Ореховый хлеб - Саулюс Шальтянис 3 стр.


 Ничего страшного, розы хоть и несъедобны, но не такие уж они невкусные.

И, продолжая улыбаться моей матери, он принялся сам жевать лепестки. Мне стало очень весело, и я слопал последнюю, третью розу.

 Телефункен!  вскричал я тогда и включил радиоприемник, купленный еще дедом, выбрался из-за стола и пригласил мою мать на танец. Одно удовольствие танцевать с ней: ни у тебя руки не потеют, ни тебе на ноги не наступают. Пришлось мне как-то, на свою беду, с Люкой Каминскайте танцевать: разгорячились мы оба и с чего-то дрожать начали, а тут, как назло, еще Каминскас на скамейке сидит.

 Элите, черт побери,  воскликнул я,  какая же ты сегодня красивая!

Она обняла меня, потрепала за волосы и поцеловала в лоб.

 Что-то будет,  захихикал отец, поправляя очки,  когда моя женушка чересчур похорошеет? Не сговориться мне будет с ней, не так ли, уважаемый?

Но Алюкас Шовинис лишь странно как-то посмотрел на моего отца, часто заморгал глазами, отчего-то вдруг погрустнев, положил руку на хлебную доску и медленно начал тыкать ножом между пальцами. Отец, барабаня костяшками пальцев по столу, выключил радио.

 Почему?.. Что с тобой, Антанас, тебе нездоровится?  спросила мать.

 Мне сдается, что это тебе, Элите, и вам, уважаемый, нездоровится,  усмехнулся отец.

Алюкас Шовинис печально посмотрел на меня, на мою мать и, низко опустив голову, стал быстро-быстро тыкать ножом между пальцами.

 Телефункен!  крикнул я, вскипев.  А вы, отец, либо спать идите, либо танцевать, только не портьте людям настроение.

И мой родитель, качая головой и сутулясь, поплелся в спальню.

Однако в двенадцатом часу он снова появился в темноте дверного проема, вытирая очки о полосатую пижаму. Он как-то таинственно поманил рукой Алюкаса Шовиниса, и тот, закусив губу, направился к отцу в его темную комнату. Через несколько минут он вернулся к нам вне себя, окинул меня с матерью каким-то безумным взглядом, задом попятился в свою комнату и закрыл за собой дверь. Мы с матерью переглянулись, я сжал кулаки и скрипнул зубами:

 Ах, этот телефункен!..

Тогда моя мать вскочила, вбежала в комнату отца, и там зажегся свет. Я уловил невнятное бормотание отца, отдельные раздраженные и слезливые слова и выкрик ошеломленной матери:

 Мерзость!.. О боже какая мерзость!.. Вот ведь что выдумал!

Мать вернулась, заливаясь слезами, и начала бегать по кухне, держась рукой за щеку, как будто ее ударили. Следом за ней, словно призрак, приплелся отец и плюхнулся в кресло. Я включил радио на полную громкость, отец смотрел на мать, словно впервые видя ее, взял в руку нож и принялся в задумчивости царапать им хлебную доску. Потом он положил на нее ладонь, растопырил пальцы, состроив при этом плаксивую мину, и, по примеру Алюкаса Шовиниса, начал тыкать между ними ножом, но вдруг промахнулся и воткнул нож себе в руку. Брызнула кровь, и отец начал всхлипывать, как ребенок, зажав здоровой рукой запястье. Так кончился этот незабываемый праздник. Алюкас Шовинис побежал звать «скорую помощь», а мать тем временем забинтовала отцу руку и с каменным лицом стала дожидаться приезда «скорой». Я крутил радио, пока не сломал ручку выключателя.

И с тех пор в нашем доме стало как-то необычно тихо, и Алюкас Шовинис приходил только ночевать  шмыгнет в комнату деда, словно тень, поздно вечером, а рано утром незаметно исчезнет. И лишь спустя неделю вымолвил первое слово, сообщив, что больше здесь жить не будет. Отец долго мычал что-то, вроде бы извиняясь или оправдываясь: всяко, мол, в доме бывает, и ему это весьма неприятно да и всем это, разумеется, неприятно, но не надо выносить чужое чужое

 Чужое дерьмо,  помог я закончить отцу.

 Ладно,  сказал Алюкас Шовинис,  будьте спокойны, я постараюсь вынести только то, что принес, придя к вам полтора года назад, чтобы жить здесь.

В самом деле, Алюкас Шовинис унес с собой только пишущую машинку, лук и пять глав своего «Дня», написанных здесь, в нашем доме, и ни грамма больше.

ЛЮКА

Весною квакают, надрываются лягушки, весною не хватает витаминов и порой хочется застрелиться, весною ты стоишь с портфелем у окна, а автобусы мчатся мимо школы вдаль, подмигивая желтыми и красными глазками, и у тебя отчего-то больно щемит сердце.

Люка отрезала себе косы, эти противные обрывки веревок, и ее отец Каминскас за это всыпал ей так, что она целых три дня и сесть-то как следует не могла. Но Люке все нипочем, она надела свои выходные туфельки и разгуливает по коридору, задрав голову,  смотрите, мол, какая я красавица. Слов нет, девчонка недурна собой. Вполне на уровне. Но ведь и все женщины к весне хорошеют так, что к ним и не подходи. Сидит себе Люка в переменку на подоконнике с Римавичюсом  неприятный он типчик, мыльный какой-то, в очках  и почитывают вместе одну книжонку. Я подхожу, насвистывая, и спрашиваю:

 Что ж это вы, любезные, читаете?

 Фрейда,  удостаивает меня ответом Римавичюс.

 А, когда-то мне тоже пришлось читать. Устарело все это,  позевывая, бросаю я и сплевываю ему под ноги.

Знаем мы таких профессоров! Стоит только замахнуться  и сразу очки запотеют.

Ладно, Фрейд Фрейдом, но потом еще Люка вздумала выйти во двор, и одна туфля у нее в грязи завязла. Стоит на одной ноге, хоть со смеху лопни, а с другой туфлей ребята уже футбол гоняют. Я-то в футбол не играл, честное слово, свидетели есть. Подхватил я эту Люпину туфельку и подношу ей. Дурной у меня характер  пожалеешь такую ведьму, а потом кровью харкаешь.

 На, бери свой лапоть,  говорю. А Люка смотрит, словно я еще перед ней виноват, а потом хватает туфлю да как огреет меня по физиономии острым польским каблучком.

 Ах вот как!  вырываю я из ее рук туфлю.

 А ты чего насмехаешься?  взвизгивает Люка и закрывает лицо руками.

Можно было, конечно, и ей, этой ведьме, разукрасить рожу, но я не из тех, которые бьют женщин. Что ж, вытер платком выступившие слезы, отхаркнулся и выплюнул половину зуба. Между тем публика стоит вокруг лужи и с нетерпением ждет, когда я ее выкупаю в грязи. А я только поплевал на тот же платок, до блеска вычистил ее драгоценную туфельку и ледяным голосом процедил сквозь окровавленные губы:

 Я-то думал, что вы человек, моя несравненная.

Тем бы дело и кончилось, но, как обычно бывает, находятся ябеды, без которых ни одна приличная школа не была бы школой, а райскими кущами. Еще урок не начался, а уже влетает директорша, вся помолодевшая после позднего замужества с пожарным начальником, и на ней ядовито-желтое платье, от которого начинает сосать под ложечкой, да еще с вырезом сверху и снизу.

 Покажите мне ваши зубы, Шатас.  Она заставляет меня раскрыть рот. А Люка тем временем стоит ни жива ни мертва.

Я раскрываю рот и зажмуриваю глаза, а директорша приподнимается на цыпочках, и мне кажется, что она сейчас просунет свой пожелтевший от сигарет пальчик в зияющее отверстие между моими зубами. Но она лишь загадочно улыбается, а Люка бледнеет еще больше.

 Вы, Шатас, поете в хоре?  спрашивает директорша.

 К сожалению, пою.

 А не вы ли, Шатас, чемпион художественного чтения, вернее, лауреат?

 Да, в прошлом году был,  скромно отвечаю я.

 А в этом году вы, пожалуй, станете шепелявить?  донимает меня директорша, и я догадываюсь, что она сейчас начнет распекать Люку. Чую, она готова ее растерзать. Что поделаешь, нужно понять и директоршу: хоть она и помолодела, но где ей равняться с Люкой!

 Я давно уже наблюдаю за вами, Каминскайте У меня пятнадцатилетний педагогический опыт, но такой наглости мне еще не приходилось встречать

Я перевожу дыхание, а Люка Каминскайте жалобно бормочет:

 Я больше не буду

 Вот видите, товарищ директор,  с жалкой улыбкой на распухших губах бормочу я,  мне нисколечко не больно И я сам же попросил Каминскайте выбить мне зуб.

 Вы сами? Попросили?  недоумевает директорша.

 Увы, это так,  вздыхаю я,  потому что прогнивший зуб может испортить здоровье.

Ха, неплохо я это придумал.

А лицо директорши начинает покрываться красными пятнами, и она все повторяет как заведенная:

 Вот оно что, вот оно что

Я стою и этак примирительно улыбаюсь, а Люка таращит на меня глаза, вроде бы злится, и не поймешь  вдруг опять хватит по зубам.

 Ступайте, Шатас, домой и приведите себя в порядок,  чуть слышно произносит директорша.

И я ухожу со своим портфельчиком и пью у водопойки из алюминиевой кружки на цепи дезинфицированную воду. По коридору бежит в класс опоздавший Рагайшис с журналом под мышкой, торопится обогатить багаж наших знаний. Школьную воду пить здорово, она уничтожает бациллы и лечит ангину, но вот, гляжу, из класса вылетает Люка, а из ее носа фонтаном бьет кровь.

Люка набирает в сложенные желобком ладошки холодную воду, втягивает ее в нос и откидывает назад голову. Я молча слежу за этой сценой. Какое мне до всего этого дело?

 Я сама Я сама разодрала себе нос чтобы выйти из класса,  прерывает наконец Люка молчание.

Я прополаскиваю рот и процеживаю воду между зубами в ведро. Другой на моем месте давно бы облил ее, эту ведьму, керосином и поджег бы.

 Хочешь,  заговорила вдруг Люка печальным и каким-то обреченным голосом,  я съем эту туфлю?

 Ешь, коли нравится.

А она смотрит на меня жалобно так, снимает туфельку и начинает ее жевать, даже не запивая водой.

 А знаешь, кто ты такая, по совести говоря?  начинаю я вполне спокойно, но, не находя нужного слова, выхожу из себя.  Мне сам Римавичюс говорил В пятом классе ты за сто грамм конфет могла штанишки спустить.

Люку бросило в дрожь, туфля выпала у нее из зубов, она наполнила было кружку водой, но не смогла выпить ни капли, потому что вода вся расплескалась. Жуткое зрелище!

 Я не такая Я не такая,  повторяет она сквозь рыдания.

Но и у меня сердце не каменное. Я начал успокаивать Люку, достал свой платок, а он-то весь черный от ее туфли. Тогда я начал рыться в портфеле, нашел в тетради промокашку и, оглядевшись вокруг, принялся утирать ей слезы.

 Обещай, что больше не будешь так говорить никогда,  чуть успокоившись, говорит Люка.

Я киваю головой.

 А теперь поцелуй меня!  тихо произносит она.

Мы только успели понуро зайти за угол коридора, как вдруг, будто не по своей воле, припали друг к другу в объятии.

Вот как иногда случается в жизни, нарочно такое и не придумаешь.

ВСЕ КРУГОМ ДА ВОКРУГ

Когда Элите Шатене переселилась в комнату деда, Антанас Шатас, мой отец, объявил ей экономическую блокаду, и тогда Элите Шатене впервые в жизни начала работать не только на свою семью. В подвале кооператива она стала продавать мел, известь, оконные стекла и другие хозяйственные и строительные товары.

Теперь мы жили каждый для себя, по-холостяцки, так сказать. Нас объединяла лишь общая крыша и общие кухонные горшки. Я, как оказалось, обходился моему отцу, включая питание, в тридцать рублей в месяц, а за год, таким образом,  триста шестьдесят рублей чистоганом. Так он рассчитал. Чего же еще ждать от Антанаса Шатаса, который, пережив все потрясения, сохранил неувядаемый идеализм и романтизм своей юности. В начале нашей холостяцкой жизни, когда вспыхивали еще споры и разгорался священный огонь домашних распрей, меня тащили за руки и за ноги во все стороны, и тогда я говорил Элите и Антанасу Шатасам:

 Сами сами разбирайтесь, мои дорогие Я еще, слава богу, несовершеннолетний

И ежедневно я варил для себя и для них обед, по большей части макароны или молочную лапшу. Иногда же, когда я убеждался, что жизнь все-таки хороша и полна солнца, я испекал нечто похожее на пирог или коврижку и втыкал в свое печение выструганную палочку, вроде мачты с бумажным парусом, на котором значилось мною самим придуманное кулинарное наименование, как, например, «Медовая коврижка «Холмы Андалузии», посвященная памяти Болесловаса Шатаса». А мою мать, вернувшуюся из клиники, ожидал вишневый пирог с посвящением: «И темные времена прояснятся, когда я снова увижу тебя».

Элите Шатене возвратилась из клиники, просвеченная вся насквозь. Она горестно делилась со мной своей бедой, плакала, я популярно растолковывал ей, что любая опухоль все равно что гнилой зуб: удалишь ее  и гуляй не тужи. Словом, утру слезы, и мы оба успокоимся. Элите направлялась в свой подвал и грела там руки у электрической плитки. И вдруг как-то раз появляется мой родитель, отец ее любимого сына, и тоже сует руки к плитке погреться, словно к семейному очагу, пытаясь, как обычно, завязать возвышенную и нескончаемую беседу на моральные темы.

 Так что же ты собираешься купить, Антанас, известь или оконное стекло?  прерывает его просвеченная рентгеном Элите.

 Стекло,  печально говорит отец и отнимает руки от плитки. Он платит деньги, сует себе под мышку кусок стекла и уходит. Он доходит лишь до угла кооператива, останавливается и топчется там, наступая на развязавшиеся тесемки своих кальсон. Он приподнимает шляпу, как бы здороваясь с кем-то, и, оглядевшись вокруг, швыряет стекло на мостовую.

Антанас Шатас снова возвращается в подвал, и Элите Шатене снова задает ему вопрос:

 Что еще купишь, Антанас?.. Опять стекло?

И голос ее звучит так, будто оба они находятся на расстоянии сотни километров друг от друга и говорят по междугородному телефону

 Стекло Выпало и разбилось нечаянно,  вздыхает отец и плетется домой с новым куском стекла, делает круг по улицам городка и снова возвращается к кооперативу. Весь в слезах, с плаксивым лицом, он опять роняет стекло наземь.

 Мне не стекло,  Антанас Шатас смотрит на свою жену глазами преданной собаки,  мне твоей любви, Элите, надобно

 Нету, нету, Антанас Откуда ж теперь ее взять?  грустно улыбается Элите Шатене.

 Ах, Элите, я ведь склеротическая развалина я уже все позабыл.  Антанас Шатас снимает шляпу, засаленную от впитавшегося пота, и ее полями утирает глаза.  Я снова влюблен, как в молодости, двадцать с лишним лет назад

Элите Шатене поправляет сбившийся галстук моего отца и рубашку, которую теперь, поносив с неделю, Шатас выворачивает наизнанку и снова носит.

Мой отец держит в руках теплые от электрической плитки руки Элите, а та тихо улыбается ему:

 Так где же ты, Антанас, столько лет был?.. Где твои глаза были? Шел ты куда-то, шел, и все вроде кругом да вокруг

СЧАСТЬЯ ТЕБЕ, АЛЮКАС ШОВИНИС, А ТАКЖЕ И ВАМ, ИРЕНА МЕШКУТЕ!

Цветет и зеленеет на подоконнике лук Алюкаса Шовиниса, только, увы, не в нашем доме. Сам же он, уже хваченный морозом, не пишет больше о Зарасае  этом прекрасном крае озер и солнца, а попивает, закрывшись у себя в комнате, по субботам и воскресеньям, а случается, и посреди недели, и лучшим его другом стал мотоцикл. Словом, катится под гору человек, как у нас говорят, и теряет авторитет в обществе, остается ему только канавы копать. Моя мать тем временем опять очутилась в больнице со своей опухолью неясного происхождения, а родитель мой, снова влюбившись в Элите Шатене, самоотверженно ухаживает за ней. Так мы и орудуем лопатами с Алюкасом Шовинисом на болотистом лугу, сколько нароем, столько и заработаем. Казалось бы, клади в карман деньги со спокойной совестью и создавай своими железными мышцами и соленым потом финансовую независимость для своей матери. А там, где мы проходим с Алюкасом, через год, может, заколосятся хлеба. Но наплевать мне на эти хлеба, когда рядом погибает не кто иной, как Алюкас Шовинис. Носится он как угорелый на своем мотоцикле, лезет под машины, ищет смерти. И найдет, будьте покойны, этого лиха долго искать не приходится. Вот и Ирена Мешкуте, набаловавшись вдоволь, открыла ночью газ, потому что носит в животе ребенка и утратила всякий вкус к жизни. Вижу, идет в воскресенье Ирена Мешкуте в магазин купить себе что-нибудь съедобное  сама бледная, как мел, и к тому же лицо в пятнах, но все же красивая, ничего не скажешь. Конечно, до Люки ей далеко, не сравнить, но это уже другое дело. Стало быть, идет Ирена Мешкуте в магазин, а я стою за углом керосиновой лавки и говорю ей «здрасьте», а она только смотрит стеклянными глазами и ничего не говорит. Совсем заели человека, так просто, на досуге, от нечего делать. Я, например, лично ни к Ирене Мешкуте, ни к другим в душу не лезу и не имею ни малейшего намерения вести счет чужим грехам. Да и какая уж там может быть арифметика, когда человек вдруг берет и открывает газ! Идет Ирена Мешкуте в магазин и покупает себе сто граммов масла и триста граммов слив, а сливы неспелые еще, твердые, горе одно, а не сливы. А в магазине все знакомые, кто покупает масло килограммами, кто ничего не покупает, а кто, как, например, Каминскас в синем комбинезоне, только что слезши со ржавой костельной крыши, стоя пьет пиво,  и все они, словно изголодавшись, так и пожирают Ирену Мешкуте глазами и в своих поганых мозгах всякими недобрыми словечками ее обзывают. А тут вдруг рвется бумажный кулек, и все Иренины сливы рассыпаются по полу. Ирена пытается нагнуться, но не может, и все довольно ухмыляются. У меня закипает кровь, я заливаюсь краской до ушей и на карачках бросаюсь собирать Иренины сливы.

Назад Дальше