Было легко мечтать о том, что живешь в доме 31 по Суон-Лейн. Даже название улицы, и то было красивым. Он представлял себе, как живет там, растет в тепле этого дома. И дело даже не в щедром ломте хлеба, намазанном вкусной подливой, дело в ощущении того, что у тебя есть свое место. Он понимал, что и Суон-Лейн, и эти комнаты были частью самого существа Сэл, а у него ничего такого, что он мог бы назвать своим местом, своим домом, и быть не могло.
И так получилось, что он, чье существование было отмечено присутствием столь многих братьев и сестер, и Сэл, чье существование было отмечено столь многими отсутствиями, нашли в этом что-то для них общее. Они вместе убегали от вонючих мерзких улиц, через засаженные репой и капустой поля, перепрыгивая через канавы с гнилой водой, прочь, прочь к пустошам Ротерхита, которые, как они считали, принадлежат лишь им одним. Там было в кустах одно местечко, укрытое со всех сторон, где они прятались от ветра. Бледное небо над ними, простор серовато-коричневой воды, крики морских птицэто место так отличалось от Таннерс-Лейн, что Уильям чувствовал себя здесь совсем другим мальчиком. Он любил это место, его очищенную ветром пустоту. Ни домов, ни проулков, никто за тобой не смотрит, разве только время от времени там появлялись цыгане, да и они надолго не задерживались, и место это снова принадлежало только им.
И когда начинался дождь, мягкий, ровный, настойчивый, они с Сэл накрывались мешком и наблюдали, как капли пробивают ямочки в серой реке; они не смотрели друг на друга, но глазели по сторонам, и дождь был убедительной причиной не нарушать это состояние, а сидеть рядышком, наблюдая, как смешиваются белые облачка от дыхания.
Что-то в ее лице заставляло его все время хотеть на нее смотреть. В этом лице не было никаких таких уж примечательных черт, кроме, пожалуй, ртаверхняя губа у нее была полной по всей длине, а не сужалась к уголкам, как у других, и это придавало ей решительное выражение, как будто она в любой момент улыбнется или заговорит. Ему нравилось смотреть на этот рот, ждать, когда она к нему повернется, когда в глазах ее блеснет мысль, которой она непременно с ним поделится, чтобы они могли посмеяться вместе.
Когда он был с Сэл, ему не надо было все время ждать нападения, быть бойцом. Но мальчики есть мальчики, и они делают всякие глупости, например, показывают, как далеко они могут плеваться. Они наблюдали, как изо рта его вырывается сгусток слюны, сверкает в воздухе, плюхается на траву. Она тоже постаралась плюнуть подальше, и Уильям смотрел на ее роткак она собирает слюну, вытягивает губы, плюет. Конечно, она никак не могла до него доплюнуть, но он позволил ей думать, что она тоже далеко плюетсячтобы не портить удовольствие.
Ему нравилось, что она называет его Уилл. Его имя носили и называли столь многие, что оно стерлось от употребления, а имя Уилл принадлежало ему одному.
По ночам, когда его толкал в спину Джеймс, кашляли во сне Па и Ма, рядом храпел и хлюпал Роб, когда в гнилой соломе шуршали крысы, ноги от холода покрывались пупырышками, а живот сводило, потому что за целый день в нем не было ничего, кроме жидкой овсяной каши, он думал о Сэл. На него смотрели ее карие глаза.
При мыслях о ней в нем разливалось тепло откуда-то изнутри.
Когда мама болела в последний разУильяму в тот год исполнилось тринадцать, она все время вспоминала про львов на столбах у входа в церковь Христа. Она снова и снова проигрывала в памяти, заново переживала случай из детствакак она вскарабкалась на забор и протянула руку, чтобы их погладить. И он чувствовалсловно те ее ощущения переселились в его тело, как отец отрывает ее от планок забора, он ощущал ту же боль в ухе, что почувствовала и она, когда отец схватил ее за ухо. «Я просто хотела дотронуться, говорила она и улыбалась бескровными губами. Я была так близко, так близко. А потомплюх! и снова внизу». Ее костлявая рука с синими вздутыми венами, проступающими сквозь тонкую, как бумага, кожу, протянулась к стене в грязной побелке, узловатая ладонь раскрылась, и она улыбнулась нежной улыбкой той девочки из далекого прошлого.
Вскоре она умерла. Денег на священника, который прочел бы отходную, не было, похоронили ее в общей могиле. В память о ней Уильям на следующий день завернул в тряпку кусок навоза, спрятал под курткой и отправился к церкви. Львы стояли там, с надменным видом, таким же, как и когда мать, еще девочкой, пыталась до них добраться. Он достал из-под куртки навоз и запустил им в морду того льва, что ближе, толстая лепеха дерьма смачно залепила элегантную морду. А теперь вот утрись, думал он, и улыбался весь неблизкий путь домой. И после этого, глядя на льва, каждый раз чувствовал удовлетворение, потому что никакой дождь в мире не мог вымыть дерьмо из львиных ноздрей.
Вскоре умер и Па, выкашляв себе дорогу в еще одну общую могилу в сырой земле Бермондси. Семья осталась без главы. Старший брат Мэтти нанялся в матросы на «Оспри» и дома не был уже четыре года. Они получили весточку от него из Рио-де-Жанейро, потом, год спустя, стало известно, что его корабль потерпел крушение возле берегов Гвинеи и он теперь плавает на «Саламандре», они идут к Ньюфаундленду, и он, Мэтти, надеется, что скоро вернется домой, но вот уже два года от него не было ни слуху ни духу.
Когда Джеймсу сравнялось четырнадцать, он в один прекрасный день ушел за реку и не вернулся. Время от времени до них долетали рассказы о том, как он выпрыгнул в открытое окно, унося с собой серебряный подсвечник, или как по дымоходу забрался в спальню к некоему джентльмену и освободил джентльмена от часов. Так что забота о выживании остальных легла на плечи Уильяма.
Какое-то время он работал на месте отца в мануфактуре мистера Потта, но хлопковая пыль, неумолчный шум и грохот механизмов были невыносимы, а после того, как на его глазах маленького мальчишку раздавило, словно креветку, когда его послали подлезть под машину и что-то там исправить, он ушел и не вернулся. Потом работал в дубильне Уайта, таскал вонючие из-за стухшей крови шкуры из повозок к чанам, где на него кисло смотрели насквозь пропитанные химикалиями мужчины. Больше всего на свете он боялся стать таким, как они, вечно торчавшие по пояс в мерзкой жиже и уже почти утратившие человеческий облик.
Когда другой работы не было, он на солодовне сгребал лопатой жмых, из которого было выжато все возможное и невозможное, так что оставалась лишь вонючая волокнистая масса цвета детского дерьма.
Какое-то время он работал в «Неттлфолд энд Мозерз» выметал из-под токарных станков металлические опилки и стружку, лопатой закидывал в мешки и грузил в телеги. Весь день он взбирался и спускался по мосткам с тяжеленными мешками за спиноймешки он с трудом удерживал обеими руками за углы, только и глядя, как бы не грохнуться. Он боялся надорвать спину или сломать позвоночник, но стружка и опилки хотя бы не воняли. По ночам мышцы на ногах все еще дрожали от напряжения.
Лучшая из работ, какая у него бывала, это грузчиком на верфях. Вдоль реки дул свежий ветер, а пришвартованные корабли напоминали о том, что есть и другой мирза пределами Бермондси. Здесь, в доке Слоуна, был один нищийбывший матрос, у него на плече сидел зеленый попугай, так что сзади куртка нищего всегда была изукрашена птичьим пометом. Попугай переминался на когтистых лапах, щипал хозяина за ухо и громко вопил, когда кто-то подходил слишком близко. Это была птица из снов, однако вот онавосседала в своем ярком оперении на плече хозяина.
Он любил доки, потому что здесь всего было в изобилии. Бочонки бренди, мешки кофе, ящики чая, здоровущие бочки сахара, тюки конопли.
А когда всего столько, то кто заметит небольшую пропажу?
Как-то раз Уильям наткнулся на группу мужчин с ломиками в руках, собравшихся на третьем этаже склада. Отковырнуть крышку с ближайшей бочки оказалось делом нескольких мгновений. Дерево раскололось с таким треском, что, казалось, это было слышно по всему складу, однако один из мужчин мастерски изобразил приступ кашля, и никто ничего не расслышал. Внутри оказались кристаллы темно-коричневого сахара. Сахара было так много, что он казался совсем не тем известным ему веществом, драгоценной горсточкой в бумажном фунтике. Он смотрел на сахар, и рот его наполнился слюной.
«Ох, произнес один из мужчин, какая жалость! Бочка-то разбитая!» А другой, с постным пасторским выражением на лице, добавил: «Как говорит Господь наш, расточительство премерзко». Уильям вместе с остальными протянул руку, захватил в горсть сахар и прямиком отправил его в рот. Какая сладость! Эта сладость рождала еще более острую жажду сладости. Тем временем другие быстро ссыпали сахар в небольшие мешки, прятавшиеся у них под куртками, и сбежали, а Уильям все стоял и слизывал сахар с ладоней.
Над головой он слышал грохот катившихся по настилу бочек, откуда-то сбоку доносился скрип лебедок и крики грузчиков, к нему приближались чьи-то шаги. Он оглянулся, но за грудой бочек и тюков его вроде не было видно.
Мешочков под курткой у него не было, имелась только грязная фетровая шапка, так что он принялся черпать сахар обеими руками и наполнять им шапку, а когда шапка наполнилась, стал пихать сахар в карманы, но сахарная масса прилипала ко всему и не желала запихиваться.
Теперь шаги звучали еще ближе, за тюками конопли. Он сунул шапку под мышку и попятился к дальнему углу, где мог бы отсидеться до конца дня, но стоило ему повернуться, стоило ему сунуть шапку под мышку, как прямо перед ним возникла полосатая фуфайка мистера Крокера, десятника. «Отличный трюк, Торнхилл! возопил он. Что, лакомство для всякой швали, да?» Мистер Крокер выбил шапку, и сахар полетел на пол. «Дурака из меня делать вздумал, да, Торнхилл?»
Но объяснение у Уильяма Торнхилла было наготове. «Бочка уже была открыта, сэр, когда я тут проходил, сказал он. Господом Богом клянусь». И эти слова казались вполне правдивыми, потому что он так и видел внутренним взором, как сворачивает за тюки с коноплей, видит бочку, разбитую крышку, рассыпанный кругом сахар. «Там между бочками и стеной лежало немного сахару, сэр, продолжал он. И какой-то дяденька кивнул, мол, я могу взять, в этом нет ничего плохого, сэр, Господь мне свидетель!» Он сам слышал, что его голос звучит вполне убедительно.
Вот только Крокер не слышал, он и слушать-то не собирался. Мир по Крокеру не допускал сложностей: вот мальчик с шапкой, полной сахара, рядом открытая бочка с сахаром, значит, мальчик вор.
Работа прекратилась: все наблюдали за тем, как Торнхилла гнали плеткой все сто ярдов вдоль причала Красного Льва.
Крокер задрал на Торнхилле рубашку, спустил ему штаны до колен и для начала ударил по спине. Бич, хлестнув по коже, издал противный чавкающий звук, и он думал только о том, как бы убежать, но ноги путались в спущенных штанах, а Крокер не отставал ни на шаг.
Он хорошо усвоил этот урок: не попадаться. Колларбоун показал ему, как проковыривать бочонки с брендидырочка получалось такая маленькая и аккуратная, что ничего не было заметно. Колларбоун осторожно сдвигал обод к узкому концу бочонка, а потом там, где обод был раньше, просверливал в дереве две маленькие дырочки. Затем доставал жестяную трубочкуона состояла из двух частей, чтобы аккурат помещалась в кармане, и перекачивал бренди в пузыри, спрятанные под курткой. Торнхилл жадно вдыхал густые пары брендиот одного только запаха внутри становилось тепло. Колларбоун предложил ему выпить: «Глотнешь маленько, а, Торни?», и Торнхилл глотнул, а Колларбоун выхватил у него пузырь и сделал такой большой глоток, что стало слышно, как жидкость забулькала в глотке.
Когда оба пузыря наполнились и Колларбоун закрепил их в приделанные под курткой по бокам, под рукавами, петли, он достал две заранее подготовленные щепочки и загнал в просверленные отверстия. А потом задвинул на старое место обод. «Чего глазом не видно и он подмигнул. Или как там говорится в Библии, да, Торни?»
Каждый год в ноябре непременно случалось утро, когда он просыпался в какой-то особой, словно подбитой ватой тишине. Свет в комнате лился откуда-то снизу, уходил к потемневшим и прогнувшимся потолочным балкам. Он не успевал даже высунуть голову из-под одеяла, однако уже понимал, что его ожидаетснег. Снег укутывал кучи мусора, накрывал своей белизной, глушил вонь сыромятен. Это было здорово.
Но в ту зиму, когда ему исполнилось четырнадцать, река замерзла и простояла подо льдом две недели. Прямо на льду устроили зимнюю ярмарку с ирландскими скрипачами и танцующими медведями, с прилавками с горячими каштанами, и у всех мужчин и женщин от джина развязались языки. Но для тех, у кого не было ни пенни на каштаны и выпивку, ярмарка была самым тяжким временем. Раз река замерзла, значит, не было работы ни на кораблях, ни в сыромятнях.
Торнхиллы голодали в своей комнатенке на Мермейд-Корт. Мэри все подшивала и подшивала саваны, так яростно орудуя иглой, будто от этого зависела вся ее жизнь, но пальцы от холода едва слушались, потому что в окне, под которым она сидела, не было стеколоно пропускало не только свет, но и ветер. У Лиззи разболелось горло, она лежала, стонала и тяжело дышала. Джон пытался воровать картофелины в лавке Тиррелла, а Люк стоял на стреме, и еще был Роб, бедный дурачок, он по-прежнему все улыбался, хотя радоваться было нечему.
Их спас мистер Миддлтон, этот мрачный, но, несомненно, добрый человек. Умер еще один младенец, еще один сын, который мог бы вырасти, выучиться отцовскому ремеслу и унаследовать его дело. Что-то переменилось в мистере Миддлтонеу него больше не осталось надежд. «Он стал очень суровым, сказала Сэл Торнхиллу. Говорит, больше никаких деток». Она помолчала и добавила: «Никаких сыновей. Только я». Она пыталась говорить беззаботно, легко, как будто все это ничего не значило, но он слышал в ее голосе страдание.
А потом мистер Миддлтон сказал Торнхиллу, что мог бы взять его в учение. «Но запомни: никакого воровства, предупредил он. Украдешь хоть что-нибудьтут же вылетишь башкой вперед». Что до сестер, то он знал человека, которому нужны были швеи для незатейливой работы, так что им удастся продержаться.
В самый сильный мороз того года, в январский день, когда переливающиеся как жемчуг облака, казалось, сами были сделаны изо льда и от холода даже было тяжело дышать, мистер Миддлтон сопроводил Торнхилла от церкви Святой Марии на Холме к зданию Гильдии водников, где Торнхилла должны были официально закрепить за ним в качестве ученика. Он и другие мальчики ждали в длинном, продуваемом насквозь проходе, выложенном стертыми временем плитами. Они сидели на жесткой и слишком узкой скамье, холод от камней насквозь проморозил ему ноги в деревянных башмаках, но он чувствовал, что в этот день происходит прорыв из его ужасного, голодного и грязного прошлого. Мистер Миддлтон сел рядом, он все еще тяжело дышал после крутого подъема на холм, а Торнхилл вообще почти не дышал: перед ним представало будущее, на которое он и надеяться не смел.
Если он осилит семь лет ученичества, он станет полноправным членом сообщества лодочников Темзы. Людям всегда будет нужно перебираться с берега на берег, уголь и зерно всегда нужно будет доставлять к причалам от стоящих на рейде кораблей. И пока у него будет здоровье, ему больше никогда не придется голодать. Он поклялся себе, что станет лучшим из учеников, самым сильным, самым быстрым, самым сообразительным. А после семи лет, став свободным, он будет самым усердным лодочником на всей Темзе.
А когда у него будет работа, он сможет жениться на Сэл и содержать ее. Как ни крути, а мистеру Миддлтону понадобится сильный зять, чтобы помогать в деле и, что совершенно естественно, унаследовать его. Сегодня для него откроются все прежде наглухо закрытые двери!
Лестница походила на лестницу из сназакрученная, словно кожура апельсина, вокруг хлипкой рейки, она поднималась к льющемуся с неба свету. Наверху он замер, и мистер Миддлтон почти втянул его за собой в большую комнату с турецким ковром на полу, сверкающими шандельерами, он чувствовал жар камина и смотрел на темные торжественные лица на развешанных по стенам портретах.
Он стоял позади мистера Миддлтона, который выглядел еще строже и суровее, чем прежде, вытянувшись, словно дворцовый гвардеец, лицом к большому столу из красного дерева, за которым восседали с полдюжины мужчин в мантиях. Один из них, тот, у которого на плечах лежала тяжеленная бронзовая цепь, сказал: «Доброе утро, Ричард, как поживает миссис Миддлтон?» И мистер Миддлтон сдавленным голосом ответил: «Терпимо, мистер Пайпер, не на что жаловаться».