Им было велено звать ближайшую соседку, если что-то случится. Моника обдумывала идею, склонив голову набок. Хотя Майкл Фрэнсис и был на десять месяцев старше, все решения обычно оставались на ее усмотрение. Они учились в одном классе; их принимали за близнецов. Он был старше, но она ответственнее. Они с братом пришли между собой к такому соглашению и никогда его не оспаривали.
Нет. Она покачала головой. Мама бы не хотела, чтоб мы ее звали.
А кто нам тогда приготовит чай?
Моника почесала голову.
Я.
Майкл Фрэнсис встал у раковины мыть картошку, а Моника постаралась ее почистить и нарезать. Майкл Фрэнсис дергался и нервничал, оттирая тугие грязные бочка.
Что мы будем делать, если она не проснется? сказал он тихим испуганным голосом.
Проснется, ответила Моника, отводя волосы с глаз.
Мы ей тоже приготовим чай или только себе?
И ей тоже.
Что сделаем к картошке?
Монике пришлось задуматься.
Яичницу, решительно сказала она, потому что знала, что яйца в доме есть: она видела их утром в тарелке под крышкой и знала, как их готовить. Она была в этом уверена. Много раз видела, как это делает мать.
Яичницу, повторил вполголоса довольный Майкл Фрэнсис.
В его мире все шло правильно, если он знал, что будет к чаю. Он с новыми силами принялся отмывать картошку, но тут его локоть коснулся ждавшей своей очереди сковородки, и она с грохотом упала на линолеум.
Майкл Фрэнсис! прошипела Моника.
Прости.
Он знал, что у него на глазах выступают слезы. У него, как утверждала мать, была тонкая кожа. На него нельзя было кричать, он слишком расстраивался. Иногда его доводило до слез что-нибудь типа мертвой птицы или хромавшего пони. Плакса, иногда говорил отец, и еще что ему нужно подсобраться. Монике пришлось не однажды, как выражалась мать, вправлять мозги мальчишкам из класса; они, бывало, очень наседали на Майкла Фрэнсиса, книжного мальчика, который, хоть и выглядел для своего возраста крупным, в драке был бесполезен. Она вздохнула и пихнула брата локтем.
Все в порядке. Не думаю, что мама
Они услышали голос из гостиной. Слабый, мягкий голос. Ничего общего с зычным материнским.
Это мои зайки там чай готовят?
Они переглянулись. Майкл Фрэнсис вытер лицо рукавом свитера. Потом они побежали в гостиную. Мать все еще лежала, но глаза у нее были открыты, и она тянула к детям руки.
Ты моя радость, и ты тоже, сказала она им. Только подумать, вы двое взялись готовить мне чай. Я так скажу, вы заслужили за это мороженое. Кто-нибудь из вас сбегает в магазин, купит брикет?
Казалось, все пришло в норму. Они закончили готовить чай; поели; съели мороженое, отрезая от полосатого желто-коричнево-розового брикета; вернулся отец, тоже поел. Но на следующий день, когда они пришли из школы, мать снова спала. В выходной отец отвел их одних в парк, чтобы мать «отдохнула». Моника шаркала носком туфли по земле, сидя на качелях. Она смотрела на отца, сидевшего на скамейке, заслонившегося газетой. Смотрела на Майкла Фрэнсиса, кидавшего в воздух мяч и принимавшего его на грудь. Хотелось встать с качелей, перейти газон и спросить отца: что с мамой, что происходит? Но ноги не шли, она не могла выговорить ни слова, а если бы и сумела, не отважилась бы сказать эти слова отцу, не захотела бы выслушать ответ.
Отец объяснил им несколько недель спустя, что мать «ждет». Они с Майклом Фрэнсисом уставились на отца снизу вверх с каминного коврика. Он казался выше обычного, когда стоял на пороге комнаты, и его волосы торчали дыбом, как пламя на спичке. Ждет. В уме Моники встал образ железнодорожной станции, заполненной людьми, которые смотрели вдоль рельсов, чтобы увидеть, идет ли их поезд. Животного, настороженного, с расширенными глазами, поднявшегося на дыбы. Человека, сидящего на корточках у почтового ящика в ожидании письма. Все они ждали.
Вам придется ей очень много помогать в ближайшие месяцы. Понятно?
Они по привычке кивнули. Они знали, что это верный ответ, когда тебя спрашивают, понятно ли тебе.
Ей ничего нельзя поднимать. Пакеты с покупками. Ведра с водой. Ничего. Это все за нее должны делать вы. Понятно?
Они снова кивнули, одновременно.
Ей нужно каждый день отдыхать, и вы не должны ее тревожить.
Да, папа, сказала Моника.
Она следила за матерью каждую секунду, что была рядом. Стала бояться ходить в школу, не хотела оставлять мать ни на минуту. Если та поднимала тарелку, чашку чая или вязание, Моника зажмуривалась. Она не хотела видеть, как это случится. Что-то ужасное могло случиться с матерью в любой момент. Она это поняла, подслушивая, как мать шепотом говорила с другими женщинами через забор во дворе или возле церкви. Есть опасность, вот что она узнала. После всех тех случаев. Врач сказал, чтобы больше и не думала, не стоит оно того.
Моника перестала спать. Лежала без сна, продевая пальцы в кромку одеяла, потом выпутывая. Туда, сюда, туда, сюда, пока край одеяла не собирался волнами вокруг ее костяшек. Она слушала, как укладываются родители. Слушала, как они чистят зубы в ванной, как мать забирается в постель, как отец запирает входную дверь. Лежала без сна, пока не захрапит отец, как двигатель, с усилием лезущий в гору. Прислушивалась ко всему, что еще могла услышать: запоздалый велосипедист на улице, фургон молочника в серых предрассветных сумерках, соседская кошка, мяукающая под дверью во двор. Чего бы они ни ждали, она хотела быть к этому готова.
Она выяснила, чего все ждут, когда подслушала разговор между матерью и тетей Брайди. К тетке они зашли в гости как-то в воскресенье днем; предполагалось, что Моника побудет с кузенами на заднем дворе, пока мать и Брайди поболтают за чашкой чая. Но кузены ныли, с ними было скучно, и она решила, что куда интереснее посидеть возле кухонной двери, в тесном пространстве под гладильным катком, где ее никто не увидит. Мать с Брайди завели долгий разговор о еще одном родственнике, который, судя по всему, «связался с дурной компанией»; обсудили чудовищные цены на детскую обувь; повздыхали по поводу того, что мать назвала «одним из мрачных дней Роберта»; Брайди рассказала длинную историю, касавшуюся автобуса на Брайтон, Моника поначалу слушала невнимательно, так что не была уверена в том, что история действительно важная. Потом Брайди сказала каким-то уютным голосом: «Так когда, говоришь, родится ребенок?»
Моника колупала зеленую краску на плинтусе. Затолкала пальцы так глубоко между валиками катка, что стало очень больно. И слушала, застыв на месте, превратившись в слух. Она узнала, что мать теряла детей, много детей. Моника представила, как мать неосторожно роняет младенцев из корзины для покупок или из кармана пальто, как случайные монетки или выпавшие шпильки. В кухне бормотали что-то про младенца, который где-то был похоронен некрещеным, но Моника не расслышала, был это младенец матери или чей-то еще.
На обратном пути она очень крепко держала мать за руку. Тщательно осмотрела ее знакомый силуэт от хороших, выходных и парадных ботинок до самой шляпки на голове. Ждет.
Завернувшись в полотенце, Моника осторожно прокралась по голым доскам в спальню. Ей столько раз случалось занозить ногу, но, едва услышав слова «ковровое покрытие», Питер прижимал ладони к ушам. С этим приходилось мириться.
Моника перебрала плечики с одеждой в гардеробе (трехдверный, ореховая фанеровка, поздняя Викторианская эпоха, приобретен на распродаже наследства в Глостере). Одеваться в такую погоду было особенно сложно. Что надеть, чтобы было прилично, но не жарко? Моника выбирала между отрезным платьем с юбкой гофре, топом из оранжевой индийской жатки с открытой спиной и полосатым комбинезоном с молнией посередине, но потом остановилась на батистовом платье с оборками. Одном из любимых платьев Питера. Он говорил, что Моника в нем похожа на молочницу. Это, судя по всему, было хорошо. Они вместе покупали эту одежду в бутике в Оксфорде; ходить за покупками с мужчиной Моника не привыкла. Она всегда отправлялась туда в компании матери или сестры; одна она по магазинам бродить не любила, ей трудно было принять решение, она никогда не могла понять, идет ей что-то или нет. Она брала с собой Гретту или, позже, Ифу, которая, хотя и одевалась как бродяжка, удивительно хорошо разбиралась в том, что на ком хорошо смотрится. Монике было непривычно выходить из-за занавески и показываться мужчине, который ждал в кресле, чтобы получить его одобрение еще до того, как сама поймешь, нравится тебе вещь или нет. Джо ненавидел магазины, никогда не согласился бы с ней пойти, даже если бы она попросила.
Моника просунула крошечные перламутровые пуговицы сквозь оборки в петли. Их так много, и они такие маленькие. Она об этом забыла. Посмотрела на себя в зеркало туалетного столика (ар-деко, дуб с инкрустацией из розового дерева) и вдела сережки (марказит и рубин, цветочный дизайн, 1930-е). Она не хотела детей. Она это знала. Она так и сказала Джо. С самого начала. Но он, похоже, ей не поверил, думал, что она согласится, передумает. Она и Питеру так сказала, и он ответил, хорошо, мне не больно-то хотелось проходить все заново. Питер был с уже готовой семьей, с детьми в запасе, девочками, которые, как надеялась Моника, могли бы встроиться в их жизнь почти как родные. Все казалось идеальным, когда она об этом думала: ребятишки, а рожать их и не нужно.
Она никогда не хотела детей, само получилось. Тогда получилось и сейчас.
Она провела щеткой (эмалевая обратная сторона, серебряная ручка, инициал «Х», еще одна распродажа наследства) по волосам, потом еще и еще. Сотня расчесываний в день, так всегда велела мать. Волосы от этого здоровее.
«Беречь» вот какое слово она употребляла. Моника себя берегла. Она научилась вымарывать то, чего не хотела видеть; она в совершенстве овладела этим навыком слегка сощурить глаза, чтобы ресницы размыли поле зрения, опушили его по краям, умением отвести зрачки, если попадется что-то нежелательное. Ее тревожили, как она недавно поняла, дети трех-четырех лет.
Моника хотела не младенца. А ребенка. Ей были не нужны эти существа в коконах одеял, ужасающие в своей хрупкости, настойчивые в требованиях, такие новые, что от них все еще пахло телесными жидкостями, молоком и кровью, кровавым месивом, напряжением и насилием родов. Нет. Она не смогла бы это совершить, не смогла бы пройти через то, что пережила ее мать с Ифой.
Монике нравилась младшая Майкла Фрэнсиса, Вита. Не мальчик, слишком похожий на свою мать, с этим луноподобным лбом. Вита была настоящая Риордан, Гретта всегда говорила, что она вылитая Ифа в том же возрасте. «Но, бог избавил, без ее странностей», как-то добавила Моника, а мать рассмеялась и сказала: «И то». В последний раз, когда Моника ее видела, Вита взяла ее за руку и показала кукольный домик. Крошечные комнатки, тщательно обставленные, книги с настоящими страницами, выстроенные на полках, кухарка, готовящая нарисованный бекон на кухне, собака, свернувшаяся на миниатюрном коврике у камина перед потрескивающим полиэтиленовым огнем. Моника тогда подумала, прижавшись глазом к окну с занавесками в цветочек, что хотела бы такую девочку с кукольным домиком, девочку с заколками, в красных туфельках с перемычкой, как Вита. Моника увидела в витрине магазина прелестный миниатюрный буфет, зашла, купила его, отправила Вите и получила нарисованную карандашами открытку. Клэр в этих вопросах была понимающей, Моника оценила письмо с благодарностями. Да и кто бы не оценил?
Ни к чему было задумываться обо всем этом. Детей не будет. Это ее решение, и оно правильное, окончательное. Моника в этом уверена. Серьги на месте, прическа доделана, помада на губах, но не слишком жирно, ведь Питеру не нравился ее вкус Моника встала из-за туалетного столика, готовая встретить вечер.
Когда вернулся Питер в грязном комбинезоне, до небес разя растворителем, она уже накрыла стол белой льняной скатертью, зажгла свечи, насыпала на серебряный поднос чищеного миндаля, как он любил.
Милый, промурлыкала она, когда он вошел в кухонную дверь, и едва не поцеловала его, но вовремя вспомнила про платье, чем занимался?
Мне пришла в голову отличная мысль. Питер забросил в рот горсть миндаля. Помнишь, сосновый столик, который я добыл на прошлой неделе? Так вот, ночью я внезапно подумал
Питер продолжал говорить. Моника смотрела, как шевелятся его губы, разглядывала масляные пятна на комбинезоне, гадала, просочились ли они на одежду под ним, спрашивала себя, скоро ли можно будет попросить его снять комбинезон, чтобы проверить, заметила черную кайму под ногтями, перебирающими орехи. Он все еще рассказывал, как они с помощником обработали стол металлическими цепями, чтобы придать «потертость и патинированность», по которой народ в последнее время начал сходить с ума. Моника думала, что скоро придется сказать про кота, иначе все будет выглядеть странно. Надо ему рассказать. Надо выговориться.
Питер, перебила она его.
не знаю, почему мне это раньше не пришло в голову. Купить новье или недавнюю работу, а потом просто немножко ее обработать. Никто не заметит разницы. Гениально же.
Он обхватил ее за талию, его комбинезон прижался к крохотным перламутровым пуговкам, похожим на ряды замерзших слез.
Муж у тебя гений.
Милый
В прихожей снова зазвонил телефон. Питер отпустил ее, словно хотел пойти и ответить.
Оставь, сказала она и внезапно, необъяснимо расплакалась, слезы явились ниоткуда, полились по щекам, закапали на высокий воротник платья.
Питер, всхлипнула она. Питер, послушай
Он тут же оказался рядом, обхватив ладонями ее щеки.
Что такое? Что случилось?
Телефон продолжал звонить. Да кто так ее достает? Почему не оставить ее в покое, почему она сегодня никак не перестанет плакать?
Что случилось? повторил Питер.
Моника поняла, что собирается сказать: Ифа пришла, Ифа видела. Слова уже сложились у нее во рту: ему было бы почти три.
Но ей удалось этого не произнести. Удалось удержать их, проглотить, удалось превратить их в:
Кот умер.
Она выговорила это вместо того, что хотела; смогла сказать это мужу, отцу детей, которые любили этого кота.
Телефон снова зазвонил, когда они ужинали: Моника приготовила довольно удачную запеканку. Нашла новый рецепт в журнале, там велели добавить курагу. Ей обычно не нравилось сладкое в пряных блюдах, но тут получилось очень даже неплохо.
Питер подошел к телефону. Она плеснула себе еще немножко вина, красная жидкость гортанно булькнула, выливаясь из бутылки. Оторвала хлебную корочку и откусила мякиш. Она чувствовала себя вымотанной, дрожащей, как бывает после приступа рыданий. Как лондонская улица после уборщиков: темная, мокрая, очистившаяся.
Питер внезапно вернулся в комнату и встал за ее стулом. Она обернулась и посмотрела на него снизу вверх.
Моника начал он, положив ей руку на плечо.
Ей не понравился этот голос, не понравилось серьезное лицо Питера.
Что? спросила она, вздрогнув от его прикосновения. Что такое?
Твой брат звонит.
Она продолжала смотреть на мужа.
Что случилось?
Ты с ним лучше поговори.
Моника посидела еще мгновение, потом сорвалась с места. На середине комнаты она вдруг поняла, что пол под ее туфлями пошел рябью и волнами и что сама она сейчас упадет. Она внезапно осознала, почему день был таким странным, почему она все время была на грани слез, почему воздух вокруг нее казался гнетущим и истертым. Она знала. Знала, что сейчас скажет Майкл Фрэнсис. Знала, что это, но не хотела слышать. Что-то случилось с Ифой. Автомобильная авария, утопление, передозировка, убийство, ужасная болезнь. Ее брат звонил, чтобы сказать, что их сестра умерла.
Она не могла заставить ноги двигаться; не могла дойти до двери. Хотелось остаться здесь, возле вина и запеканки. Не хотелось этого слышать.
У нее новенькая сестричка, сказала медсестра, стоя рядом с Моникой у окна детского отделения, где младенцы были выложены, как булки в пекарне. Маленькая девочка. Сложно было понять, потому что ее завернули в столько одеял, пеленок и тряпочек. У нее было красное личико и крошечные кулачки, крепко стиснутые. Ее звали Ифой. Ифа Магдалена Риордан. Длинное имя для такой малышки.
А потом, так Монике казалось, малышка открыла рот и принялась кричать, и кричала очень долго. Кричала, чтобы ее покормили, кричала, когда ее кормили, кричала после кормления, так кричала, что отрыгивала все молоко, что проглотила, странными желтовато-белыми струйками, которые ударялись в стены и в ткань дивана. Она кричала, стоило положить ее навзничь, хоть на мгновение, в кроватку или в коляску. Молотила воздух кулачками, наполняла комнату звуком; вцеплялась в волосы и шею Гретты, охваченная мукой, которую ни с кем не могла разделить, плакала, и слезы текли по ее лицу на воротнички распашонок. Ноги у нее поднимались и опускались, словно она была заводной игрушкой, лицо морщилось, и комнату заполнял неровный звук, о который можно было бы порезаться, если встать слишком близко. Гретта опускала голову на руки, и Моника отрывалась от домашнего задания и брала малышку, и они с Ифой вдвоем отправлялись в горестный обход кухни.