Ореховый хлеб - Саулюс Шальтянис 4 стр.


 Посторонитесь,  кричу я Каминскасу,  разве не видите, что топчете сливы!..

Каминскас вытирает губы, делает еще один глоток из бутылки и снова вытирает губы.

 Вы не лошадь,  повторяю я,  так и нечего топтать сливы.

Каминскас ставит пустую бутылку на прилавок и, вместо того чтобы растоптать меня вместе со сливами, преспокойно выходит из лавки.

И когда я шагаю вместе с Иреной Мешкуте по улице, Каминскас уже глазеет на нас с ржавой костельной крыши.

 Спасибо тебе, Шатас,  говорит Ирена Мешкуте.

 Не за что,  отвечаю я, вздыхая,  такой уж у меня характер.

Мы подходим к общежитию учителей  к этому крысиному гнезду в прошлом. А оно отремонтировано, свежепокрашено, ничего не скажешь, заботятся у нас о воспитателях молодежи, быть может, даже больше, чем о самой молодежи,  чего еще надо, и канализация, и все прочие удобства, и газ пропан-бутан в неограниченном количестве.

 Спасибо тебе, Шатас,  повторяет у своей двери Ирена Мешкуте и даже пытается улыбнуться.

Я только пожимаю плечами и, набрав в легкие воздуха, полный решимости говорю:

 Как себе хотите, а я должен вам кое-что сказать. Можете обижаться, но такой уж у меня характер.

 Так заходи, Шатас, заходи.  И она отпирает дверь.

Я вхожу и осматриваю парижские и непарижские виды на стенах. Всевозможные здесь фотографии понавешаны.

 Как себе хотите,  перевожу я дыхание,  но сейчас не первое сентября и здесь не учительская И вообще мне наплевать!

Ирена Мешкуте смотрит на меня, ничего не понимая, а я все больше волнуюсь, даже во рту пересохло.

 Будет вам представляться,  начинаю я снова, но безнадежно взмахиваю рукой, потому что Ирена выкатила глаза так, словно у нее не весь газ еще улетучился.

 Будет вам представляться!  выхожу я уже из себя,  Алюкаса Шовиниса хотите угробить! Не беспокойтесь, он и сам ищет смерти и найдет ее. Можете смеяться, можете хохотать, но он всюду вас днем и ночью даже на небе видит.

Ирена Мешкуте молчит, и мне становится нестерпимо грустно. Я поворачиваюсь к двери и бросаю ей с горькой усмешкой:

 Что вы понимаете в любви!.. И живите себе, глотайте на здоровье газ И ваш Алюкас Шовинис пускай разобьется о дерево Я как человек вам, а вы Всего вам хорошего, можете пожаловаться директорше.

И вот я уже у дверей, но она вся сморщилась, вроде сейчас заплачет, и хватает меня за руку:

 Обождите обождите

 А чего тут ждать? Дождя, что ли?

 Так что же мне делать?  Ирена Мешкуте совсем растеряна.

 Одевайтесь, и едем,  я вытираю со лба пот.  Можете принарядиться, и едем Ну, бусы, какие-нибудь там, то да се много не надо.

 Куда же мне ехать?

 К Алюкасу Шовинису, куда же еще Праздник на травке устроим.

 На травке?  спрашивает Ирена Мешкуте совсем как ребенок.

 На травке на травке,  передразниваю я,  не притащу же я сюда Алюкаса Шовиниса Если он за все эти годы вам на глаза не показывался, думаете, возьмет сейчас и приедет запросто?

 Так это ты меня к нему приглашаешь?

 Здрасьте пожалуйста!  я даже всплеснул руками.  А кому же еще приглашать? Так вы поедете или не поедете?

 Но я не могу,  мотает головой в полном расстройстве Ирена Мешкуте.  Нет я

Я только усмехнулся и покачал головой:

 Что вы знаете об Алюкасе Шовинисе!.. Этим вы не вспугнете его. Вы такая ему еще милее будете.

Я улыбнулся и смотрю, черт побери, Ирена Мешкуте прикусила губу и тоже улыбается повлажневшими глазами.

 Какое это имеет значение, моя дорогая, если Алюкас Шовинис вас и на небе видит

И в то же воскресенье после обеда начался тот праздник на травке, самый наипрекрасный, какой мне довелось видеть в жизни. С Алюкасом Шовинисом чуть удар не случился, когда я сказал, что приедет Ирена Мешкуте. Но скоро он пришел в себя, успел еще побриться, порезав себе при этом подбородок, надеть белоснежную сорочку с накрахмаленным воротничком и даже повязать голубой в белую горошину галстук.

Легкий ветерок колыхал траву, солнце сверкало, отражаясь в зеркальце мотоцикла и на наших изрезанных после бритья, но сияющих рожах  вернее, не на моей, а на физиономии Алюкаса Шовиниса.

Ирена Мешкуте появилась в легком клетчатом платье цвета каленых орехов, сложив руки на животе. Алюкас Шовинис несмело поднялся ей навстречу. Ирена Мешкуте вспыхнула, отняла руку от живота, и оба, затаив дыхание, поздоровались. А потом свершилось еще одно чудо  ни с того ни с сего приехала Люка, которую я не видал уже с начала лета, с тех пор как она сбежала от своей тетки, и я разволновался не меньше Алюкаса Шовиниса. Тогда мы расселись все на траве за нашим зеленым праздничным столом, а Люка никак не могла смекнуть, что это за праздник такой, ибо она, так же как и я сам, никому в душу не лезла.

 Вожатый,  сказала Люка,  а теперь покажите, как вы тычете ножом между пальцами.

И Алюкас Шовинис, кинув робкий взгляд на Ирену Мешкуте, положил на траву руку и быстро начал тыкать ножом в промежутки между пальцами.

 Видите,  сказала Люка Ирене Мешкуте,  и ни капельки крови.

 А теперь, вожатый, покажите, как вы прыгаете ввысь. Внимание! Внимание!

Люка и Ирена Мешкуте натянули веревку, мы с Алюкасом Шовинисом разулись и засучили штаны. Ирена Мешкуте рассмеялась, когда я поскользнулся в траве и растянулся у Люкиных ног, а Люка помогла мне подняться и, поплевав, стерла зеленое пятно от травы на моем локте. У меня даже потеплело на сердце при мысли, что еще есть на свете люди, которые так заботятся обо мне.

Тогда разбежался Алюкас Шовинис и взвился высоко над нашими головами. Его голубой в белую горошину галстук, развеваясь, промелькнул в солнечной выси. Ирена Мешкуте улыбалась, не спуская с Алюкаса глаз, а ее ребеночек в животе, наверное, тоже запрыгал, подражая Алюкасу Шовинису.

Потом мы опять уселись на траве и выпили немного красного вина, сколько его у нас было.

 А теперь, вожатый,  вскричал я,  покажите, как вы перепрыгиваете на мотоцикле через рвы! Внимание! Внимание!

Алюкас Шовинис нерешительно посмотрел на Ирену Мешкуте, но та закусила губу и испуганно замотала головой:

 Нет, нет, не надо, это ведь очень опасно!

И в смущении опустила глаза.

 Тогда вы, вожатый, посидите, а мы с Люкой сделаем круг.

Люка даже взвизгнула от радости:

 Вожатый, нам до смерти хочется покататься, мы правда-правда умеем ездить

 Какой я вам вожатый,  пробормотал Алюкас Шовинис.

Мы вскочили на мотоцикл и помчались вспольем вдоль ржи. Люка обняла меня, и я спиной ощущал две теплые точки  сами понимаете, что это были за точки. И по сей день поднятая нами пыль не осела еще в моей памяти. Так-то, мои родимые! Так-то надо хватать жизнь за рога, как руль мотоцикла, чтобы в дрожь бросало!

Мы пронеслись мимо какой-то свинофермы, поросята даже не успели глазом моргнуть, как остались уже позади со всем их зловоньем, влетели на колхозный стадион, описали круг и растянулись на повороте.

Ты еще ребенок, Люка, не реви, Люка, такова жизнь  поднимешься, сплюнешь кровь вперемешку с песком или навозом и говоришь:

 Будь счастлив, черт побери, Алюкас Шовинис, а также и вы, Ирена Мешкуте, будьте счастливы!

ТАМ, ПОД МОЕЙ ЛАДОНЬЮ

Зверски холодно и темно, в деревне надрываются собаки, а ты выходишь на дорогу с черным дедушкиным велосипедом и с тобой Люка, крадучись, как начинающий вор.

 Так поедем,  говорю я, вздохнув, и пар изо рта подымается до самого неба.

 А нас никто не увидит?  Люка стоит, вся скорчившись, не в силах выпрямиться. Видать, здорово ее тогда тряхануло.

 Без паники,  говорю, закатывая штаны.  Ты, Люка, всегда слушай только меня, и все будет хорошо. Плохой дорогой я тебя не поведу.

 Ладно, я только тебя буду слушаться,  говорит едва слышно Люка, и от этих слов меня так и обдало жаром.

Такие, как Люка, только раз в сто лет рождаются.

Я усаживаю ее на раму, сам вскакиваю на седло, и мы едем. Покрышки сдают, велосипед постепенно садится на крылья, трещит, дребезжит, но я не очень-то слышу все это. Я нажимаю на педали, прислушиваясь к своей правой ноге, которая не хочет сгибаться и хрустит, так как кости наверняка то выскакивают из суставов, то снова вправляются. Мы въезжаем в лес, а там темно, как в слепой кишке А дорога сворачивает во все стороны  налево, направо,  и мы, конечно, валимся в ров. Лежу я, и такая тоска на меня находит от всех этих аварий, что и вставать неохота. Но кто-то рядом часто дышит и легонько дотрагивается до меня пальцами, вроде птички по сердцу ходят. Это Люка смотрит, жив ли я еще.

 Все будет хорошо,  говорю я тогда,  мы правильно едем.

Слава богу, местечко пусто, словно его метлой подмели,  тут у нас все рано ложатся и рано встают. Наконец я бросаю велосипед в картошку, отпираю дверь и ввожу Люку в дом:

 Чувствуй себя как дома Дом моего отца  твой дом. И без паники.

И почему-то, черт побери, когда твой дом пуст, у тебя сжимается сердце и ощущение такое, будто сам ты противный злокачественный нарост. На кухне я не зажег свет, чтоб не видно было грязной посуды, и повел Люку прямо в свою холостяцкую комнату.

 Так ты здесь живешь?  Люка взволнованно осматривается в моей берлоге.

 Приходится жить,  отвечаю я и сдуваю пыль со стола.

Словом, привожу все в порядок, расставляю по местам, взбиваю постель и в смущении иду в комнату матери искать свежее постельное белье  когда человек трудится, не всегда хватает времени вымыть ноги.

Перестилаю постель и неуверенно говорю:

 Так, может, ляжешь тут, Люка?

А она говорит:

 Нет, я совсем не хочу спать.

 А меня, напротив, после аварии всегда ко сну клонит.

Я включил настольную лампу и повернул ее к стене:

 Не могу в темноте спать, как-то душно.

 Я тоже,  Люка несмело встала со стула.  Попытаюсь, авось и усну.

Люка села на край кровати, скинула свои уже изрядно поношенные и когда-то обжеванные ею туфли.

Я включил Париж, насвистывая, поправил подушку, поднял ее ноги на кровать и, все еще насвистывая, накрыл ее, нераздетую, одеялом. Люка лежит, точно на поле, заложив руки за голову, потом она обхватила подушку и с облегчением вздохнула:

 О, так ты здесь всегда спишь?

 Приходится спать,  говорю, не переставая насвистывать,  тут я коротаю свои бессонные ночи.

И вдруг меня начинает одолевать сомнение, и я никак не могу вспомнить, заперта ли входная дверь или я, черт побери, оставил ее незапертой. Люка смотрит озабоченно на меня, и, когда я иду проверить дверь, она садится в кровати:

 Ты куда? Уходишь?

 Сейчас вернусь,  говорю я,  и вообще, Люка, я тебя никогда не оставлю

Я иду на кухню, проверяю замок входной двери и говорю сам себе, что Люка, наверное, проголодалась и ей надо перед сном поесть. Сейчас вскипячу чай.

Когда я вернулся, мне вдруг послышалось, что Люка стонет.

 Что, болит?  спрашиваю встревоженно и прикладываю ей руку ко лбу  вроде бы температуру меряю.

 Болит,  печально говорит Люка, и я, стараясь ободрить ее, глажу ее волосы и лицо. Она вздыхает и шепотом произносит:  Мне действительно очень больно, честное слово

 Ничего,  успокаиваю я,  один мой знакомый, например, без парашюта.

Но Люка берет мою руку и прикладывает ее к своей левой груди.

 Тут что-то случилось,  говорит она шепотом.

Я стараюсь через одеяло нащупать рукой это страшное Люкино «что-то, что-то случилось», и в голове у меня, конечно, мешаются разные страхи, вроде сотрясения мозга, аппендицита и тому подобное.

Но это все, мои милые, сущие пустяки по сравнению с тем, что происходит там под моей ладонью.

ТЫ НИКОГДА НЕ ПОПАДЕШЬ НА НЕБО

Когда я под вечер вышел в город купить то да се для пирога имени Люки, мне повстречались Коротыш и его отец в одинаковых синих комбинезонах, и Каминскас публично поднял меня за волосы. И я, как самый настоящий Иуда или кто-то там другой, еще до первых петухов отрекся от своей Люки.

Коротыш глядел, глядел на это печальное зрелище, подтянул шлейки своего комбинезона и презрительно сплюнул.

 Будет, отец,  сказал он,  думаешь, у него в волосах Люка спряталась. Иди лучше спать.

Каминскас взревел:

 Я убью ее!

Я пощупал, на месте ли еще мой пылающий скальп. Признаться, меня обуял такой звериный страх, что я не мог вымолвить ни слова.

 Ступай домой, отец, и перестань смешить людей. Здесь тебе не цирк!  взъелся Коротыш и подал мне выпавший из моего кармана кошелек в то время, как я барахтался в воздухе.

 Цирк?  снова взревел Каминскас, словно бык от удара топором между рогами.  Я вам, шлюхиным ублюдкам!

 Кому шлюха, а мне мать.  Коротыш хладнокровно засунул руки в карманы комбинезона и повторил:  Кому шлюха, а мне она мать.

Я страшно удивился и даже перестал ощупывать свой скальп, а Каминскас еще пуще меня удивился. Выдул облачко винного перегара и взбычился, словно собираясь поднять своего сына живьем на рога. А Коротыш нисколько не испугался. С равнодушным видом он засунул руку за пазуху и вытащил почерневший от пота конверт:

 Кому она шлюха, а кому мать, а кому и письма пишет В цирк приглашает приехать.

Каминскас вырвал из рук сына письмо, пробежал его, приблизив к подслеповатым глазам, разорвал на клочки и еще растоптал ногами.

Коротыш поиграл своими мышцами, покуражился и перекувырнулся в воздухе:

 Может, еще одно письмо дать тебе разорвать? Все равно уеду. Хватит И Люку оставь в покое. Она тебе не жена А ты,  он презрительно показал на меня,  убирайся откуда пришел. И целуйся с моей сестрой, если нравится! Целуйся на здоровье. Мне не жаль

Каминскас подскочил на месте, но не перекувырнулся, как его сын, ибо терпеть не мог циркачей. Я же бросился в сторону почты, а Коротыш побежал к костелу.

Каминскас погнался за сыном, который, изредка подпрыгивая, кувыркался в воздухе. У меня прошел весь страх, но во рту было скверно, как будто кто-то нагадил, ноги еще дрожали и неимоверно горела кожа на голове. Я сел у забора и смотрел, как Коротыш уже ловко ползает по крыше костела, а Каминскас стоит внизу и утирает с лица пот. Коротыш залезал все выше, подбираясь к кресту. Потом замахал руками, что-то крича Каминскасу (ветер уносил слова), взобрался на самый крест и встал на нем, да не по-людски, а на руках. И с издевкой помахал ногой Каминскасу.

Я вернулся домой сам не свой, я презирал себя и не имел ни малейшего желания печь пирог и показываться на глаза бедной Люке. Разыскал таблетки от головной боли и принял сразу четыре. Затем я направился в свою комнату. Люка преспокойно спала, даже не подозревая, что я, как Иуда, еще до первых петухов трижды от нее отрекся.

С наступлением темноты Каминскас как неприкаянный рыскал вокруг нашего дома, не смея, однако, ни крикнуть, ни постучаться в дверь.

 Ты знаешь, какой он,  промолвила Люка, затаив дыхание, и тихо заплакала.  Такая уж у меня судьба. Я знала, что он меня когда-нибудь все равно убьет.

Мы сидели в потемках, как во время бомбежки, не зажигая света до самой ночи, пока Каминскас, угрожающе бормоча себе что-то под нос, не уплелся восвояси.

Люка сидела застывшая, с широко раскрытыми, немигающими глазами, словно совсем позабыв, что тут же, рядом с ней, сидит и Андрюс Шатас с огнедышащими волосами. И я чувствовал себя еще более униженным, никому не нужным и говорил себе, что каждому суждено по заслугам и что каждый, подобно брошенному в воду щенку, должен сам выкарабкаться, и еще всякой всячины я надумал в эту печальную до одурения ночь. Но Люка вдруг встрепенулась, подняла на меня глаза и вздохнула:

 Все равно конец Все равно придется вернуться.

Потом она горько усмехнулась, видимо, подумав еще что-то об ожидавшей ее участи, и повторила:

 Все равно конец, разве нет?

И я печально кивнул головой.

Тогда она развязала ленту в своих волосах и протянула ее мне:

 Если он меня убьет, хоть это останется

Я держал ленту, зажав в руке и не разжимая пальцев, как будто они парализованы, а Люка еще раз повторила, что пришел конец, и я еще раз кивнул головой. И тогда только сообразил, что нам сейчас предстоит, и у меня затекли ноги.

Не глядя друг на друга, мы раздевались в темноте, и я, помню, не смекнув расстегнуть рубашку, судорожно срывал ее с себя за рукав Где-то во мраке ночи Коротыш махал ногой с креста, и мне казалось, что я все еще вишу в воздухе, поднятый за волосы

Обнимитесь, взывала ночь, но мне было тоскливо, как перед смертью, и я шел на затекших ногах и со звенящей головой к греховному порогу, не в силах его переступить.

 Я не умею,  пробормотал я, но Люка молчала.  Я не умею,  еще безнадежнее повторил я, но Люка даже не шевельнулась. И тогда я, помнится, заплакал и сказал себе, что сейчас вот я встану, пойду на кухню и возьму кухонный нож. И я действительно встал, когда мне показалось, что Люка уже уснула, и пошел на кухню искать среди кастрюль и тарелок уже источенный, но все еще острый длинный нож. Я вспомнил своего отца, свою мать и подумал, что им станет только легче оттого, что я им не буду стоить уже и тридцати рублей в месяц. Шутки шутками, но я и в самом деле лег бы рядом с Болесловасом, братом моего отца, если бы не Люка. Она подошла тихо, взяла у меня нож, бросила его обратно в кастрюлю с водой и как ни в чем не бывало погнала меня в постель. И уже ночь не взывала больше к объятиям, и Люка сидела в моем изголовье, и гладила мои пылающие волосы.

Назад Дальше