Ах да за очаг! повторил Ясон и беспокойно оглянулся вокруг. Разрешите, я на минутку прошу прощения Только не знаю, где теперь Столько ведь лет прошло, не так ли?
Да, время бежит, сказала директорша. Марите, проводи гостя. Придется во двор идти, тут у нас засорилось. Завхоза мы отпустили, так вот и живем.
Покажите, где засорилось, предложил Ясон, выходя в коридор. Он открыл дверь служебного туалета, директорша услужливо зажгла ему свет. Кусок проволоки требуется, стальной, если есть.
Директорша сама выбежала во двор и возвратилась с двумя катушками проволоки. Ясон развернул одну из них и, выправляя руками проволоку, засунул ее в унитаз, затем спустил воду и торжественно объявил:
Действует!
Потом он с виноватым видом закрылся в туалете, и директорша с похожей на нее подчиненной снова услышала веселый шум спускаемой воды.
Я мог бы работать у вас завхозом, сказал Ясон, вернувшись в канцелярию. Но мне все-таки больше хотелось бы с детьми А и правда, почему бы нет?
Видите ли, сказала директорша, с детьми и не каждый педагог умеет обращаться. А вы уверены, что смогли бы?
Не пробовал. Я другие работы делал: газосварка, электросварка это я умею. Крановщиком еще работал, трактористом был, даже овец стриг Вот, смотрите. И он высыпал из планшетки на стол всевозможные справки, командировочные удостоверения, потертые уже почетные грамоты и даже медали и пояснил: Это за спасение утопающих Из воды, если придется, могу вытащить.
Обе женщины стали просматривать документы, украдкой поглядывая на него, и директорша, улучив случай, как бы между прочим, спросила:
Столько профессий, вроде бы и многовато для одного человека Вам и золото, как я слышала, приходилось мыть?
Нет, ответил Ясон. Никогда я не мыл никакого золота.
А под судом, часом, не были?.. Случается ведь, в жизни все может быть В тюрьме не сидели?.. Вы только не обижайтесь.
Я и не обижаюсь, сказал Ясон и сгреб свои документы обратно в планшетку. А разве я похож на такого, что сидеть любит?
Да нет же, нет, что вы, замахала руками директорша, я просто так, между прочим спросила. Еще раз прошу прощения. Стало быть, педагогическая работа тянет. Так как же вы воспитывали бы детей? Кого бы вырастили?
Директорша улыбается, а Ясон покачивает головой и напряженно, нахмурив брови, думает, потом, потянувшись и глубоко вздохнув, произносит:
Может, думаю, поэтов поэтов в боксерских перчатках.
Ясон снова на улице, против окон Прунце. Падает мокрый снег, падает на его круглую голову и тут же тает на ней. Но Ясон не стряхнет его, не укутается в свой меховой воротник и продолжает стоять, по своему обыкновению, широко расставив ноги, в распахнутой шубе, словно готовый простоять вот так хоть сотню лет.
Все стоите, Ясон? спросил Навицкас, таща в хлев два дымящихся ведра корма для свиней.
Но Ясон молчит, и Навицкас, поставив ведра, начал с другого конца:
Добрый вечер!
Добрый вечер, пробормотал Ясон.
На дворе только октябрь, а пожалуйте, развел руками Навицкас. Придется вам бежать с этой мыловарки, подыскать себе, так сказать, место где потеплее.
Никуда я не собираюсь бежать, отрезал Ясон, а вы кормите себе ваших свиней.
Свинью, поправил его Навицкас, одна только и осталась. А чего вы так невзлюбили этих свиней?
Я? пожал плечами Ясон. Нет, против животных я никогда ничего не имею.
Так, может, помогли бы мне корыто поднять? предложил вдруг Навицкас и, не дожидаясь ответа, прихрамывая, направился в хлев.
Ясон поглядел на окна дома, однако там, где горел свет, повсюду окна были занавешены, и он впотьмах направился следом за Навицкасом.
Где же это корыто? спросил Ясон, наклоняясь через загородку в стойло, и свинья в нетерпенье ткнулась ему своим пятачком в руку.
С чего бы? сказал Ясон. С чего бы мне не любить свиней, разных животных или зверюшек?
Навицкас достал из кармана пиджака фонарик, зажег его, и тут в тусклом свете Ясон вдруг увидел в хлеву автомобиль, разумеется отгороженный проволокой и фанерой от стойла свиней. Он усмехнулся:
Чья эта машина, Прунце?
Навицкас молча продолжал работать лопатой, отгребая кучи навоза к стенке, и тогда Ясон тоже вошел в стойло, и они вдвоем переставили корыто в расчищенное место. Навицкас выплеснул оба ведра в пустое корыто, и свинья, жадно чавкая, протиснулась мимо ног Ясона к пойлу.
С чего бы? повторил Ясон и, приподняв полы своей дохи, вылез из стойла. Напротив, я очень люблю всяких животных.
Уезжайте, внезапно сказал Навицкас и направил свет своего фонарика во двор, на падающий хлопьями снег. По-моему, всем будет лучше, если вы уедете. Что и говорить. И Прунце, как его называют, Жаренасу этому, и конечно же, самой Руте, я думаю, лучше было бы, ну и мне тоже. Вы сами подумайте, зима ведь, недолго продержитесь вы в этих развалинах, людям на смех, как говорится, из чистого упрямства.
А я никого вовсе не собираюсь смешить, грустно произнес Ясон, да и плевать я хочу на этот снег, не такой снег я видел Плевать мне, товарищ Навицкас, на все а может, мне так жить приятно? А может, у меня отпуск? А может, я трудился не покладая рук, из кожи лез как черт? Так что ж, не могу я хоть в отпуске пожить как мне вздумается?
Плохо, сказал Навицкас и погасил фонарик, чует мое сердце, что все это плохо кончится, неспокойно у меня на душе, товарищ Ясон, очень тревожно, вот и снег в такую раннюю пору
Плевать! сказал Ясон. Плевать я хотел на этот снег.
И он вышел во двор, бросил хмурый взгляд на окно гостиной и действительно сплюнул себе под ноги. Потом вышел со двора на улицу, сердито стерев кулаком слюну на губах.
Навицкас вернулся с ведрами в дом, запер дверь на два крючка и для верности еще повернул ключ в замке, потом мельком заглянул в гостиную.
Так что, он все еще стоит? спросил Жаренас раздраженным и вместе с тем каким-то приподнятым голосом. Сидя с опущенными в пустой таз ногами, он хлопнул вдруг по коленям толстой тетрадью в черном коленкоровом переплете, и из тетради посыпались засохшие лепестки цветов.
Может, и стоит, ответил Навицкас, бросив взгляд на Руту, прислонившуюся к косяку двери в спальню, бледную, с непроницаемым лицом, и он стал подниматься по лестнице наверх, в свою комнату, и трудно было разобрать, что больше скрипит то ли лестница, то ли его левая, искусственная нога.
Улица, она для всех, стоять не запретишь, сказал Навицкас уже наверху, на лестничной площадке, улица не двор, на улице можешь себе стоять сколько душе угодно, если только держишься на ногах.
А мы будем жить, сказал Жаренас и снова хлопнул себя по колену тетрадью, и не будем больше озираться на улице, ей-богу. И опять хлоп тетрадкой по колену.
Жаренас наклонился и стал шарить по полу.
Твои засушенные цветочки выпали. Жаль, очень жаль, но они рассыпались, в прах рассыпались. Боже ты мой, велика беда, да вы новые насушите. А может, вы все-таки соизволите налить в таз горячей воды и, если вас не затруднит, три горсти соли насыпать.
Вода на кухне, сказала Рута, и соль там же И если ты все уже прочитал, то мог бы вернуть мне тетрадь.
Прочитал! сказал Жаренас. Надел очки и прочитал. Ах, вы только подумайте, какой ваш муж негодяй, рассыпал засушенные цветочки. В душу, так сказать, залез грязными сапогами Да, да, выкопал, разыскал, прочитал и еще, извините, красным карандашом некоторые места подчеркнул!
Не кричи! сказала Рута. Дети спят. Почему тебе хочется быть еще омерзительнее, чем ты есть?
И хочу! с горечью произнес Жаренас, сжимая губы. А как же не захочешь, когда это лохматое чудовище стоит за окном на улице, точно к земле прирос, когда ты вот стоишь тут в дверях с мраморным лицом. И когда тебе трудно даже воды и соли принести Где уж тут не захочешь! Поневоле станешь мерзким Ах, в самом деле, до чего уж чувствительна женская душа вот, пожалуйста, уже на третьей странице ваш родной муж, оказывается, чрезвычайно невнимательный, непонятливый, и подумайте, какой страшный грех: он во сне ужасно храпит!
Зачем ты мучаешь меня? сказала Рута. Тебе это доставляет удовольствие?
А как же! усмехнулся Жаренас. Приятно, когда на дворе снег, когда перед твоим домом торчит какой-то идиот, место которому в тюрьме, а лицо твоей жены даже не мраморное, а, я бы сказал, ледяное. Одно удовольствие, когда нету ни горячей воды, ни горсти соли Вот хотя бы и здесь да и повсюду одно и то же: моя жена сушит цветочки и, оказывается, взывает о любви!.. Моя жена, мать троих детей, оказывается, только и жаждет, чтобы пришла наконец эта так называемая любовь и потискала бы, помяла ее в загаженных развалинах мыловарни!
Рута вся съежилась и тихо затворила за собой дверь спальни, а Жаренас, не вынимая ног из пустого таза, стал напряженно вслушиваться, потом он нервно вскочил и влетел в спальню. Рута стояла у окна уже в ночной сорочке и смотрела на улицу. Жаренас зажег свет, обхватил со спины Руту и положил ей подбородок на плечо.
Я тебя люблю, произнес он, и с каждым годом все больше! Не веришь? Что мне делать, Рута, что мне делать? Если б ты другую тетрадь исписала Если б по-другому все написала!.. Я куплю тебе вместо этой тетрадки целый альбом, в переплете из настоящей кожи, ладно? Тогда ты по-другому напишешь, да?
Рута шевельнула плечом и выскользнула из объятий мужа, который, навалившись на нее, дышал ей в самый затылок.
Спасибо, сказал Жаренас, так вот тебе, держи свой дневник. Или же вырви лучше какой-нибудь листок и ступай на улицу и хотя бы этим листком прикрой его столь милую тебе идиотскую головку. Иди, видишь ведь, какой снег, может, ему холодно.
Хорошо, сказала Рута, я пойду.
Она взяла свой дневник и вырвала последнюю исписанную страницу, но Жаренас выхватил его из Рутиных рук и разодрал в клочья.
У тебя нет ни стыда, ни совести! вскричал он. Знаю, ты могла бы пойти к нему вот так, в ночной сорочке, на улицу и прикрыть его голову своими исписанными листками.
Ты сам послал меня, сказала Рута, и с манной посылал. Спасибо же тебе, Прунце, что послал
Ага, стало быть, я уже Прунце! Что ж, и тебе спасибо за это.
Покойной ночи, сказала Рута, уходя, погаси свет и закрой дверь.
Так куда же это вы, сударыня, прикажете мне идти? спросил Жаренас, бросая на пол свой пиджак. Может, говорю, двоюродный брат примет меня у себя наверху, а может, в хлев, к свиньям идти? Ложитесь, ложитесь, сударыня!
Он начал расстегивать ремень на своих брюках и вдруг ударил себя по лбу:
А может быть, лучше пригласим Ясона? Друг детства, так сказать, друг семьи, уложим его между нами, посередке, ведь он продрог, промок, ведь ему плохо на улице-то Нет, нет ни в коем случае, ложитесь лучше рядышком, как привыкли, а я уж примощусь на коврике, возле кровати и уголком дневника буду щекотать вам пятки
Жаренас поднял с пола свой пиджак, постоял в нерешительности, тяжело дыша, затем все же аккуратно повесил пиджак на спинку стула, тщательно сложил брюки, собрал выпавшие из кармана копейки, расческу и положил все это на ночной столик. Упрямо набычив голову, он заговорил вновь:
Рута, все равно я люблю тебя, я прощаю тебе все, все на сто лет вперед. Ты не хочешь понять, не хочешь видеть, как я тебя люблю!
Рута смотрит на стену против кровати, увешанную фотографиями в одинаковых рамках: тут и ее муж в молодости, в сквере возле военного музея в Каунасе, он стоит, опершись локтем на голову каменного льва; тут и общий вид ясонеляйского ресторана, и их свадебная фотография, на которой Рута глядит удивленными глазами из-под фаты, как бы не соображая, зачем эта фата и этот Жаренас. И в углу другая ее фотография, еще без Жаренаса, но с мужским велосипедом и с двумя косичками, торчащими в обе стороны, и теперь Руте кажется, что она несется на этом велосипеде по Укмерге и, куда бы она ни свернула, всюду перед ней выскочит Жаренас со своим портфелем. Она представляет себе вместо Укмерге другие знакомые города и даже сплошную пустыню, где один только песок и небо, но и там из-за дюны вылезает все тот же Жаренас, как тогда в Укмерге, когда ей было всего семнадцать, и она опять наезжает на него, и опять падает, сбивая его с ног, а Жаренас, склонившись, целует ее и предлагает переписываться, дружить.
Оставь меня в покое, говорит Рута.
Я люблю тебя, твердит Жаренас, кладет ей руку на грудь, а другой рукой тянется к кнопке ночника.
Наверху, в комнате двоюродного брата Навицкаса, пахнет гарью: Навицкас выжигает на фанере вид Тракайского замка по видовой открытке, а на стенах висит множество других выжженных им картин, тут и длиннокосые литовские девушки на берегу моря, и портрет знаменитого литовского певца Кипраса Петраускаса, явно скопированного с обертки юбилейного мыла «Кипрас Петраускас», пять коробок которого стоят у стены, знаменитый тенор под этикеткой мыловаренного завода Жадейкиса и Гляуберзонаса, тут и сцены битвы под Грюнвальдом, и, наконец, портрет необычайно бородатого человека с огромным лбом, весьма напоминающего Карла Маркса. Синеватый дымок поднимается из-под пальцев Навицкаса и вьется вокруг лампочки без абажура под потолком. Навицкас оставляет Тракайский замок без крыши, берет таблетку анальгина, открывает окно, и первый мокрый снег, кружась, падает ему на лицо, на его стол, на мыло К. Петраускаса, достигая чуть ли не середины комнаты. А на улице пустынно, и даже Ясона нет. Снизу, из комнат Жаренаса, Навицкас вдруг слышит грохот и шум и плачущий голос Руты, и он бросается вниз по лестнице.
Нет, ты моя жена, приятно ли тебе это или нет, а все равно жена! Жаренас ухватился одной рукой за дверной крючок, а другой оттаскивает Руту от двери.
Ясон!.. сквозь слезы зовет Рута. Ясон, я больше не могу, Ясон
Нет Ясона. Ушел он, спит, должно быть, где-то на своей мыловарне, говорит Навицкас, отрывает своего младшего двоюродного брата от двери и, заслоняя грудью Руту Жаренене, он вдруг, как-то смешно замахнувшись, наносит кулаком удар по лицу директора ресторана и снова поднимается по лестнице в свою комнату гуркшт, гуркшт, гуркшт, со скрипом сгибается в шарнире его протез.
Жаренас и не пытается встать, он только нашаривает на полу свои очки, слизывая кровь, которая тоненькой струйкой стекает из носа, и подкладывает себе руки под голову:
Рута, где твое сердце, твоя жалость?
Тебя жалеть? удивляется Рута и хватается руками за живот, словно готовясь рожать. Мне никого не жаль Мне все надоело, так надоело, что даже тошнит.
Гуркшт, гуркшт сгибается искусственная нога Навицкаса, и чем выше он поднимается, тем легче становится у него на душе, тем спокойнее. Снег вихрится в его комнате, а Навицкас стоит, прислонившись к двери, с каким-то странным ощущением счастья и так крепко прижимает кулак к груди, что даже выжженный на фанере Маркс слезает со стены, закрывает окно и крепко, по-мужски пожимает Навицкасу руку.
Старый, потрепанный автобус с высунутым вперед носом, с неодинакового цвета крыльями и с надписью на переднем стекле «Веясишкский дом для престарелых» стоит перед домом Матулёниса. Необычайно тучный человек сидит, погрузившись в кожаное кресло, то и дело вытирая потный лоб розовым, отороченным кружевами носовым платком. Он прихлебывает из чашки кофе и все время пыхтит:
Слава богу, на сей раз только в Ясонеляй Позапрошлым годом весною до самого Смоленска утрепалась. Спасибо вам, товарищ Матулёнис, что приютили нашу подопечную и письмецо не поленились черкнуть.
Вы бессердечный человек! говорит мамаша Матулёнису и принимается неторопливо собирать свои пожитки; она надевает старые туфли, а новые, купленные ей Ясоном, укладывает в коробку. Вам никогда не понять сердце матери.
Толстяк продолжает пыхтеть, под его тяжестью трещит кресло, и от всей его фигуры и его пыхтения веет таким уютом, что не хочется ни вставать, ни двигаться с места, а тем более ехать куда-либо, а тем более в этот Веясишкис.
Сударыня, смеется Матулёнис, если бы вы обладали сердцем матери, то я, пожалуй, и понял бы вас. Но только где это ваше сердце, может, в коробке с новыми туфлями? Ха! А печурку еще не успели выклянчить? Сударыня, свое сердце вы оставили в картофеле вместе с Ясоном.
Но ведь я же его нашла! пускает слезу мамаша. Случайно, в Смоленске на железнодорожной станции Когда меня хотела арестовать милиция, Ясон подошел и побранил их: зачем вы обижаете эту женщину, ведь она моя мама!