Ореховый хлеб - Саулюс Шальтянис 5 стр.


 Люка, скажи, ты еще будешь дружить со мной?  спросил я, боясь взглянуть на нее.

 Если он не убьет меня

И мы лежали, вытянувшись в постели, и Люка взяла меня за руку, как будто мы собрались на прогулку, и мы смотрели в темноту, и где-то рядом, совсем рядом, словно на пыльной полке среди измаранных дневников, потускневших медалей Болесловаса, среди цветных камешков, где-то тут рядом бешено билось и трепетало живое еще детское сердце.

И тогда мы услышали медленные шаги в комнатах отца и матери, шаги приближались к нам, и я сжал Люкину руку. Скрипнула дверь.

Каминскас осторожно приоткрыл ее и остановился у порога с замком от наружной двери в руке. Он смотрел на нас покрасневшими, измученными бессонницей глазами, тяжело дыша открытым ртом и обдавая терпким, муторным запахом пота и водки. И мы почувствовали тогда, что настал конец, ибо нас застигли на самом пороге греха. И наши запекшиеся губы раскрылись, изо рта пахнуло запахом орехов и вместо слов: «Брысь, костлявая», с наших уст сорвалось: «Аминь».

 Я ничего не сломал,  сказал Каминскас и снова умолк. Потом положил замок на стол, снял шапку и, вперив глаза в Люку, подошел к кровати. Сжав в руке угол одеяла, он медленно потянул его к себе. Люка свернулась в комочек, и слышно было только глухое, отдающее перегаром дыхание Каминскаса. Молча он смотрел на мои голые худые плечи, на поджатые Люкины ноги, локтем утирал свой широкий, усеянный капельками пота лоб. Он окинул взглядом всю комнату: стены, потолок, пол, книги на полке, парусник с пестрыми, сшитыми из разноцветных лоскутков парусами, ободок треснувшего барабана и бутылку азотной кислоты с надетой на нее резиновой соской. Потом взял со стула Люкино платье, вывернул его, накинул ей на шею, продел в рукава руки и усадил Люку, как неживую куклу, начиненную тряпьем и опилками, на край кровати.

 Я купил тебе башмачки,  сказал Каминскас и неловко присел на корточки у Люкиных ног.  Подумал, нужно, мол, новые купить, старые-то ведь износились.

Он вытащил из карманов брюк по туфле, сверкающей лаком и медными пряжками, и надел их на Люкины ноги.

 Не жмет?

 Нет,  едва слышно отозвалась Люка.

 Так можем идти

Каминскас взял Люку за руку и, обернувшись, другой рукой накинул на меня одеяло:

 Я ничего не сломал я опять ввинчу замок в дверь

И ушел вместе с Люкой и с замком, оставив за собой лишь смрадный запах пота и винного перегара, а я лежал, оглушенный, словно не в силах очнуться от наркоза, и дышал открытым ртом

Каминскас вставил замок в дверь и тщательно привинтил каждый винтик, а Люка стояла снаружи, за дверью, в своих новых блестящих туфельках, каких никто еще и не видывал в нашем городке.

 Ты никогда ты никогда за это  Люка рыдала беззвучно, у нее лишь подергивались плечи и губы вздрагивали, и она шепотом, совсем потеряв голос, кричала Каминскасу в спину:  Ты никогда, никогда не попадешь на небо!

На кладбище вороны свивают гнезда, на кладбище ржавеют жестяные венки и мальчишки отламывают на оградах свинцовые шишки. На кладбище все покоятся на один лад, и только Болесловас лежит под жестяной красной звездой. И здесь, как говорится, Болесловас идет не в ногу с общественностью нашего городка. Его могила завалена опавшими листьями, сучьями и мусором. Льет дождь, вороны сидят нахохлившись, отец собирает листья в охапку и тащит их вместе с сучьями к ограде. Ему становится жарко, он снимает пальто и кладет на лавочку шляпу. «Вот сейчас упаду вот сейчас упаду»,  повторяет отец. Его пиджак уже насквозь промок, и он озабоченно меряет свой пульс.

По кладбищу идет с лопатой на плече человек, и его пунцовое лицо светится уже издали.

 Братьями будете или так просто родственничками?  спрашивает человек, кивая головой на могилу Болесловаса.

Отец скорбно улыбается, надевает пальто, шляпу, начинает поспешно рыться в карманах пиджака и достает помятый рубль:

 Здоровья у меня нет

Человек с пунцовым лицом вертит перед собой рубль и кладет в карман.

 Поправьте могилу-то, взрыхлите  Отец, глядя куда-то поверх кладбищенских деревьев, ставит воротник и втягивает голову в плечи.

Поправьте взрыхлите, поправьте, взрыхлите

На кладбище вороны свивают гнезда, на кладбище ржавеют жестяные венки и мальчишки отламывают на оградах свинцовые шишки, на кладбище все покоятся на один лад

ИГРАЙТЕ, МОИ МИЛЫЕ, ЭЛЕКТРИЧЕСКИМИ ЛАМПОЧКАМИ

Тут у нас льет и льет с утра до ночи этакий холодный, убийственный дождь, а там, на юге, как мне пишет Алюкас Шовинис, «солнце не сходит с неба» и цветут магнолии и всякие другие роскошные пахучие деревья. Ирена Мешкуте родила мертвого ребенка, но и она не забыла передать мне самый сердечный привет и снимок  мгновение из их солнечной, благоухающей магнолиями жизни. Алюкас Шовинис стоит в ослепительно белых брюках, в распахнутой белой в полоску рубашке и, застенчиво улыбаясь, держит в одной руке клетчатый чемодан, а другой сжимает руку Ирены Мешкуте. Она жмурится на солнце и кажется подавленной этим ослепительным сиянием дня и сверканием моря  такая маленькая, хрупкая, как воробушек. Ничего не поделаешь, счастливые люди разгуливают в белых брюках, а я валяюсь в кровати в рабочем комбинезоне и размышляю на досуге о жизни и всяких других пустяках. И если не перестанет лить, придется повеситься.

Утром влетает в окно мокрый лист и садится мне на лицо. На улице урчит грузовик, я вскакиваю с кровати и смотрю  Люка стоит у ворот. Каминскас сидит в кабине, а Коротыш примостился наверху, между шкафами, зеркалами и кастрюлями, на диване, с двумя электрическими лампочками в руках.

Отец отворяет дверь моей комнаты и взволнованно говорит:

 Там она, Каминскайте, тебя ждет.

 Знаю  бормочу я.  И без вас знаю Оставьте меня в покое.

Каминскас в кабине складывает газету, и мотор взвывает. Люка прикусывает губу и направляется назад, к машине, а я, босой, в чем был, вылетаю во двор и, задыхаясь, кричу:

 Люка!.. Люка, погоди!

Она оборачивается, вот-вот хочет броситься ко мне, но останавливается, и мы оба, оглядевшись вокруг, опускаем глаза, потому что и Каминскас, выйдя из кабины, и шофер, и Коротыш с двумя электрическими лампочками в руках, и мой отец, и даже моя оперированная мать, и наши милые соседи за забором, да и так просто любознательные прохожие глазеют на нас со всех сторон в ожидании спектакля.

Я засовываю руки в карманы и говорю, изобразив на лице жалкое подобие улыбки:

 Так уезжаешь?

 Уезжаю,  улыбается мне Люка и разводит руками.

Люкины туфельки сверкают лаком и медными пряжками, и вся она дьявольски хороша и по-праздничному блестит, и глаза ее тоже блестят, словно у нее температура сорок. А вырастет, расцветет и еще больше похорошеет, только мы все тем временем, может, будем уже в могиле.

 Счастливо!  говорю.

 Счастливо,  говорит Люка и смотрит мне на ноги.  Не ходи босиком, земля еще холодная.

 Ничего,  усмехаюсь я,  закалился.

Люка садится в кабину, Каминскас пододвигается, уступая ей место, и грузовик исчезает из моих глаз навечно. И последним из всех Каминскасов я вижу Коротыша, жонглирующего двумя электрическими лампочками.

И опять, черт побери, начинает лить.

НИКОГДА НЕ ВОЗВРАЩАЙСЯ КО МНЕ, ЛЮКА, ЖИЗНЬ МОЯ, НИКОГДА

Стоит звенящая тишина, вокруг меня бесконечное, как бы разреженное пространство  спереди, сзади, по бокам,  и ни звука. Не слышно даже ветра, несущего колючую пыль, которая иглами впивается в глаза.

 Я слепну!!!  Люка, зажмурившись, считает патроны и очищает их от песка.

Они приближаются, то исчезая из виду, то снова показываясь, впереди, сбоку, за спиной, острые и мелькающие, словно пылинки, и вдруг вырастают тут же рядом, рукой подать.

 No pasarán!  кричу я, Люка повисает на моей шее, и я, сбросив с себя одеяло и раскрыв глаза, вижу, что заглатываю Люкину ленту.

Я зажег настольную лампу, лента намокла и порвалась, а у меня начались спазмы в желудке и позывы к рвоте. Я поднялся с кровати и, держась за стенки, как мой покойный дед в пору обмена денег, вышел из комнаты.

На кухне горел свет, и я услышал монотонный стук.

Мой отец в полосатой пижаме, с острыми лопатками, как у общипанной птицы крылья, наклонившись над столом, дробил молотком орехи и бросал вылущенные ядра в прозрачную стеклянную тарелку. Он встал, снял очки, вытер их о пижаму, снова надел и как-то застенчиво сказал:

 Сегодня твой день рождения Я вспомнил, что ты любишь орехи

 Так ты и в самом деле вспомнил?  спросил я удивленно и взволнованно.

 Попытаюсь испечь ореховый хлеб. Может, удастся  улыбнулся отец и развел руками.  Только орехов вот маловато, слишком поздно спохватился.

Потом встала с постели мать и заглянула в дверь. Босая, в длинной ночной рубашке с земляничным узором, она улыбчивым взглядом показывала на отца. Потом закрыла дверь, но скоро вышла на кухню и преподнесла мне подарок  белые брюки, какие носят только жокеи, судьи на ринге и некоторые счастливые люди.

 Не успела только обметать

Я надел свои новые брюки, и они оказались мне широки  я здорово похудел за это время. Мой отец отложил в сторону молоток, окинул меня взглядом от пояса до ступней ног.

 Красивые брюки, только, пожалуй, не очень практичные.

 Может, и в самом деле в таких брюках в нашем городке я буду выглядеть как белая ворона и меня скоро забросают грязью, ибо я не судья на ринге, не жокей, не не

Мы сели за стол и начали праздновать мой день рождения, и моя мать пространно рассказывала о том, как она меня рожала и что я мог родиться мертвым, как отравленный газом ребеночек Ирены Мешкуте. А отец рассказывал, как он пять раз бегал из больницы домой и обратно с одеялом и пеленками и что солдат с винтовкой принял его за связного «лесных братьев».

 Спасибо вам, отец,  сказал я,  и вам, Элите, что не забыли меня.

 О чем это ты говоришь,  взволнованно произнес отец и даже покраснел.  Я не такой уж отпетый склеротик, чтобы забыть про тебя.

А Элите только улыбалась, она не могла смеяться, так как у нее еще болел послеоперационный шов.

Было уже двенадцать, когда я обнял отца и мать за плечи и сказал:

 Пусть у меня рука отсохнет, если я забуду тебя, отец, и тебя, Элите.

И они ушли к себе спать, все оборачиваясь, ибо не могли наглядеться на своего сына.

Я убрал кухню, вымыл посуду, собрал скорлупу и взял горсточку вылущенных отцом орехов  они были прошлогодние, высохшие, сморщенные и горькие  это не те орехи, это не тот ореховый хлеб, которого, быть может, никогда и не было и не будет.

Я гашу на кухне свет и, медленно жуя орехи, говорю:

 Не возвращайся ко мне, Люка, жизнь моя, никогда больше не возвращайся

И ПОСЛЕДНЯЯ ГЛАВА

Школу я еще кончил с золотой медалью. Но на том все и остановилось, больше ничего примечательного в моей жизни не произошло, ибо вдруг мне надоело быть энтузиастом. Все лето я размышлял, стоит ли, например, стать хирургом, хотя бы потому, что когда-то мне вырезали аппендикс, или, скажем, актером, потому что когда-то я на сцене, даже с простреленной головой, не позабыл своего текста А может быть, мне следовало бы стать самым обыкновенным лесником, поселиться где-нибудь в лесной глуши, в полном одиночестве, с собаками, ружьем и воспоминаниями о прожитой жизни. Однако всюду  и тут и там  вступительные экзамены прошли без меня.

А Алюкас Шовинис тем временем писал, как важно в семейной жизни, особенно для женщины, иметь свой угол и всякие другие мелочи, о которых смешно даже говорить. Он писал еще, что по вечерам они с Иреной частенько вспоминают меня, гадают, что я делаю, чем живу, чем занимаюсь да как теперь выгляжу и тому подобное, и верь не верь, но им от этого жить становится радостней. Даже неловко как-то читать такое, но почти в каждом письме Алюкас Шовинис повторяет то же самое, пока я, окончательно смутившись, не перестал ему даже отвечать. Надо было и мне наконец начать жить по-настоящему, так как и в нашей семье происходили события достаточно примечательные. Мои родители за этот год, без Люки, видать, снова, как в молодости, сблизились, да так, что и жить друг без друга не могли. Повели они меня как-то вечером погулять по местечку, с обеих сторон под ручку взяли, и тут Элите с отцом, запинаясь и краснея, просят, чтобы я их правильно понял, поскольку, мол, это дело семейное, общее и, кроме того, я теперь уже взрослый Словом, Элите с папашей ожидают прибавления семейства  какого-нибудь братика или сестренку для меня. Я понял их правильно, хотя поначалу мне почему-то стало досадно и как-то не по себе, но я все же сказал, что они, слава богу, люди еще молодые, в самом соку, что я страшно люблю маленьких детей и всегда мечтал иметь братишку или сестренку. Мои родители были тронуты и даже хотели расцеловать меня, но я уже давно отвык от таких нежностей и постарался улизнуть в свою комнату.

Весь сентябрь отец кормил меня безропотно, не говоря ни слова, хотя я все еще продолжал бить баклуши. Все дороги, как говорится, были для меня открыты, но я никак не мог еще раскачаться и сделать выбор. Попросту не знал, с чего начать. А к октябрю я окончательно раскис и сказал отцу, чтобы он делал со мной все, что ему угодно. Он нашел для меня вполне сносную работу у себя в Доме культуры, ибо ему самому было бы в тягость видеть сына, унаследовавшего от него недюжинные способности, таскающим, скажем, в молочной бидоны или скупающим всякое тряпье, кости и прочий утиль. В октябре я принес домой свою первую получку и мог уже не чувствовать себя паразитом и тунеядцем. В октябре же, как это ни странно, вдруг выпал первый снег  сначала он падал медленно, как бы нехотя, а потом все смелей и смелей,  и тогда по первопутку почтальон принес мне письмо, коротенькое, всего в несколько слов и без обратного адреса. Я прочитал письмо еще и еще раз, осмотрел его со всех сторон, проверил на свет и даже понюхал. Мне почудился приторно-сладкий запах вина, которое, видимо, было пролито на письмо. На кухню вошла Элите с накинутым на плечи шерстяным платком, я перестал нюхать письмо и с кривой усмешкой протянул его матери. Мать долго читала письмо, хотя там всего-то и было написано: «Не сердись, Андрюс, прости, если можешь, но я все равно, все равно люблю тебя одного» Элите часто заморгала глазами, точно так же, как я, понюхала бумагу и спросила:

 Почему почему так?

 Не знаю,  беспечно улыбнулся я, пожал плечами и вдруг вскипел:  Откуда мне знать почему?

 Но ведь ты, Андрюс, знаешь, кто тебе пишет?

 Мне никто не питает!  крикнул я, выхватил из рук Элите письмо и бросил его в плиту.  И вообще, я не просил, чтобы мне писали

Я заперся в своей комнате. Снег валил хлопьями, не успевая даже растаять на земле А ведь на дворе стоял только октябрь Да, я раскис окончательно, и запах орехового хлеба испарился безвозвратно

Когда Элите ушла из кухни, я пробрался туда и открыл топку плиты. Письмо на горячих угольях уже порыжело и вот-вот должно было вспыхнуть. Что-то, что-то с Люкой случилось непоправимое, и я чувствовал, что это было именно то, чего не случилось тогда, когда оба мы еще были почти детьми. Спасибо же тебе, Люка, что ты не забыла меня, что написала как раз теперь И не волнуйся, все в порядке, все в полном порядке, и снег что надо, первый снег И ничего такого, любовь моя, не случилось, но только в старые детские ботинки теперь уже не влезешь.

И в тот день я собрал в чемодан свои вещи, повязал поблекшую уже Люкину ленту вокруг шеи под рубашкой и, дождавшись отца с работы, вышел из дому. Меня даже чуть-чуть задело, что родители не подняли паники и довольно спокойно простились со мной. Видимо, время расстаться пришло уже давно.

Газеты были полны объявлений: требуются требуются требуются Требуются такие, сякие и всякие. И всюду нужен был Андрюс Шатас, все пути-дороги были ему открыты, но выбирать приходилось одну дорогу из двух: уходить из местечка или оставаться здесь. Я сделал выбор, но еще не решил, куда держать путь, когда вышел с чемоданчиком на шоссе. И тем не менее на сердце было легко и спокойно. Я знал, меня любит отец, Элите, Люка, Алюкас Шовинис и даже Ирена Мешкуте. У меня не было врагов, и жизнь, в сущности, обернулась ко мне неплохой стороной.

За мною, в снежной мгле, остались родное местечко, наш дом, школа, кооператив, керосиновая лавка и кладбищенские деревья, под которыми покоится Болесловас Шатас, брат моего отца. Я глубоко вдохнул холодный, сырой воздух и подумал: как все-таки хорошо, что я, какой ни на есть Андрюс Шатас, живу, существую на свете и как плохо было бы не жить.

Я еще раз оглянулся назад и, чтобы ничего, ничего не забылось, отметил карандашом в своей записной книжке: «Сегодня, двадцать восьмого октября, выпал первый снег».

Назад Дальше