Пока тебя не было - Мэгги О`Фаррелл 5 стр.


Ужасно думать, что все это может случиться так легко.

Это Ифа наклонилась и посмотрела в поддон. Она, Моника, сказала: «Не смотри, Ифа, это к несчастью». Но Ифа, конечно, не послушалась. Она смотрела, и долго.

Моника так и держала кота под подбородок, хрупкий, как куриная дужка; другой рукой она коснулась шерстки за ухом, самой мягкой, как она всегда думала, немыслимо мягкой, как пух одуванчика.

Как быстро это произошло  Ифа выросла. Монике казалось, что еще вчера Ифа была ребенком с развязавшимися шнурками и косичками, которые расплетались сами собой, а уже на следующий день стала женщиной в просторных одеждах, в нитях бус, стоящей у постели Моники в больнице и не слушающей, что та говорит: «Ифа, не смотри». На лицо ей соскользнули волосы, так что Моника не видела, какое у нее выражение. Она долго смотрела. А потом сказала каким-то тихим голосом: «Умер, прежде чем успел пожить». И она, Моника, сидя в кровати, стукнула себя кулаком по колену и сказала: «Нет, вовсе нет». Он жил. Она чувствовала, как он живет, все эти недели. Чувствовала его присутствие в своих сосудах, неоспоримо ощущала его существование в странном головокружении по утрам, в тошноте, которую вызывали сигареты, автомобильный выхлоп и полироль для мебели. «Он жил»,  сказала она сестре. Тогда Ифа подняла голову и сказала: «Конечно, жил, прости, Мон, мне так жаль».

Ему было бы уже почти три, тому ребенку.

Никакого смысла об этом думать не было. Моника убрала руки с тела. Отвернулась. Высморкалась. Поправила ремень сумки на плече. Поблагодарила ветеринара. Заплатила в регистратуре. Взяла коробку, которая казалась странно легкой (что же, весь вес приходится на душу?). Вышла на тротуар. Осмотрелась на улице. Побрела к автобусной остановке.

Вернувшись, Моника прошла по дому и открыла окна. Хоть воздухом подышать, во имя всего святого. Но, казалось, кислорода не было  ни внутри, ни снаружи. Жару словно затягивало сквозь узкие щели, как дым под дверь. Моника захлопнула все окна, промокнула запястья и виски одеколоном, заново причесалась. У Гретты и Ифы волосы были густые, росли во все стороны, а у нее тонкие, как осенняя паутина, прямее некуда, когда-то они были светлые, а теперь какая-то застиранная мышь. И ничего с ними не сделать. Просто укладывать каждую неделю в парикмахерской, а на ночь надевать сеточку.

Моника побрела через лестничную площадку в ванную. Бессмысленно огляделась, оторвала от рулона немножко туалетной бумаги, прижала к носу. Горло пересохло и болело  может, сенная лихорадка?  глаза горели. Она смыла бумагу в унитаз и стала расстегивать молнию на платье. Надо освежиться для Питера, он скоро вернется: важно, чтобы муж не терял к тебе интереса, все так говорят.

Она примет ванну. Да, ванну.

Ей плевать на этот чертов запрет расходовать воду  ей просто необходимо принять ванну. К черту власти и их жалкие нормы, к черту всех. Она заткнула слив и открыла оба крана. Полилась вода. На мгновение ее заворожил сам вид жидкости, то, как она пенилась, билась на дне. Молния застряла на середине; Моника выругалась и дернула, ей было все равно, когда она услышала, как с резким звуком рвется ткань; ей нужно выбраться из платья, принять ванну, стать красивой, спокойной с виду, чтобы рассказать Питеру про кота, так как она собиралась попросить его солгать, что это он усыпил животное. Необходимо убедить его, что только так и можно, пусть скажет девочкам, что это он нашел кота, что он был с ним до конца. Но станет ли он врать дочерям ради нее? Она не знала.

Платье наконец легло лужицей горячего хлопка вокруг щиколоток. Моника вскрыла коробку соли для ванной, которую подарила на Рождество мать Питера  что за подарок для невестки, скажите на милость? Моника промолчала, когда Джессика нарочно проговорилась, что бабуля подарила Дженни кашемировый шарф, но было обидно. Очень обидно.

Моника шагнула в незаконную воду. Все правильно сделала. Приятная, живительная прохлада. Она скользнула всем телом под шелковистую воду, чувствуя под собой скрип и покалывание нерастворившихся кристаллов, даже приятный.

От Ифы на Рождество опять ничего не было. А Моника послала ей поздравление на работу. Некоторые обычаи надо соблюдать, несмотря ни на что. Она заметила, что мать получила от Ифы открытку. И Майкл Фрэнсис тоже. Но она ничего не сказала.

Ванна была чугунная, достаточно большая, чтобы лечь. Она хотела поставить новую, но Питер, конечно, и слышать ни о чем таком не желал. Вот что бывает, когда выйдешь замуж за торговца антиквариатом. Питер все разглагольствовал про  как он это называл?  единство дома. Ранняя Викторианская эпоха, ферма, говорил он, зачем смущать дом, привнося чудовищную современную пошлятину? Ей хотелось спросить, как можно смутить дом. И почему нельзя постелить в ванной ковер? Но она держала свое мнение при себе. Она подозревала, что его нежелание менять что-то в доме было связано с тем, что он хотел, чтобы все было так же, как когда здесь жили дети, в эпоху Дженни, надеялся сохранить иллюзию, что ничего не изменилось. Как говаривала Гретта, кое-чего лучше не касаться.

Поэтому у нее была ванная комната, где на львиных лапах стояло чугунное старье с осыпающейся эмалью. Туалет с облезающим деревянным сиденьем и цепочкой смыва, которая вечно ломалась. Полки, на которых должны были стоять пена для ванн и шампунь, но вместо этого на них красовались несколько медицинских пузырьков девятнадцатого века из коллекции Питера. На кровати лежал проседающий перьевой матрас, из-за которого Моника чихала, а рама была железная, ржавая. Ей не разрешалось купить хорошую электрическую духовку, как у всех, нужно было сражаться с печкой, которую Питер нашел на каком-то пустыре, притащил домой, починил и сам покрасил в черный  ее и большую часть пола. Эта дрянь пожирала дерево, как огромное чудовище с огненной пастью, и сил на то, чтобы приготовить обед для голодных девочек, уходило немерено. Прихожая, подъездная дорожка, амбар и задний двор были вечно забиты штабелями стульев, обшарпанными диванами и столешницами, которые Питер «как раз сейчас» приводил в порядок для магазина. Моника не могла взять в толк, кто захочет такое покупать. Но покупали.

Моника села, услышав, как зазвонил телефон. Может быть, Дженни? Нет. Эти звонки с рыданиями, кажется, недавно прекратились. Питер? Снова мать? Она посмотрела на коврик, оценила расстояние до полотенца. Она пока не была готова к разговору о коте. При мысли о нем, о его ускользающем взгляде, о коробке, ждавшей в амбаре, снова сжалось горло. Да что с ней такое?

Ему было бы три этой осенью.

Она окунулась обратно в воду, закрыв глаза, пока звонил телефон, и открыла их, только когда в доме снова стало тихо.

У них с Питером все началось с антикварного ожерелья. Она тогда получила временную работу в школе в Бермондси, печатала родителям письма о Дне спорта, о требованиях относительно формы, сверяла журналы, выписывала учителям квитанции на зарплату. Ох, эти месяцы после ухода Джо, после того, что случилось в больнице, когда приходили счета, квартплата росла, а в квартире было так жутко и пусто, и та история с Ифой  Моника и думать о тех временах не могла. В то утро она надела изумрудное ожерелье, которое ей подарила бабушка Джо, когда они поженились. Она его нечасто носила, но Джо забрал кольца и кулон, подаренные им на совершеннолетие. Продать хотел, так она думала. Им постоянно не хватало денег.

Она надела изумрудное ожерелье, а ведь оно ей даже не особенно нравилось. Слишком вычурное, безумно старомодное, на ее вкус. Но она подумала, что оно подойдет к зеленому ремню на юбке. Она ехала автобусом к югу от реки, стояла на ступеньках, потому что на тех утренних рейсах всегда было битком, и тут какой-то мужчина уступил ей место. Когда такое случалось, она всегда вспоминала Ифу. Потому что они как-то ехали вместе в метро, и мужчина, не старый, скорее, среднего возраста, встал и предложил им место, и она уже собиралась сказать «спасибо большое» и шагнуть вперед, когда Ифа схватила ее за руку и ответила мужчине: «Нет, спасибо, не нужно».

Как бы то ни было, теперь ей освободили место, и она согласилась, кивнув  выбросив из головы Ифу с ее принципами,  и опустилась на сиденье, а когда она села, мужчина воскликнул: «Какое прекрасное ожерелье!»

Она удивленно обернулась, зажав в руке билет. Незнакомец одной рукой держался за поручень, смотря ей в область горла, глаза у него были сосредоточенные, лицо заинтересованное. Так необычно, когда на тебя так смотрят: очень внимательно, пристально. Поэтому, когда мужчина спросил, нравится ли ей ранняя эдвардианская филигрань, она выдохнула: «О да». И он сел рядом, когда освободилось место, и говорил про работу с металлом и мастеров, про венецианское влияние, и она смотрела на него снизу вверх, раскрыв глаза, а когда он уточнил, можно ли ему потрогать «вещь», как он назвал украшение, ответила: «Да, пожалуйста».

Надо откопать то ожерелье, подумал Моника, намыливая плечи. Снова зазвонил телефон, на этот раз короче, и Моника открыла кран, чтобы долить воды, рассматривая свое тело. Неплохо, решила она, для четвертого-то десятка. У нее по-прежнему была талия, чего про большинство женщин ее возраста не скажешь. По-прежнему в форме; она теперь не ела что попало. Держала на кухне сельдерей на случай, если вдруг проголодается. У нее было ощущение, что вся она как-то слегка поникла, точно ее плоть внезапно осознала наличие гравитации. В последний раз, когда они виделись с Ифой  когда это было, три года назад, почти четыре?  ее поразила юность сестры. Безупречная, упругая кожа лица, то, как плоть прилегала к костям, гладкость шеи, груди, податливая гибкость рук. Все это потрясло Монику; все говорили, что они похожи, но Моника этого никогда не замечала, ни разу. Когда они были детьми, трудно было найти двух менее одинаковых: Ифа такая темная, а Моника совсем светленькая. Но внезапно она увидела, что чем старше они становились, тем больше в них проявлялось сходство, словно они двигались в одном направлении, к одной на двоих судьбе. Моника думала, что они с Ифой так отчетливо разделены, такие разные во всех возможных смыслах, но, глядя на нее в тот день на кухне, увидела себя на десять лет моложе.

Когда Питер ей рассказал, при второй их встрече  он отвел ее в паб в Холборне с отрезанными оленьими головами, повсюду развешанными на темных стенах,  что у него дети, Монику встряхнуло, и не сказать, чтобы неприятно. Конечно, она поставила бокал и схватила сумку, сказав, что она не такая девушка и с женатыми не встречается. Потому что она действительно была не такая, совсем нет. Она была, она точно знала их, тех девушек, которые встречаются с хорошими мальчиками, потом выходят за них замуж и живут над магазином, оставаясь женами навсегда. Такой она была. Вопрос, однако, был в том, что такой девушке делать, когда судьба, предрешенная с юных лет, идет вкривь и вкось, идет совсем-совсем не туда?

Питеру она, впрочем, ничего этого в холборнском пабе не сказала. Она взяла сумку и собралась уходить, но он положил ей ладонь на рукав и просто произнес: «Понимаю». Вот так, просто: понимаю. Так мило, с такой глубиной, глядя ей прямо в глаза. Она тут же забыла, почему он это говорит, а слово превратилось просто в прекрасное высказывание. Он понимал. Все. Все про нее, без исключения. Ее как будто завернули в большие мягкие одеяла. Он посмотрел ей в глаза и сказал, что понимает.

Она, конечно, села обратно и стала слушать, как он объяснял: они с Дженни не женаты и не верят в то, что люди могут друг другу принадлежать, и Питер в последнее время чувствует, что, возможно, они с Дженни исчерпали свою историю, и Моника спросила его про детей. Лицо Питера смягчилось, на нем появилось выражение, которого она раньше не видела, и он стал рассказывать про двух дочерей, Флоренс и Джессику, и про то, как сделал им дом на дереве, на дубе посреди луга, и мысли Моники заполнил образ ее самой среди зелени, где под ногами трава, над головой листва, а рядом мужчина. На этой картинке она загружала в корзинку пирог, лимонад и сэндвичи, чтобы две девочки, сидевшие высоко на дереве, могли поднять корзинку на веревке. Девочки были в сандалиях и комбинезончиках с узорами, лица у них были радостные и открытые настолько, что, когда Питер спросил, не хочет ли она пройтись до реки и посмотреть на закат с моста Ватерлоо, она сказала: «Да. Да, хочу».

Моника яростно терла ступни пемзой. Одно огорчение, чем старше становишься, тем жестче пятки. От жары кожа на них потрескалась и стерлась, а обувь вечно давила. Нет, с возрастом она пока справлялась неплохо. Несколько седых волосков выдергивала. Когда придет время, она их закрасит. Она все еще влезала в тот размер, который носила, когда вышла замуж. То есть в первый раз вышла замуж, в восемнадцать лет. Таким большинство женщин похвастаться не могут. Она никому, конечно, не могла рассказать, но, когда муж намного тебя старше, ты чувствуешь себя моложе и выглядишь, по мнению окружающих, моложе в сравнении с ним.

И, конечно, то, что у нее нет детей, было существенным преимуществом. В смысле сохранения фигуры и тому подобного. Когда Монике случалось оказаться там, где женщины собирались без одежды, в раздевалках, в те пару раз, что она бывала в общественных бассейнах, ее ужасало и завораживало, какой разгром учиняло деторождение. Вялые складчатые животы, серебристые шрамы, проступавшие на бугристых ногах, опавшие мешочки грудей.

Она передернулась, поднявшись из воды и откинув назад намокшие волосы. Нет, все эти роды не для нее. Она это знала. Всегда знала.

В то лето, когда Монике исполнилось девять, с матерью что-то произошло. Она всегда так явственно присутствовала в жизни: шумно двигалась, шумно ела, шумно дышала. Не могла надеть туфли, не беседуя сама с собой, с окружающим воздухом, со стулом, на котором сидела, с самими туфлями: «Да налезайте же вы,  обращалась она к коричневым кожаным ботиночкам.  Вот еще с вами мне забот не хватало».

Мать, можно сказать, оповещала о себе. Вернувшись из школы, Моника всегда понимала, дома мать или нет, просто по качеству воздуха, по густоте атмосферы. Если ее не было, дом становился странным, словно подвешенным. Как декорация, пока не зажглись прожекторы, а актеры не вышли из кулис, он казался Монике ненастоящим, словно мебель, вазы, тарелки и столовые приборы  всего лишь бутафория, а стены и двери  не более чем нарисованные задники, которые могут опрокинуться, если к ним прислониться.

Но если Гретта была дома, во всем чувствовалось хлопотливое напряжение. Болтало радио или проигрыватель прокручивал баллады тенора с дрожащим голосом. Моника могла застать мать за разбиранием шкафчика, а вокруг по полу были разбросаны банки с вареньем, чайные чашки, супницы и свечные огарки. Мать могла держать на коленях потемневшую серебряную ложку, бормоча что-то себе под нос в ее адрес, а когда видела дочь, то лицо расплывалось в улыбке. «Иди-ка сюда,  говорила она.  Я тебе сейчас расскажу про старушку, которая мне ее подарила». Гретта могла энергично резать старое платье, чтобы перешить его для Моники. Или Моника приходила, когда она страстно занималась одним из своих недолговечных хобби: вязала крышки на молочные кувшины, расписывала цветочные горшки, нанизывала на леску бусины, чтобы вышло «роскошное» ожерелье, вышивала по краям носовых платков гирлянды маргариток, анютиных глазок и незабудок. Все эти затеи спустя несколько недель обнаруживались в ящиках шкафов, брошенные и незаконченные. Греттины хобби горели ярко и недолго. Годы спустя первый муж Моники, Джо, посмотрев, как Гретта за пять минут подвела баланс чековой книжки, заметил, что, возможно, все помешательство ее матери объяснялось тем, что она так и не нашла применения своему уму. «Я к тому,  сказал он,  что она ведь даже в школе не училась, так?»

Но в то лето Монике поначалу показалось, что она потеряла чутье на мать. Она явственно помнила, как однажды вошла в парадную дверь, ощутила плоский, отсыревший воздух дома и решила, что мать куда-то ушла. Может, украшать алтарь цветами, или поставить за кого-то свечку, или навестить соседей по улице. Моника сбросила сумку на пол, пожевала кончик косы и пошла в гостиную, где обнаружилась мать, разлегшаяся на диване, среди дня; она спала, скрестив руки на груди и положив ноги на обивку. Приди Моника домой и застань мать, угощающую чаем со сконами самого папу римского, ее бы это поразило не больше.

Она на мгновение задержалась в дверях. Посмотрела на спящие очертания матери, словно хотела удостовериться, что это и в самом деле мама, что она действительно спит, что это не одна из ее хитрых шуток и она не вскинется через секунду с криком: «Обманула я тебя, да?»

Мать спала. В четыре часа дня. Рядом с ней лежала сложенная газета. Грудь поднималась и опадала, рот был слегка приоткрыт, понемножку втягивая воздух. Когда через несколько минут в дом со двора вломился Майкл Фрэнсис, Моника все еще стояла на прежнем месте. Она яростно зашикала на брата, и они встали рядом, глядя на невообразимое: спящую среди дня мать.

 Она не умерла?  прошептал Майкл Фрэнсис.

 Нет, конечно,  испуганно огрызнулась Моника.  Она дышит, посмотри.

 Мне сходить за миссис Дэвис?

Назад Дальше