«Раз два три четыре» стуча костяшками на счётах и бросая на весы мешки со свежесобранными листьями, покрикивали в приёмном пункте сборщики и между делом обвешивали работяг. У вымотавшихся за день мужчин и женщин сил на протест уже не хватало. А если кто-то из них, заметив жульничество, всё же пытался его пресечь, его тут же грубо обрывали: «Да тут и листьев нет, только ветки!.. С травой набрал брак!.. Скверный товар одна труха!» Спорь не спорь, а всё равно будет так, как захочет хозяин. А хозяину хотелось платить своим батракам как можно меньше. Набрал четыре арробы получишь за две. На тех, кто решался возражать быстро находилась управа.
«Раз два три четыре» с остервенением вопили надсмотрщики, лупцуя хлыстом вздрагивающие окровавленные спины бунтовщиков так называли всякого, кто осмеливался перечить плантатору.
«Раз два три четыре» во всю глотку орали пьяные пеоны, швыряя на стол кости и проигрывая потом и кровью заработанные гроши. Оскаливая жёлтые зубы, бранясь и отплёвываясь, они с оголтелым азартом отдавались игре, и в такие минуты чувствовали себя по-настоящему счастливыми. Они испытывали Фортуну, рисковали, ловчили, изобличали шулеров и хитрили сами. Долгие месяцы лишений забывались, как по волшебству. Следы бича на смуглых спинах сглаживались сами собой. Они больше не были забитыми и униженными менсу. Они дышали полной грудью. К ним льнули женщины. Рекой лилась канья. Пока в их карманах звенело хотя бы несколько монет, они ощущали себя хозяевами жизни, задавались, хорохорились, важничали. Но наступало утро, рассеивался пьяный угар, и они снова превращались в жалких подёнщиков в прохудившихся альпаргатах и засаленных сомбреро, которые, взяв в мозолистые руки мачете, шли гнуть спину в лесные чащобы.
«Раз два три четыре» приговаривали могильщики, подбрасывая лопатой влажные комья красной земли.
И так продолжалось изо дня в день, из года в год
Моя бабка, Донателла Антонелли, скончалась в первый же месяц после прибытия в Альто-Парану. Скоротечная чахотка скрутила её в считанные дни, и она истаяла буквально на глазах. Её замотали в кусок старой холстины и бросили в реку так во время наводнения поступали в этой местности со всеми усопшими. Могил не рыли. Затопленная почва была для этих целей непригодной. «Бросили, будто бревно, в воду и оттолкнули палками А у другого берега копошились кайманы Один из них, разинул пасть и нырнул Она погружалась в воду, а он плыл прямо к ней» когда мать рассказывала эту историю, у неё были остекленевшие глаза. Похоже, это было её самым ярким детским воспоминанием.
Дедушка Джакомо запомнился мне глубоким стариком сухоньким, сгорбленным, жалким. Когда он заболел жёлтой лихорадкой, его вынесли из хижины и уложили в гамаке под пальмами. Мы с матерью, по очереди сменяя друг друга, поили больного отваром из коры хинного дерева. Я, брезгливо держа кончиками двумя пальцев половину кокосовой скорлупы с отваром, со страхом смотрела, как бьётся в конвульсиях иссохшее, немощное тело. Старик, с трудом ворочая пересохшим языком, жаловался, что у него раскалывается голова и выворачивает суставы. Его поминутно рвало. Нестерпимые страдания умирающему причиняли мухи, которые набивались в седые всклоченные космы, облепляли глаза, лезли на вспотевший лоб. Я изо всех сил махала пальмовым листом, стараясь отогнать их, и тогда они набрасывались на меня Через пару дней всё было кончено. «Износился, как старое платье» задумчиво обронила мать, не отрывая взгляда от разведённого перед хижиной костра, в котором мы, опасаясь эпидемии, сожгли все дедушкины вещи.
Когда он умер, ему было сорок лет.
После смерти он не оставил нам ничего, кроме грехов и долгов. А при таком раскладе у нас, его детей и внуков, всю жизнь было только две заботы молись да расплачивайся.
Моя мать ходила под руку с Мадонной, а за другую руку её водил сам Дьявол. Грешила и каялась. Каялась и грешила.
Я молитв не знала. Но по счетам расплатилась сполна за всех Антонелли.
Моим братьям и сёстрам повезло больше почти все они умерли в детском возрасте, а самые счастливые во время родов.
Я тоже могла бы умереть в младенчестве от голода и болезней, и даже во чреве матери: она не хотела моего появления на свет и с помощью разных знахарских травок отчаянно пыталась вытравить плод безуспешно. Хотя со стороны Господа призвать меня было бы милосердием. Но он обрёк меня на жизнь. И я вцепилась в неё руками и зубами. И начала изо всех сил карабкаться и ползти, а карабкаясь не оглядывалась назад. Озираться не было нужды, ибо мне и без того было известно: позади пропасть, а впереди только то, что я смогу вырвать у Судьбы из глотки.
Всю свою жизнь я дико завидовала тем, кому такие мысли были чужды, кто мог существовать просто и мудро, в согласии с собой и с этим миром В детстве я играла с индейскими ребятишкам. В нашем селении жили несколько семей краснокожих, обращённых миссионерами в христианство. Дети Большой реки так они себя называли. Я часами могла наблюдать, как они ловят рыбу: став недалеко от берега по колено в воду, они зорко высматривали, когда в прозрачном речном мелководье промелькнёт белёсый плавник и одним метким движением пронзали добычу тонким заточенным прутиком. А потом их матери, завернув рыбу в листья, запекали её на огне вместе с кореньями. Мужчины охотились на оленей, приходивших на водопой, а за рыбой уплывали вниз по течению. Когда сыновья подрастали они брали их с собой и учили всему, что умели сами. Но главное, чему они учили своих детей не брать от природы больше, чем она могла им дать: деревья рубили только, если нужно было построить жилище или выдолбить пирогу, охотились на животных для пропитания. По этому неписанному закону индейцы жили столетиями А в это время наши матери рассказывали нам сказки про несметные сокровища инков. И в лице их главного персонажа мы обретали на всю оставшуюся жизнь бессмертного идола блестящий жёлтый металл, перед которым вставали на колени и изо всех сил тянули к нему свои руки. Кто не дотянулся проиграл. А при пустых карманах твой хлеб всегда будет чёрствым.
Я не дотянулась. Точнее, дотянулась, да не вовремя Если бы только мне удалось сделать это чуть раньше, я бы не была обузой для своей матери. Если бы у меня было красивое шёлковое платье, а не жалкое рубище, ей бы не стыдно было идти со мной рядом по улице. Соседки завистливо смотрели бы нам вслед и шептали:
«Просыпайся, Джованна! Твоя потаскуха-мать тебя бросила!»
Прошло уже много лет Столько голосов безвозвратно стёрлись из памяти, столько слов сгинуло бесследно, а шёпот хромой Исидоры до сих пор стоит у меня в ушах:
«Просыпайся, Джованна! Твоя потаскуха-мать тебя бросила!»
Она сбежала с контрабандистом. Хотя, наверное, слово «сбежала» здесь неуместно. Просто ушла. Какой-то парень предложил ей пойти вместе с ним, и она пошла. А, может, не предлагал, и она сама увязалась вслед за ним Ей хотелось жить и любить. А дома её ждало столько голодных ртов, прокормить которых она была не в состоянии.
Когда я пытаюсь представить себе, о чём думала она, бросая троих детей меня и двух моих младших братьев на произвол судьбы, я вспоминаю её улыбку. Так, уголками губ, могла улыбаться только она: потаённо, вкрадчиво Вероятнее всего, она улыбнулась, поцеловала крестик и попросила Мадонну позаботиться о нас. А затем ушла из дома, убеждённая, что вверила наши жизни в руки более могущественные, нежели её собственные.
После того, как она оставила нас, я мечтала только об одном отыскать золотой город. Я часами представляла, что сделаю, когда разбогатею: в первую очередь, куплю в лавке нарядную юбку с оборкой, блузку, расшитую бисером, новые туфли с подковками на каблуках, и отнесу всё это великолепие матери. Она обрадуется. И вернётся домой. Я искренне верила в это и истово молила Мадонну показать мне дорогу к Пайтити. Мне было восемь лет, и я тогда ещё не понимала, что этот город инков всего лишь миф. И не знала значения слова «потаскуха».
Меня и братьев отправили в миссионерский приют в Посадасе. Я пробыла там совсем недолго около полугода. Нас воспитывали монахини-католички: равнодушные немногословные существа с пустыми рыбьими глазами. Они учили нас молитвам и обрядам, которыми мы машинально и бездумно задалбливали головы, и жестоко карали за малейшую оплошность всю жизнь мне придётся усердно прятать за высокими воротниками и шейными платками шрам от розги, которой меня попотчевала одна из Божьих невест.
За время пребывания в приюте мы едва не позабыли свои имена. Сёстры называли нас не иначе, как «маленькие грешники», «скверные дети», «грязные испорченные существа». И без конца твердили, что порок у нас в крови. Эта расхожая фраза всякий раз была сцеплена с упоминанием о вавилонских блудницах, коими, по словам настоятельницы, являлись наши матери. В те годы я не вполне понимала, что они имели в виду, но мне сразу же вспоминалось моё детское прозвище, изобретённое чьими-то злыми языками
А потом в общине случился мор холера унесла больше половины воспитанников приюта. Заразились и ухаживающие за ними монахини. Эпидемия распространялась настолько быстро, что очень скоро дом, в котором мы жили, превратился в одну большую покойницкую. Умерших было так много, что их не успевали хоронить, а сваливали на пол в классной комнате. Те, кому посчастливилось избежать проклятой заразы, прятались на задворках дома, в сарае и с ужасом ожидали нового дня. Никто не знал, что он готовит нам: милость Господню или новое испытание.
Бог призвал двух моих братьев. Я помню, как в течение двух-трёх дней они из мальчиков превратились в маленьких старичков. Я была в ужасе, видя, как их руки и ноги буквально на глазах покрылись глубокими морщинами, а тонкая кожа натянулась на скулы и глазницы так, что стали видны очертания черепа Они беспрестанно просили пить. И мне казалось, что если им дать вволю напиться, то они выживут. Всеми правдами и неправдами я ухищрялась раздобыть для них воду и несла её им, как драгоценность, боясь расплескать. А доктор, увидев в моих руках кружку, отбирал её и принимался орать: «Бестолочь! Ты где начерпала её? В луже?!». «Нет, испуганно лепетала я, в колодце». Он воздевал руки к небу и громогласно восклицал: «Святой Себастьян! Я же тысячу раз просил его засыпать! О чём только думает мать-настоятельница?!». Я принималась реветь, а он тряс меня за плечи: «Эту воду нельзя пить, детка! Ты умрёшь, если будешь её пить!» Я хныкала и боязливо косилась на доктора, считая, что он свихнулся ну разве можно умереть от простой воды? Всё это вздор, придумки старого чудака. Вот если вода порченная, тогда другое дело, тогда действительно нельзя пить. Но испортить воду могла только колдунья. А присутствие нечистой силы в месте, где на каждой стене распятие маловероятно.
После смерти братьев я почувствовала растерянность теперь я осталась совсем одна! Тому, кто родился в большой семье, где на полу не хватало места, чтобы разложить тюфяк для ночлега, осознать это непросто. Я молила Бога, чтобы мать вспомнила обо мне. А иногда в молитвах подменяла имя Господа её именем и, обращаясь к ней, как к божеству, просила защиты и помощи. Но она не слышала меня.
Потом меня, как котёнка, «отдали в добрые руки»: я стала воспитанницей дона Амаро Меццоджорно владельца каучуковых плантаций в Баие.
Он подобрал меня, возвращаясь с одного из аукционов, где скупил по бросовой цене сразу несколько разорившихся фабрик и торговых складов. Его путь из Бразилии в Аргентину и обратно был долгим и утомительным, и занял более месяца. Не каждый сеньор решился бы на такую поездку. Большинство из них доверили бы свои дела агентам и управляющим. Но дон Амаро предпочитал вести их сам. Он вообще никогда и нечего не выпускал из собственных рук Провернув несколько удачных и выгодных сделок, он возвращался домой в самом благостном расположении духа. Ему было с чем себя поздравить: теперь его предприятия будут работать не только в Бразилии, но и в Аргентине.
А в это самое время настоятельница приюта, где я воспитывалась, ревностно искала богатых и благожелательных господ, желающих сделать пожертвование на строительство новой школы в здоровой и более пригодной для проживания местности. Ей удалось привлечь в число меценатов и дона Амаро Меццоджорно.
Помню, как меня и ещё каких-то детей вывели на улицу перед доном Амаро и заставили поцеловать руку нашему благодетелю.
Руки этого сеньора были поистине удивительными: ленивыми, холёными и будто бы существующими сами по себе отдельно от огромного, громоздкого тела. До знакомства с ним мне никогда в жизни не доводилось видеть такой белой и гладкой кожи, не знавшей ни мозолей, ни заноз Я, как завороженная, следила за его пальцами, держащими дымящуюся сигару, и пыталась уловить еле ощутимый сладковатый аромат.
Сколько лет этой девочке?
Властный, металлический голос гостя заставил меня вздрогнуть от неожиданности неужели говорят обо мне?
Девять, сеньор.
Она сирота?
Да, сеньор.
Я подняла глаза. Красное, распаренное на солнце лицо дона Амаро, полуприкрытое широкими полями шляпы, утопало в клубящемся белом облаке. Два прищуренных чёрных глаза пристально разглядывали меня с головы до ног. С нескрываемым любопытством я смотрела на него никогда раньше не доводилось мне видеть важных господ так близко. «Ну же, глупая, поклонись!» прошипела над ухом мать-настоятельница и слегка толкнула в спину. Я неуклюже присела.
Моя судьба решалась ровно столько, сколько дотлевала в руке дона Амаро пахучая кубинская сигара. Как только она была брошена на пыльную избитую дорогу, мне было велено сесть в экипаж рядом с извозчиком.
Из событий того дня, когда моя жизнь так круто переменилась, я мало что помню. Длительное, изнуряющее путешествие сделало из меня вялую тряпичную куклу. Мне было всё равно, куда везут моё безвольное тело, иссушенное зноем до костей. Все эмоции, кроме чувства смертельной усталости, были притуплены.
Очнулась я от ощущения, будто куда-то лечу. Меня несла на руках какая-то женщина. «Когда проснётся, дай ей поесть, услышала я знакомые повелительные интонации. Только не много, она сильно истощена, это может ей повредить». Не дождавшись ответа женщины, я снова, как в подземелье, провалилась в сон.
На следующее утро я проснулась уже другим человеком тем, кто впервые в жизни поел досыта. До этого дня я не пробовала мяса, и его вкус показался мне божественным. Также меня вымыли в деревянной лохани, переодели в чистое платье и наголо остригли волосы. Последнее вызвало у меня бурный протест. «Не надо стричь! жалобно всхлипывала я, прикрывая ладошками голову. Пожалуйста, тётенька! Я не вшивая!». Но старая креолка, которой приказали «привести меня в порядок», была неумолима, как палач Когда меня привели к дону Амаро, он, казалось, был доволен. «Потрясающая кожа, оглядывая меня, проговорил он. Должно быть, твои родители были белыми. Ты помнишь их, дитя?». Я уже хотела было ответить, но откуда-то из закоулков памяти донёсся прерывистый язвительный шёпот: «Просыпайся, Джованна! Твоя потаскуха-мать тебя бросила!..», и я отрицательно покачала головой. «Так я и думал», откликнулся дон Амаро. Чистый лист». Меня взяли за подбородок двумя пальцами и задрали голову кверху. «И что же мы будем рисовать на этом листе, дитя?» два чёрных немигающих глаза смотрели на меня с испытывающей пронзительностью. Я почувствовала себя человеком, стоящим у подножия горы, уходящей макушкою в небо. Высокая тучная фигура подавляла меня. «Что вам угодно, сеньор», растерянно пробормотала я. Его губы тронула улыбка: «Хороший ответ, Джованна».
Через несколько лет я превратилась в то, что ему угодно было нарисовать. Созданный им образ гадок мне до тошноты я ненавижу каждую черту его и всей душою проклинаю творца.
И вместе с тем я ему благодарна. Если б не он, я бы осталась никем. Никогда бы не научилась читать и писать. И уж подавно не знала бы французского. Учить меня иностранному языку было одной из причуд дона Амаро, как, впрочем, причудой был и весь процесс обучения: скучающему, пресытившемуся сеньору непременно хотелось воспитать меня, как настоящую барышню. Я же чувствовала себя беспородной собачонкой, на которую из прихоти нацепили дорогой ошейник.