Тайная река - Кейт Гренвилл 2 стр.


Он быстро вернулся в хижину, споткнувшись в дверном проеме, из-за чего от стены отвалился кусок коры и смешанной с соломой глины. Хижина не давала никакого укрытия, то была лишь иллюзия безопасности, но все же он приладил кору на место. Он вытянулся на земляном полу рядом с семьей, заставляя себя лежать спокойно. Но каждый мускул был напряжен, предвкушая удар в шею или в живот, он даже ощупал себя, словно его плоть уже пронзила эта ничего не прощающая штуковина.

Лондон

В комнатах, в которых Уильям Торнхилл рос в последние десятилетия восемнадцатого века, нельзя было локтем пошевелить без того, чтобы не задеть стену, или стол, или кого-то из сестер или братьев. Дневной свет с трудом пробивался сквозь маленькие окошки с надтреснутыми стеклами, сажа из чадящего очага покрывала стены.

Там, где они жили, почти у самой реки, улицы были шириною в шаг, и даже в самый солнечный день на этих улицах стоял сумрак, потому что дома жались друг к другу. Кирпичные стены и трубы, булыжник и гнилые доски, беленые известкой, отчего структура дерева становилась заметней. Ряды и ряды насупившихся, нависавших друг над другом домов, выросших из самой почвы, на которой они стояли, а за нимисыромятни, бойни, клееварильни, солодовни, наполнявшие воздух своими миазмами.

За сыромятнями, во влажной кислой почве, бились за выживание репа и свекла, а за изгородями да стенами лежали низинки, там не сажали ничегоуж больно мокро там было, только камыши торчали из гнилой воды.

Все Торнхиллы подворовывали репу, дело рисковое: либо собаки покусают, либо закидают камнями фермеры. Вон у старшего брата Мэтти на лбу осталась отметина от камня, из-за чего в тот раз репа показалась не такой вкусной.

Выше всего были колокольни. На этих вонючих кривых улочках, и даже еще ниже, на болотах, от них было не скрытьсясмотрели отовсюду. Стоило спрятаться от какой-нибудь за поворотом, как из-за трубы пялилась на тебя другая.

А под колокольнейБожий дом. Жизнь Уильяма Торнхилла, по крайней мере, сознательная его жизнь, началась с самого большого имевшегося у Господа домаЦеркви Христовой у реки. Дом был такой огромный, что, когда он смотрел на него, у него слезились глаза. У входа стояли каменные столбы, на столбах скалились каменные львы, мать подняла его, чтобы он мог рассмотреть их получше, но он испугался и заплакал. И газон был огромный, такой, что, казалось, мог заглотить его целиком, и когда он стоял посреди этой немыслимой пустоты, у него кружилась голоса. По краям газон сторожили кусты, люди, мелкие, словно букашки, где-то там вдали взбирались по огромным ступеням к входу. Его накрыла тошная, горячая волна паники.

Внутри был невиданный им доселе высоченный свод и такой необычный свет. Какой же большой дом был у Господа, пугающе огромный для мальчика с Теннерс-Лейн. Он видел перед собой затейливую резьбу, покрывавшую все вертикальные поверхности, колонны, что вздымались над сидевшими на скамьях людьми. Все его существо растворялось в безмерной пустоте, а из огромных окон лился холодный безжалостный свет, он не оставлял тени, от него невозможно было укрыться. В этом сером каменном сооружении мальчику в протертых штанишках не стоило искать милосердия.

Он ни о чем таком не думал, он только сразу понял, что Господу нет до него никакого дела.

  

С того момента, как он узнал собственное имяУильям Торнхилл,  ему казалось, что мир населен одними только Уильямами Торнхиллами. Начать с призрака первого Уильяма Торнхиллабрата, который умер через неделю после рождения. Через полтора года, в 1777-мв «семь-семь-семь» был свой особый ритм,  пришел в этот мир он сам, и ему дали такое же имя. Первый Уильям Торнхилл был горсткой праха, смешанного землей, а он состоял из теплой плоти и крови, и все равно мертвый Уильям Торнхилл казался ему главным, настоящим, а он самлишь тенью.

За рекой, в Лейбор-ин-Вейн-корт, жили родственники, там тоже были Уильямы Торнхиллы. Старый мистер Торнхилл, чья трясущаяся иссохшая голова росла прямо из темных одежек. Потом его сын, Молодой Уильям, который прятался за черной бородой. Возле церкви Святой Марии на Холме был еще один Уильям Торнхилл, большой мальчикдвенадцати лет,  и каждый раз, увидев самого позднего Уильяма Торнхилла, он давал ему пинка.

А когда жена дяди Мэтью, того, что был морским капитаном, родила в очередной раз, сына тоже назвали Уильямом Торнхиллом. Они все пошли посмотреть на младенчика, и когда назвали это имя, то все повернулись к нему, и все улыбались, и хотели, чтобы он тоже улыбнулся, и он так и сделал. Но его смышленая сестричка Мэри, самая старшая, видела, как он скуксился. Потом она двинула ему кулаком в плечо и сказала: «У тебя, Уильям Торнхилл, имя самое обыкновенное», и он почувствовал, как в нем поднялась волна гнева. Он стукнул ее в ответ и проорал: «Уильямы Торнхиллы заселят весь мир!» И она не нашлась, что сказать в ответ, хотя и была смышленая и всякое такое.

  

Сестра Лиззи, слишком маленькая, чтобы подшивать саваны, но уже достаточно взрослая, чтобы таскать на руках ребятишек, заботилась о малышах. В свои шесть лет она носила на бедре маленького Уильяма, чтобы он не ползал по грязи, и запах Лиззи и грубая текстура ее непослушных волос, выбивавшихся из-под чепца, были для него куда роднее материнских.

Он все время был голодным. То был факт жизни: тянущее ощущение в животе, пресный привкус во рту, раздражение и разочарование от того, что еды всегда не хватало. А когда еда появлялась, главное было побыстрее запихнуть ее в рот, чтобы освободить руки и схватить еще. Если он был достаточно проворным, то успевал выхватить хлеб, который младший братик Джон только подносил ко рту, откусить кусок и быстро заглотить. Потому что проглоченное никто уже отобрать не сможет. Но Мэтти тоже не дремал и выхватывал хлеб из ручонки Уильяма, глаза у Мэтти при этом становились маленькими и суровыми, как у животного.

А еще всегда было холодно. Ему до ужаса, до отчаяния хотелось согреться. Зимой ступни его, там, на концах ног, леденели. По ночам они все дрожали, лежа на гнилой соломе, чесались от блох и клопов, прокусывавших их сквозь лохмотья.

Он не раз разжевывал клопов.

На двух младших Торнхиллов было одно одеяло, они грели друг друга своими вонючими тельцами. Джеймс был старше на два года, одеяла ему доставалось больше, но Уильям, хоть и младший, был хитрее. Он не позволял себе заснуть, пока не услышит храп Джеймса, и тогда стягивал одеяло на себя.

«Ты все время есть хотел»,  отвечала мать, когда он спрашивал про себя маленького, после чего заходилась кашлем, и кашель сотрясал все ее тело. Порою казалось, что кашельвот и все, что от нее оставалось. «Жадный маленький паршивец, вот какой ты был»,  шептала она, едва дыша, и он, пристыженный, уходил, но все равно слышал урчание в пустом животе. Он по голосу понимал, что она его не любит, и что-то в нем каменело.

Лиззи говорила про то же, но по-другому. «Жадина!  воскликнула она.  Уж поверь, Уилл, жадина ты был, да и то верно: такие здоровенные парни с ничего не берутся!»

Но что-то в ее голосе говорило, что быть здоровенным парнем не так уж и плохо, а когда она добавила: «Мы тебя называли бездонной бочкой», понятно стало, что она улыбается.

Лиззи была доброй сестрой для всех малышей, умела сооружать соску из тряпочки, хлеба и сладкой водицы, ей хватало сил таскать маленького Уильяма на бедре. Но когда Уильяму не было еще и трех, мать снова стала большой и раздражительной, и другой младенец, а не он, стал самым младшим, и уже того таскала на бедре Лиззи. Уильяму, которого и так преследовал дух мертвого Уильяма Торнхилла, теперь не давал житья еще один братец, Джон. Похоже, его всегда будет стискивать с двух сторон то, что было до, и то, что стало после.

Под ним был Джон, над нимЛиззи и Джеймс и старший брат Мэтти, и Мэри, самая старшая, он ее пугался, потому что она все время кричала и бранилась. Они с матерью целыми днями сидели под маленьким окошком и шили саваны для похоронной конторы Гиллинга. А еще Роберт, он был старше Уильяма, но и младше тоже. У бедного Роберта половины мозгов не было, и слышать он толком не слышал, потому что в пять лет заболел лихорадкой и чуть не умер. Уильям как-то услыхал, как мать орет: «Лучше б ты помер, и дело с концом!» У него внутри все похолодело, потому что бедняга Роб был добрым мальчиком, он так улыбался, когда ему что-нибудь давали,  нет, он не хотел бы, чтобы Роб умер.

Па работал на бумагопрядильне, на солодовне, на сыромятне, но нигде подолгу не задерживался. Щеки у него были ввалившиеся, с красными пятнами, будто он злился, и ходил он, как ползал, вечно полусонный, вечно усталый. Когда он говорил или смеялся, слова или смех превращались в нескончаемый влажный кашель. «Трактирщик»  так он назвал себя, когда крестили Джона, но звание трактирщика означило лишь нескольких мрачного вида мужчин из сыромятни мистера Чауберта, собиравшихся в одной из двух принадлежавших Торнхиллам комнат, где они пили эль из грязных деревянных кружек, да ели пироги, что пекла мать,  слишком много теста, слишком мало начинки. Когда по зиме чаны в сыромятне замерзали, то и клиентов тоже не было, и комната пустовала, от половиц воняло старым элем, из очагахолодным пеплом.

Это было тощее время для Торнхиллов. В пять лет Уильям уже выходил с Па на рассвете на улицы с палкой и мешкомсобирать шакшу, собачье дерьмо для выделки сафьяна. Мешок нес Па, а юный Уильям был тем, кто с палкой. Па шагал впереди, с высоты своего роста выглядывая собачьи кучи. Если им не удавалось ничего найти, тогда, чтоб наполнить животы, кроме глинистой речной воды ничего и не было. Но если Па видел кучу, то это было работой мальчикастараясь не дышать, палкой переложить дерьмо в мешок. Самое поганое было, когда собаки выбирали брусчатку возле Тайерс-гейт: там между камнями были большие щели, и какашки приходилось выковыривать палкой, а то и ногтями, а Па стоял над ним, кашлял и показывал, где еще ковырять.

За полный мешок шакши в цеху, где выделывали сафьян, давали девять пенсов. Он никогда не спрашивал, как именно шакшу использовали, но чувствовал, что скорее умрет, чем станет снова выковыривать дерьмо из плит, которыми был выложен Саутуарк.

Но, по правде говоря, когда сосет в пустом брюхе, это похуже вони.

Ма, чтобы раздобыть кусок хлеба, шла на риск, но зато менее пахучий. Вот ониЛиззи, Уильям и Джеймснаблюдают за ней, спрятавшись за чьей-то повозкой. Торнхилл думает, что намерения Ма чересчур очевидныевид таинственный, напряженный, идет, словно крадется. Его так и подмывает крикнуть: «Голову выше, Ма! И улыбайся!»

Она подходит к прилавку с книгами. Торговка внутри, в лавке, и непонятно, видит ли она, что происходит у нее возле лотка. Уильяму хочется самому перескочить через улицу, схватить книгу и удрать, а то Ма так возится: перебирает книжки, листает страницы, будто что может прочесть, хотя с буквами знакома не лучше, чем какие-нибудь человечки с Луны. Наконец она прячет одну в складках фартука, и при этом смотрит на книжку, бестолково запихивает ее обеими руками, чуть ли не роняя младенца. До чего ж все неуклюже!

Внезапно возле нее вырастает торговка, вопит: «А ну-ка отдай, миссус!»  они слышат, как Ма дрожащим голосом отвечает: «Что? Да у меня ничего вашего нет!» При этом судорожно сжимает складки фартука, что, несомненно, ее выдает. Торговка, жилистая старая карга, толкает Ма, отчего та падает на колени, из фартука вываливается книжка, младенец тоже вываливается из рук, катится по брусчатке, вопит.

Торговка наклоняется за книгой, а Ма, хоть и на коленях, успевает треснуть ее по затылку. Хоть и старая, торговка мгновенно подскакивает и бьет Ма книгой по спинеони через улицу слышат громкий шлепок, торговка вопит: «Воровка! Воровка!» Но Ма уже поднялась на ноги, держит младенца в руках, принимается пинать прилавок, книги грудой валятся в грязь.

Этосигнал для притаившихся за повозкой детей: они несутся через улицу и хватают разбросанные книги. Уильям выхватывает по книжке обеими руками, прямо из-под ног торговки, та отпускает Ма, чтобы отобрать книги, он мчится во весь опор, а Ма, воспользовавшись моментом, тоже улепетывает прочь, и торговка мечется, не успевая никого поймать. Два джентльмена, только что вышедшие из «Якоря», приходят старухе-торговке на помощь, но Торнхиллов уже и след простылразбежались, словно крысы в темном закоулке.

У каждого оказалось по книжке. У Уильямасамая богатая, в переплете из красной кожи с золотыми буквами, точно возьмут у «Лайла» за шиллинг, и без вопросов.

  

Он рос драчуном. К десяти годам другие мальчишки уже знали, что связываться с ним себе дороже. Ярость согревала, наполняла его. Ярость была ему другом.

Были, конечно, и другие друзья-приятели, они вместе болтались по улицам и верфям, хватали ракушки-сердцевидки с рыбных прилавков на рынке, рылись в грязи и иле после отлива в поисках пенни, которые кидали им развеселые джентльмены.

В банду входили его брат Джеймс, гибкий мальчишка, который мог быстрей таракана пробираться по сточной трубе, и бедный туповатый Роб с вечной улыбкой на лице. А еще тощий маленький Уильям Уорнер, самый младший сын мусорщика с Хафпенни-Лейн, и Дэн Олдфилд, чей папаша утонулон был среди пассажиров ялика, пытавшегося пройти под Лондонским мостом во время отлива, а все потому, что лодочник был мертвецки пьян. Дэн славился умением таскать раскаленные каштаны у разносчика на Фрайинг-Пэн-Элли, он таскал их столько, что хватало и ему, и другим, он их прямо горячими раздавал из карманов другим уличным мальчишкам. Как-то раз морозным утромэто Дэн придумалони с Уильямом помочились прямо себе на ноги, и блаженство, которое они при этом испытали, стоило наступившего потом холода. Был также Колларбоун из Эш-Корта, у того было красное родимое пятно в пол-лица. Колларбоуну нравилась Лиззи. «У нее кожа как у монашки»,  с изумлением заявил он Торнхиллу и, видимо, вспомнив про свое багровое пятно, покраснел здоровой половиной лица.

Все они подворовывали при случае. Этот их чистоплюй-священник мог сколько угодно распинаться про грех, но никакого греха в том, чтоб украсть что-то, чем можно набить брюхо, уж точно не было.

Как-то раз Роб заявился в нору возле Дерти-Лейн, где они околачивались с пацанами, с одним ботинком, который стащил с витрины обувной лавки. Он прихватил бы и второй, но обувщик увидел его через окошко и погнался за ним. И даже поймал, сказал Роб, но дядька был старый, а он молодой, и сумел удрать. Уильям взвесил ботинок в руке и спросил: «А на что он тебе, только один?» Роб долго думал, аж весь сморщился от усилия, а потом, втягивая слюну, вечно свисавшую с нижней губы, вскричал: «Продам какому-нибудь одноногому! Он же стоит десять шиллингов, не меньше!» И весь засветился от удовольствия, как будто деньги уже были у него в кармане.

  

Пока Лиззи выполняла роль матери для Джона, а потом для Люка, сестрой Уильяму стала Сэл, подружка Лиззи из Суон-Лейн. Сэл была единственным ребенком: она родилась худышкой и, видно, прокляла материнскую утробу, потому что все, кого мать потом рожала, болели и умирали, не прожив и месяца.

Ее семья была ступенькой повыше Торнхиллов, поскольку мистер Миддлтон был лодочником, как и его отец, и отец его отца. Все поколения семьи жили на той же улице в том же узком доме с комнатой наверху, с очагом, который зимой топили углем, с окнами, в которых были вставлены настоящие стекла, а в буфете у них всегда имелся хлеб.

Но все равно то был печальный дом, наполненный крошечными призраками умерших младенцев. И с каждым долгожданным, а потом заболевшим и умершим сыном мистер Миддлтон становился все угрюмее и молчаливее. Успокоение он находил в работе. Каждый день он вставал в раннюю рань и был первым лодочником, поджидавшим пассажиров у спускавшихся к реке ступеней-пристаней. Греб весь день и возвращался домой, когда уже темнело, всегда молча, будто всматривался в свою душу, где пребывали его мертвые сыновья.

Ма и Па Сэл надышаться на свое драгоценное дитятко не могли. Мать все время держала девочку подле себя, трепала по щеке, называла куколкой или конфеткой. У Сэл были всякие вкусности, какие только родителям по карману: и апельсины, и бисквит, и мягкий белый хлеб, а на день рождения ей подарили голубую шерстяную шаль, тонкую, как паутинка. Это были совсем не такие Ма и Па, и Уильямникто из домашних даже не знал, когда у него-то бывает день рождения,  смотрел на них и изумлялся.

Сэл цвела, окруженная заботой. Она не была красоткой, но ее улыбка освещала все вокруг. Ее жизнь омрачало лишь кладбище, на котором были похоронены братья и сестры. Она все время помнила о них, ломала головупочему они не живут, а она живет, хотя заслуживает жизнь не больше, чем они, и почему ей досталась вся любовь, которую она должна была разделить с ними. Эта тень сделала что-то с ее характером, и такого характера, как у Сэл, Уильям больше ни у кого не видел. Он больше не знал никого другого, кроме Сэл, кто не мог видеть, как курице отрубают голову или как лошадь бьют кнутом. Однажды она набросилась на человека, который порол маленькую собаку, она кричала: «Не трогайте, не трогайте!»  и человек отшвырнул собачку и уже было занес плетку над Сэл, но тут Уильям оттащил ее за руку и крепко держал, пока человек и скулящая от боли собака не скрылись за углом, и тогда она уткнулась носом в грудь Уильяму и рыдала от злости.

Назад Дальше