И учитель Спельскис снова вздрагивает, увидев чем-то нагруженные сани, сворачивающие к нему во двор: какой-то подросток с винтовкой в руках восседает наверху, а сам Пернаравичюс, в белом халате, вроде как у врача или продавца в магазине, и в таком же белом капюшоне, из-под которого поблескивает жестяная красная звездочка, ведет лошадь под уздцы Простите, шепчет Спельскис Иисусу и всем гимназистам, что жаждал я вашей смерти. Они еще побросают мне в лицо этими тошнотворными пузырями!
Господин учитель! гремел под окнами голос Пернаравичюса. Слыхал, мерзнете дровишек подбросили!
Во дворе запела пила, Пернаравичюс со смаком пилит березовые дрова вместе с тем подростком, учитель, повязав шею шарфом, принимается колоть их, а Жигимантас и Аугустас относят их в дом, складывают за плитой, на печках, чтоб быстрее просохли.
Затем во двор сворачивают еще одни сани, и с них соскакивает тетя Ангеля, воспитанница Греже, и ребятам становится от этого еще веселей. Она вносит бидончик с молоком, две буханки свежего хлеба и еще что-то в холщовых мешочках.
С рождеством Христовым, тетя Ангеля! кричит Пернаравичюс, откидывая свой белый капюшон. Может, отогреться желаете?.. С Пернаравичюсом, ха, ха, ха!..
И он отгоняет подростка с винтовкой за плечом от пилы. Тетя сжимает еще теплую ручку пилы и тянет ее на себя, а Пернаравичюс не уступает, хочет помучить тетю Ангелю.
Ну, с меня уже хватит, говорит Ангеля, достает из саней маленькую срубленную в лесу елочку и идет приготовить кутью.
Может, и нас, господин учитель, пригласите? спрашивает Пернаравичюс. Вроде бы заслужили!
Охотно, говорит учитель Спельскис, мы, знаете, и не думали праздновать, но раз уж так получилось
На столе огромная миска белого молочного киселя, разукрашенного красной клубникой и лужицами сиропа. Подросток поставил свою, винтовку между ног, потягивая простуженно носом, он без пальто, в одном пиджачке, перехваченном кушачком. Тетя выхватила у него винтовку и прислонила ее к стене, ибо что ж это за рождество с ружьем? Пернаравичюс, ни слова не говоря, выбил из бутылки пробку и разлил всем, кроме маленького Жигимантаса.
Хорошую вы речугу толкнули, господин учитель отличную и вполне ясную. Пернаравичюс встал: Либо за, либо против и квит!.. А этого и по случаю рождества можно попробовать
Он чокнулся со Спельскисом, поглядел на тетю Ангелю, на ее белое, как из рождественского киселя, лицо, на белый воротничок, на высокую, колышущуюся грудь, незаметно вздохнул и опрокинул рюмку.
А тетя, посидев немного, заторопилась домой, где ее дожидается Иванов, бывший военнопленный, а теперь и неведомо кто, может, и ему она приготовит такую же кутью? Сын учителя Аугустас без шапки провожает ее по улице до самого поворота, бегом поспевая за санями.
Может, проводить вас? кричит Пернаравичюс, выйдя на улицу вместе с тем молчаливым и вызывающим чувство жалости подростком.
Боже вас упаси, кричит ему Ангеля в ответ, а то еще начнете перестреливаться в лесу, я и совсем домой не попаду.
Пернаравичюс, что-то вспомнив, вернулся в дом.
Жигимантас продолжал еще уплетать кисель, а учитель засел в своей комнате за письменный стол, уставившись в окно и навалившись грудью на какую-то книгу в красном переплете.
А вы все читаете?.. осведомился Пернаравичюс. Глаза только портите.
Учитель Спельскис вздрогнул и, словно, провинившийся ученик, склонился над книгой:
Углубляемся понемногу «Das Kapital» в оригинале.
И это производит на Пернаравичюса огромное впечатление. «Капитал» Маркса Спельскис нашел где-то в чулане гимназии и притащил домой.
Не буду мешать, говорит Пернаравичюс, засовывает руку себе куда-то глубоко под полушубок и пиджак и вытаскивает черный, блестящий пистолет.
Хочу подарить на всякий случай.
Так вы думаете, что что они и меня?..
А чем вы хуже других?.. А действует эта игрушка вот так Пернаравичюс вышиб обойму, тракшт, тракшт, снова загнал патроны назад и положил пистолет подле «Das Kapital» в оригинале.
ТЕТЯ АНГЕЛЯ И ИВАНОВ
Нет, и не снилось, наверное, Ванечке Иванову, что он когда-либо увидит Дуокишкис, да и ничего тут удивительного нет, ведь живут же миллионы людей и умирают, не только что не повидав, но ни разу и не произнеся этого благозвучного названия местечка Дуокишкис!
Быть может, ему, говорю, снились медные самовары, которые раздувают голенищем сапога, а может, посиделки с лущением семечек или курчавый Пушкин вместе с Лермонтовым, а может, он видел себя во сне играющим на балалайке где-нибудь на бескрайних просторах колхозных полей, в то время как вокруг Дуокишкиса колхозы только-только еще создавались. Да и почем знать, что снится людям там, где пробежала юность Йонялиса, то бишь Ивана, Иванова И случись ведь так, что началась война с немцами и Йонялис Иванов, подстреленный, попал к ним в плен. Чего только с ним не выделывали, и били нещадно, и голодом морили, а Иванов хоть бы что жив, да и только! Мало того, погнали еще на голое поле в болоте канавы рыть там он и спать ложится, там и встает на заре, ту же землю подстелет, той же накроется, все Йонялис Иванов не сдается, и смерть все никак не изловчится с размаху скосить его своей косой Но вот проезжала мимо немецкая машина и завязла в грязи, и пришлось тогда Йонялису Иванову вместе с другими выталкивать ее из трясины Толкал, толкал, а за то, что не мог вытолкнуть, уложил немец Иванова и его дружков под колеса машины и выехал через их головы, руки и ноги, через ребра Иванова, да уж так оно получилось, что и тут он жив остался, раздавленный, смятый, на человека непохожий Выкарабкался он ночью из этой грязищи, и сколько дней полз сам не мог бы сказать, но все двигался, двигался, чтобы костлявой не дать замахнуться на себя косой И так он очутился на дуокишкской земле, на хуторе Пагреже, пятнадцатого октября очутился, это уж точно можно сказать, потому что пятнадцатого октября у учителя Спельскиса родился меньшой сын Жигимантас и хозяева хутора Пагреже в тот день поехали в Дуокишкис навестить свою дочь-роженицу и хоть одним глазком глянуть на нового внука, а за домом и скотиной присматривать осталась их воспитанница Ангеля Тот день тетя Ангеля запомнит до самых наимельчайших подробностей: что она тогда делала, что ела, как была одета, какая погода была, какой длины были ее волосы и сильно ли они вылезли, запомнит потому, что после обеда она причесывалась перед зеркалом, запомнит и потому, что в тот день она впервые заметила, что бидончик с керосином протекает, ибо газета, в которую он был завернут, намокла Бидончик она вынесет в прихожую, а газету бросит в плиту, и, когда вспыхнет пламя, она успеет разглядеть в газете фотографию, на которой изображены счастливые литовцы молодые и бравые, вывезенные в Германию на работы, они играют на губных гармошках. «Хорошо поработав, хорошо и отдохнуть», гласит подпись; и еще застрянет в памяти карикатура страшенный еврей с пейсами и в длинном лапсердаке пляшет, хитро подмигивая Что еще произошло пятнадцатого октября?.. Ах, да разве упомнишь, как, например, билось сердце, если оно было спокойным и здоровым, или как тебе дышалось Если б не хватало воздуха, то, может быть, припомнила бы и свое дыхание Так вот, бросила в огонь газету, глянула было в зеркало, а потом невзначай в окно и вдруг увидела: за окном возле баньки ползет не то скотина какая, не то человек; увидела, как существо это хватает кочан капусты и, не в силах с ним совладать, грызет его, лежа на животе. Конечно же, это человек, человек, сказала тогда тетя Ангеля, как же не человек, если и лицо у него и руки есть? Она спустилась с пригорка к речке Гелуона, где капуста растет, а человек этот с лицом и руками так на нее посмотрел, что у нее от жалости даже ноги подкосились И весь оборванный, босой, хотя уже и не лето и лужи за ночь затягивает ледком, и лицо у него землистое какое-то, и голова вроде высохший торфяной ком Подняла она этого человека вместе с капустой и отнесла на руках, словно дитя малое, в дом вот так-то на руках тети Ангели Иванов, по имени тоже Иван, вошел в усадьбу хозяев Пагрежского хутора
Выкупала, отмыла его Ангеле, всплакнув по поводу его необычайной худобы, и отнесла в сарай на сено, но потом передумала, положила в пустой голубятне над клетью Там и пролежал Иванов все время немецкой оккупации, наблюдая через маленькое оконце за жизнью на хуторе, и об этом ни слуху ни духу не пошло, ибо сама тетя Ангеля, к великому удивлению хозяев Греже, зимой и летом спала там и даже ела не за столом, а в клети, всем делясь поровну с Ивановым и, словно пес, охраняя его. Надумала она даже такое: привязала к руке Иванова веревку, а другой ее конец через дыру в потолке спустила к своей кровати дернет, бывало, за веревку, когда кто-нибудь подле клети вертится или внутрь войдет, и тогда Йонялис Иванов свой страшный, надрывный кашель упрячет в подушку И впервые он вышел на солнце, когда русские начали стрелять совсем возле Дуокишкиса. Греже весь даже побагровел тогда и сказал:
Так вон оно почему тебе так в клети понравилось А о том, что петлю у нас на шее могла затянуть, и не подумала?
Не подумала, призналась тетя тогда, хоть и времени-то уже не было ни ругаться, ни оправдываться приехал сын Греже из столицы на обгоревшей машине, без крыльев и с дырявыми шинами.
Присев подле Иванова, он долго приглядывался к нему и потом столько страшных вещей наговорил про красных своим родителям, что старуха залилась слезами, а сам Греже начал причитать: как же это он оставит свое хозяйство, нажитое неустанным трудом своих мозолистых рук И до последней минуты возил вместе с Ангелей под пчелиное жужжание пуль высоко над головой хлеб на гумно. Старик Греже все медлил, все не мог решиться сесть в эту страшную машину сына и ехать бог знает куда, в неизвестность. А его сын нарезал кожаные ремни от молотилки, полосовал седла и проволокой прикреплял заплаты на дырявые покрышки и наконец убедил старика, что русские приходят не навсегда, что западная сталь вытеснит русскую. Греже крепко верил в шведскую сталь и в датские породы коров, а посему в конце концов порешил так: тетя Ангеля останется и будет беречь хозяйство как зеницу ока, все машины и породистых коров, оказывается, она хорошо поступила, поселив Иванова в голубятню, этот русский, если у него есть хоть капля совести, из чувства благодарности тоже должен будет охранять хутор И укатили на этой машине о четырех колесах, залатанных ремнями от молотилки и кожаными лоскутьями седел, укатили тоже вчетвером: сам Греже со своей старухой, с сыном и дочерью, женой господина директора гимназии; должны они были еще заехать в Дуокишкис за Спельскисом и двумя его сыновьями, но куда они укатили, и по сей день никто, да и они сами, пожалуй, не знают
Тогда-то тетя Ангеля переселила Иванова в хозяйский дом места теперь хоть отбавляй, но потом она себе локти грызла, зачем это сделала, надо было, оказывается, и дальше Иванова на голубятне прятать, ибо хоть война-то и окончилась, хоть и победили как раз товарищи Иванова, но покоя как не было, так и нет Шли всякие через хутор, разгуливали, словно по своему двору, воровали, грабили, но все же удавалось еще как-то по-хорошему откупиться и Йонялиса уберечь. На этот случай в каморке, на полке «для начальства», как называла ее сама тетя Ангеля, всегда стояли заготовленные бутылки с самогоном и ломти сала для любой власти, какая заявится с ружьем
Однако как-то раз, когда Йонялис Иванов вроде бы стал поправляться и Ангеля, продав несколько отличных коров не жаль ей ради Йонялиса хотя бы и всех коров! раздобыла то новое драгоценное лекарство в маленьких пузырьках с красными резиновыми пробками и шприц для уколов, словом, когда Йонялис стал выздоравливать, заявился как-то ночью этот успевший уже в Дуокишкисе прогреметь Иисус и приволок с собой молоденького гимназистика с посиневшими и гноящимися ногами. Подала им тетя Ангеля, как и всегда в таких случаях, на стол с полки «для начальства» все, что полагается, те пили, но становились все мрачнее: быть может, потому, что гимназистик, не переставая, скрипел зубами и проливал самогон себе на грудь? Посадили они Йонялиса Иванова промеж себя и завели разговор про колхозы, притом бессовестно табачный дым в его глубокие глаза пускают. Ах, и которая же это заповедь: не пускай Иванову дым в глаза! А сами все больше злятся, из себя выходят. А когда взял гимназистик да застрелился, они и вовсе взбесились и сказали, что повесят сейчас Иванова. Надели петлю на его худую шею кто его знает, на смех ли, или всерьез, тетя Ангеля не выдержала вскрикнула не своим голосом и обвила руками ноги Иисуса: делайте, мол, со мной что хотите, только Йонялиса не трогайте! Коли уж на то пошло, сказал Иисус, не тронет он ее Йонялиса, но зато отвел он тетю Ангелю в горницу и сказал ей, что лучше было бы, если б она отреклась от Иванова совсем, ибо Иисус хоть и терпелив и добр беспредельно, но на все есть границы, покуда его не выведут из терпения всякие там йонялисы. Не могу, сказала тетя Ангеля, а Иисус ножичком как резанет, так и распорол ей платье сверху донизу. Тетя Ангеля прикрыла руками свою высокую грудь и попросила только дать ей еще помолиться. Иисус разрешил, потом бросил ножик в стену, и тот глубоко вонзился в нее Отрекись от русского, вскричал Иисус, и у дверей горницы собрались все четырнадцать человек его своры, таща за собой на веревке и Иванова Не могу, сказала тетя, если б могла, то, может, и отреклась бы, и она завопила от боли, раздиравшей ее чрево, и на красивом до ужаса лице Иисуса вздулись жилы, и он ногами стал выбивать в полу глубокие следы своих копыт.
Иисус топчет и раскалывает вдребезги половицы, на его висках сплетаются мелкие набухшие жилки, его лицо страшно, как надвигающееся войско, и пот на нем проступает как вода из могильной ямы
Иисус могуч, Иисус всесилен! За нас, за нас, Иисусе, за наши проданные на торжище души, за духоту бункеров, за наши кошмары молись всеми своими натянутыми и трещащими сухожилиями, ибо, может, завтра уже тяжелые пулеметы Пернаравичюса разбрызгают твои мозги, его гранаты разорвут тебя на части, а что же нам остается, если даже сам господин учитель продался да шкуру свою вывернул и в красную краску выкрасил.
Они пьют, засыпают спьяну и снова пьют, а Иисус продолжает рубить своими копытами половицы, покуда не начинает светать Тогда он оставляет истерзанное тело тети Ангели, взваливает на свою мокрую спину гимназиста и уводит своих людей в лес.
Чтоб ты ничего не видел и не слышал, говорит тетя Ангеля Иванову и спускается к речке Гелуона, падает там в траву в глубоком сне и только к вечеру раскрывает глаза. Видит, под голову ей подсунут пиджачок Иванова, а сам он сидит подле нее, скрестив под собой ноги, покачивается от слабости, но все же в руке топор зажат, чтобы ухнуть любого, кто приблизится, а другой рукой мух отгоняет веткой орешника и все напевает ей что-то на своем языке тоненьким и дрожащим голоском.
А тетя Ангеля и не знает, плакать ей или смеяться.
Ступай ты, Йонялис, крестик ты мой, солнышко ты мое
ЛУННАЯ ЛИТВА
Учитель Спельскис уже и в гимназии не расстается с пистолетом, все держит руку в кармане пиджака, грея влажной ладонью черный металл.
Он все еще продолжает, как и раньше, засиживаться над книгой «Das Kapital», только Маркс тщетно дожидается той минуты, когда учитель раскроет новую страницу его труда
Изрядно опустился учитель Спельскис, частенько забывает даже побриться, да и дети его ходят неопрятные, полуголодные и все ждут не дождутся, когда приедет тетя Ангеля, наведет в доме порядок, начистит кастрюли, перемоет гору грязной посуды. Пульмонене, приходившую готовить обед, учитель Спельскис прогнал, потому что у нее глаза раскосые и лицо уж очень подозрительное.
На чердаке он все-таки разыскал мешок с костями князя Дуокиса и засунул их в печку, а карту Литвы Иисуса Григалюнаса так и не сжег.
Карта как-никак рукой нарисована, и Литва на ней не как фига какая-нибудь, а вроде следов дюжих ног, прошагавших до самого Черного моря. Вечерами учитель Спельскис наносит новые государственные рубежи, переселяет народы с одного места в другое, одни сбрасывает в море, другим предоставляет освободившееся место, а в уголке тем временем сидят понурившись его дети и исподлобья следят за отцом. Карта почему-то притягивает учителя Спельскиса, как магнит, он встает по ночам, не зажигая огня, и в свете луны поблескивает бронзой раскрашенная карта Литвы. На ней и несущийся во весь опор витязь, и ратные подвиги, в которых литовский кинжал и литовская сабля рассекают врагов, словно наполненные вином кожаные мешки, и на ней же начертано: «Моему любимому учителю с добрыми пожеланиями крепкого здоровья».
Нельзя сказать, чтобы Спельскис совсем уж лишился здравого ума: иной раз он вроде опомнится и нанесет на карту государственные границы куда более скромные, чем у Григалюнаса, и тогда он снова на короткое время решается взяться за Маркса, с дальним прицелом стать когда-нибудь министром просвещения разумеется, в нынешней Литве, а не в той, на отливающей бронзой карте
Учитель Спельскис укутывает шею шарфом и с пистолетом в рукаве пиджака выходит из комнаты
На сегодня хватит, говорит он, достаточно поработал, и чувствует себя при этом порядком усталым, словно совершив что-то хоть и весьма неопределенное, но необычайно важное и значительное В детской комнате он смотрит в зеркало на свое поросшее щетиной исхудавшее лицо, разумеется, тем более вдохновенное и благородное, и думает о том, что его удел, конечно, не Дуокишкис, не нынешние времена, не эта насыщенная страхом эпоха, а жизнь возвышенная и прекрасная, когда не надо будет так униженно зависеть от тети Ангели, от горстки несчастных гимназистов их все никак не пристрелит Пернаравичюс, да и они не прикончат Пернаравичюса. И только тогда он замечает, что дети, усевшись на кровати, втихомолку наблюдают за ним. Дети, говорит учитель Спельскис, не закрывайте входную дверь на крючок!