит полусумрак, едва рассеиваемый лампочками, ввинченными в высокий потолок; но когда мы поднимаемся но светлой лестнице, я вижу, какой гаммой цветов, от нежно-розового до темно-вишневого, переливается Машенька. Я знаю, она думает о вчерашнем. И мне смешно.

Аморальное поведение члена комсомольского бюро... бормочу я над ее ухом, вежливо распахивая дверь. Морально-бытовое разложение...

Она гневно выстреливает в меня глазами. Но я знаю, какое жестокое раскаяние мучит ее, и чувствую себя полностью отмщенным.

В деканате уже стоит Дима Рогачев. Он удивленно оглядывает нас, поправляя очки:

Вытоже?

К нам присоединяются Сашка Коломийцев и Лена Демидова, комсомольский секретарь факультета. Это высокая статная девушка, очень спокойная, с добрыми карими глазами и таким горячим румянцем на круглых щеках, что меня постоянно искушает желание чиркнуть по ним спичкой.

Конечно, разговор был не о вчерашнем нашем приключении. Уже по тому, как вслед за нами вошел Кирьяков, как прошествовал он к своему столу, как откашлялся несколько утомленно посмотрел на нас, мы поняли, что разговор будет о другом.

К нам приезжает Сизионов, сказал он. И так как наши лица, очевидно, не выразили сразу полного понимания ошеломляющего известия, он добавил негромким почтительным тоном:Сизионов. Дмитрий Иванович.

Раньше остальных на это отреагировала Машенька:

Как? Сам Сизионов?..

Лена тоже ахнула, по ее лицо тут же приняло озабоченное выражение. Димка недоверчиво усмехнулся и п смотрел на меня и на Сашку, как бы переспрашивая: «Выслышали?..»

Я промолчал. Но хоть я и промолчал, Александр Алесандрович остался доволен произведенным эффектом.

Да, сказал он, к нам приезжает писатель Сизиоиов, он когда-то кончал наш институт, в то время еще учительский. Вы понимаете все значение... этого события... И поэтому я пригласил вас (взгляд в сторону Димы Рогачева) как председателя факультетского НСО, вас (взгляд в сторону Лены Демидовой) как секретаря, вас (взгляд в сторону Маши) как ответственную за политмассовый сектор, вас (несколько скорбный взгляд в сторону Сашки) как редактора «Литературной газеты», и вас (удвоенная скорбь во взгляде, сопровождаемая коротким вздохом) товарищ Бугров, как редактора факультетской газеты «Комсомолия», чтобы наметить мероприятия, связанные со встречей нашего гостя, писателя-лауреата Дмитрия Ивановича Сизионова.

Кирьякову не удалось выдержать свою речь и дальше в столь патетических интонациях, потому что деканат быстро наполнялся преподавателями, хлопала дверь, на декана шквалом обрушились вопросы:

Александр Александрович, так это правда?

Неужели?..

А с какой целью?..

Митенька... Да я ведь его помню, даже карточка у меня есть... И бабушка Тихоплав уже вытирала на своем добром морщинистом личике мутные слезинки, и Варвара Николаевна, гулко смеясь, подавала ей стакан с водой, и Сосновский, наскоро затягиваясь папиросой, отпускал какие-то остроты, и оживление было столь общим и естественным, что никакие помахивания Кирьякова головой в типу сторону («Здесь студенты...») не возымели действия.

Он отпустил нас, предложив Машеньке и Лене Демидовой продумать план вечера встречи, Сашке и мненомера газет, посвященных творчеству нашего земляка; Диме же с Рогачеву была доверена честь (он дважды, с нажимом, повторил эти слова) выступить с докладом о значении творчества Сизионова.

Тут бы мне и вспомнить, и повторить несколько раз: «Что я Сизионову, что мне Сизионов?» но я забываю, я почему-то забываю это сделать. А потом становится уже слишком поздно...

* * *

И вот я сижу в библиотеке и читаю роман Дмитрия Ивановича Сизионова «Восход». Как-то уж так случилось, что я не читал его раньше, когда о нем шумели. Сам не знаю почему, но почему-то я не люблю модных песенок, порхающих по устам, не люблю модных книг и модных словечек. Я вспоминаю о них, когда другие уже успевают их забыть. Тогда я начинаю вдруг насвистывать ставший допотопным мотивчик и высказываться о книгах, к которым утрачен интерес. Я удивляю всех своей старомодностью. Машенька говорит, я просто оригинальничаю. Может быть.

Во всяком случае, когда в прошлом году газеты шумели о Сизионове, я читал Омара Хайяма. Я тогда заболел Омаром Хайямом, как болеют вирусным гриппом. Я ничего не мог с собою поделать, я все ходил и повторял:

Я в этот мир пришелбогаче стал ли он?

Уйдувеликий ли потерпит он урон?

О, если б кто-нибудь мне объяснил, зачем я,

Из праха вызванный, вновь стать им обречен?

или

Пускай ты прожил жизнь без тяжких мук, что дальше?

Пускай твой жизненный замкнулся круг, что дальше?

Пускай, блаженствуя, ты проживешь сто лет

И сотню лет еще, скажи, мой друг, что дальше?

И так без конца.

Но я давно переболел Омаром Хайямом. И вотчитаю Сизионова. Я редактор, я должен готовить номер, посвященный творчеству нашего знаменитого земляка. Я сижу в библиотеке, в зале для старшекурсников, за маленьким столиком на двоих, сижу один, сегодня здесь полупусто, на улицемороз, и в библиотеке тоже холодно; все отсиживаются по общежитиям, только Титаны Возрождения, конечно, тут, за двумя передними столами, и с ними Полковник, они сидят, обложившись книгами, покабез пятнадцати одиннадцатьвойдет библиотекарша и скажет, сердито и устало: «Пора, библиотека закрывается». Только тогда они встанут, оторвут замлевшие зады от стульев и потом, на улице, рванут почти бегом до ближайшего магазина, чтобы заскочить в уже захлопывающуюся дверь, взять по буханке хлеба, пачке маргарина и кулечку слипшихся подушечек. Это в одиннадцать. А пока еще девять, еще можно читать и читать, еще можно как-нибудь поднатужиться и пробежать последнюю часть романа. Но я застрял на свадьбе, на том, как герои женятся, три пары сразу, потому что они друзья, и потому что нельзя же по отдельности описывать в одном романе три свадьбы, а тут на всех одназато свадьба так свадьба!

Тут и столы трещат под жареными поросятами лучшейгордость района!породы, тут и частушки: «Пой же, пой, моя гармошка, наши песни веселей!» Тут и дед-мудрец, колхозный сторож, отпускает шутки-прибаутки и вспоминает мимоходом про старину, про помещиков и кулаков-мироедов, и ключи от новых домов вручают новобрачным, и тут оказывается, что одной пары нет, молодые убежали, целуются в кустах и мечтают, между поцелуями, о светлом будущем своего колхоза, но их находят, с веселым смехом (дед-мудрец вновь отпускает шутки-прибаутки) сажают за столы, и председатель колхоза поднимается («четыре ордена сияли на его широкой молодецкой груди» ) и говорит речь. Вот здесь-то я и запнулся, потому что взглянул на сутулую спину Димки Рогачева и вспомнил очень похожее на Димкино, особенно когда оно без очков, лицо его матери: тоже крупное, будто вытесанное, с большим острым носом, резким ртом, строгое и темное. И глазастрогие, смотрящие прямо и недоверчиво из-под туго повязанного платка. Платок этот, покрывающий грудь крестом и перехватывающий подмышками, был почти новым; наверное, перед поездкой она достала его из сундука, из того самого сундука, у которого крышка оклеена изнутри вырезанными из «Огонька» цветными картинками; достала оттуда, где лежат давние, пожелтелые кружева со свадебного платья, где, в коробке из-под конфет (память о чьем-то приезде) хранятся метрики, никому но нужные справки и среди них, в пачке сложенных треугольником писем, похоронная на Димкиного отца. Наверное, она долго сидела над раскрытым сундуком, и было тихо в доме, тихо и пусто, и только за темным окошком взбрехивала собака, и ходики сонно тянули свою гирьку к полу.

Я читаю роман «Восход», читаю про то, что сказал председатель передового колхоза, а сам вижу этот платок, и аккуратно подлатанную телогрейку, и огромные, подшитые грубо валенки, и круглый, промерзший в дороге пирог с картошкой, который она выкладывает на стол, и узелок с двумя десятками яичек, и бутылку с топленым молоком, и полмешка картошки.

Она недолго посидела в нашей комнате, отогрелась, напилась чаюгорячего, с блюдечка, мелко прикусывая крошащейся на зубах карамелькой, и, допив, перевернула кружку донышком кверху, а на донышко положила остаток конфетки. Говорила она малопро какую-ту соседку, которая подалась в город, а дом заколотила, теперь в нем никто не живет; про нового председателя, которого «принесли из района», а старый, сказывают, под судом; про трудоденьобещали по сто граммов зерна, а, говорят, дадут больше, может, и все сто пятьдесят, только еще ничего не давали; говорили они мало, мать и сын, как будто и без слов было все ясно, давно уже ясно, и все, что могли они еще сказать и узнать, уже не способно изменить того, что давно сказано и узнано.

Мы с Димой проводили ее до базара, до того самого места, где шоферы из районов останавливали свои машиныи они моментально набивались такими же, как она, немолодыми, или казавшимися немолодыми женщинами, и тугих платках, телогрейках и валенках; мы посадили ее, подбросив за нею в кузов мешок, в котором она везла к себе несколько буханок хлеба и кулька два конфет, записанных в узелок. И она сразу слилась с серой, безликой массой фуфаек, мешков и корзин.

Потом всей комнатой мы ели рассыпчатую, разваристую картошку, и я задавал глупые вопросы: почему сто грамм, и как это можносто грамм, и почему не выбрать хорошего председателя, который повернет все хозяйство, и еще разнообразные почему, и ребята сначала что-то пытались мне объяснить, а потом, хмуро усмехаясь, только переглядывались и, круто посыпая солью свежие картофелины, односложно приговаривали:

Поедешь, увидишь...

А сейчас я читаю роман «Восход», написанный нашим знаменитым земляком Сизионовым, потому что я редактор факультетской газеты и мне надо выпустить торжественный номер к встрече с ним.

* * *

Клим, ты нам нужен!

Это Машенька. И рядом с неюеще двое: мальчуган лет пятнадцати с разбойным рыжим чубом и шрамом через всю щеку и его сверстницаумненькое, желающее казаться очень серьезным лицо, голубые ленточки в светлых косичках.

Мы к вам, Клим Сергеевич... И к Марии Васильевне...

Клим Сергеевичэто я. Мария Васильевнаэто Машенька. А ониВитька Черноусов и Лена Пересветова. Из того класса, где месяц назад мы проходили практику.

В вестибюле толчея, кончились лекции первой смены. Мы находим укромное место в тупичке коридора, у окна.

Как вы считаете, Клим Сергеевич, Онегин был передовым человеком для своего времени или нет?

Витька Черноусов смотрит исподлобья, в упор. Лена выжидающе переводит глаза с меня на Машеньку. На ее шапочке тает снег. Ребята добирались с другого конца города, чтобы задать этот вопрос.

Мы прячем улыбки.

Погодите, братцы, говорю я, сначала растолкуйте, в чем дело.

Хорошо, говорит Витька Черноусов. Заменил барщину оброком«и раб судьбу благословил». Хорошо. А Рылеев? А Пестель?.. Когда они шли на эшафот, у таких, как Онегин в голове были только дамские ножки!

Он так и написал в своем сочинении, подхватывает Лена, и крупные натаявшие капли зажигаются в ее густых ресницах. А ему за это двойку! И если хочет исправитьпусть перепишет, как в учебнике!

Это Виктория Федоровна? зачем-то переспрашивает Маша.

Да, конечно, это Виктория Федоровна. Я отлично помню ее сухопарую фигуру и линялые глаза.

Она просто ничего не слушает, и все. Ее не переспоришь. А четверть кончается...

Это мы знаемВикторию Федоровну не переспоришь. А четверть кончается.. Ну-с, Машенька, Мария Васильевич, ведь это мы с вами убеждали ребят: не зубрите чужих мыслей, имейте свои...

Но тут главное не отметка, а принцип. Вы ведь понимаете?..

Понимаю. Я понимаю, что такоепринцип. И я молчу. Что я могу им сказать? Но ведь я должен что-то сказать...

Послушайте, говорю я наконец, да, Рылеев и Пестель... Но ведь Онегинэто уже другая эпоха...

И я почти с вдохновением принимаюсь живописать эту самую эпоху. Гибель декабристов, Николай I, глухая ночь реакции... «Лишние люди»...

Я вижу, как у ребят гаснут глаза. И чувствую, как обрываются одна за другой нити, которые привели этих ребят из далекой окраинной школы ко мне и к Маше. Откуда, черт возьми, у меня такой пыл?.. Ведь мне в самом деле почему-то хочется оправдать Онегина...

Витька Черноусов сердито лохматит свой отчаянный чуб. Он твердит одно и то же. Хорошо, а Рылеев и Пестель? А Герцен, а Огарев, а Петрашевский? Хорошо, а Чаадаев?.. А Чернышевский и Добролюбов?.. Хронология для негопустой звук. Все времена перемешались в его упрямой башке, все времена и все эпохи.

Да пойми же ты, уже кричу я, ты пойми, что мог сделать такой человек, как Онегин, в тех условиях? Что?..

Бороться против крепостничества, говорит Витька Черноусов, Разве не ясно?

Это тебе ясно, светлая ты голова! кричу я. А ему, а им... Ты сам, живи ты в то время, ты самчто бы ты мог делать, если...

Я же сказал, повторяет Витька мрачно.

Я вдруг осекаюсь. Это не Витька Черноусов стоит передо мнойэто я сампрежнийстою перед собой и смотрю на себя суровыми судейскими глазами. Глазами, которые ничего не прощаютни Онегину, ни...

Я умолкаю.

И почему-то вдруг вспоминаю Сосновского. Смотрю на Машеньку и вспоминаю Сосновского...

Пожалуй, это прекрасночто я их ни в чем не убедил!

Я хохочу во все горло и, опешив от неожиданности, они растерянно улыбаются вслед за мной. Забыв, что явсе-таки Клим Сергеевич, я грабастаю их за плечи и валюсь вместе с ними на подоконник.

Так какого же дьявола, говорю я. Какого же дьявола, если вам самим все известно...

И мы смеемсявсе вчетвером, облегченно и весело.

Но все-таки, опомнившись, настораживается Маша, Ведь двойка так и останется двойкой?..

Но Рылеева не пугал даже эшафот!..

Хорошо, с мрачной решимостью говорит Черноусов. Я не стану переписывать сочинение, Клим Сергеевич.

Они уходят. Но мы еще сидим на подоконнике. Машенька печально вздыхает.

Мне жалко их, говорит она, И эта Виктория Федоровна... Бедные ребята! Может быть, все-таки лучше...

Зачем?говорю я. Им не терпится стать героями. Пусть попробуют!.. Ведь все мы рождаемся, чтобы сделать, в жизни что-то огромное и прекрасное!..

Она не замечает моей иронии.

Я смотрю на ее лицознаете, у детей встречаются не по возрасту глубокомысленно-задумчивые лица, на ее опущенные плечи, смотрю в ее доверчивые, опечаленные глаза.

«Какая же ты дрянь, Бугров!говорю я себе. Какая ты мелкая, дешевая, злорадная дрянь!»

* * *

Наша «Комсомолия»гордость литфака. Во-первых, мы сражаем все остальные институтские газеты своими размерами: три с половиной метра в длину. Когда на стене появляется такая «простыня», никто не пройдет мимо, чтобы не остановиться: безошибочный психологический расчет! Во-вторых, мы печатаем романы с продолжением, стихи, дискуссионные статьи, спортивную хронику, «Новые мысли Козьмы Пруткова» и фельетоны.

На каждый номер мы тратим несколько вечеров. Мы забираемся в пустую аудиторию, сдвигаем столы и разворачиваем на них белоснежный рулон бумаги, перед которым через три дня будет толпиться весь институт. Мы выкладываем перед нашими девчонками кульки с леденцами, печеньем и запираемся, просунув ножку стула в

скобу дверной ручки: до поры до времени никто не должен проникать в наши редакционные тайны.

Конечно, есть исключения. К нам пробует вломиться Ситка Коломийцев. Сначала дверь содрогается, как будто в нее ударяют осадные орудия хана Батыя. Потом раздается вежливый стук и нас просит открыть сам декан. Потомсам директор. Мы не поддаемся: мы узнаем измененный голос того же Сашки Коломийцева. Наконец через замочную скважину он начинает взывать к профессиональный солидарности. Тогда мы уступаем. Мы благородно снисходим к своему сопернику, редактору «Литературной газеты», второй газеты, издающейся на нашем факультете.

Назад Дальше