14.
Крытый американский додж остановился перед белым двухэтажным домом. Медведеподобный шофер, жуя резинку, не торопясь вылез из кабины, обошел машину, заглянул в кузов.
- Хелло, мистеры, приехали.
В машине зашевелились двое. Один, помоложе, высокий, жилистый, одетый в красивый расшитый кожушок и белые бурки, выпрыгнул на землю, потянулся, огляделся вокруг. Был худой с испуганными бегающими глазами, видно, впервые оказался перед приветливым домиком - рассматривал его с любопытством, бросил взгляд на мраморную доску у входа, прочитал раз и другой, не веря еще, захохотал:
- Доктор, произошло чудо!
Влез в машину, осторожно выволок оттуда обрюзглого мужчину с перебинтованной ногой, показал ему на доску, снова захохотал. Раненый скривился от боли, равнодушно скользнул взглядом по охранному дару американских властей, зашарил за отворотом новенького кожуха («И где только разжились на такие тулупы? - от нечего делать подумал шофер. - Не иначе как в России»), достал несколько пестрых бумажек, подал американцу.
- Достаточно? - спросил по-немецки.
Шофер пересчитал доллары, спрятал их в карман,
- О кей,- промолвил несколько бодрее, чем перед этим. - А теперь вытряхивайтесь из моей таратайки и прячьтесь в этом убежище, если вас там ждут.
- Может, выпьем по рюмочке коньяку? - предложил обрюзгший.
- Вряд ли здесь сохранилось такое чудо, - покачал головой американец, усаживаясь за руль. - Гуд бай, мистеры.
- Гуд бай! - ответил молодой.
Он повел раненого к двери, тот нажал на кнопку звонка.
- Вы думаете, он работает? - спросил Ярема.
- А почему бы ему не работать?
Открыла пожилая женщина в белом переднике. Недоуменно смотрела на обоих. Двое истощенных мужчин с запавшими глазами, странные тулупы, меховые шапки.
- Фрау Гизела дома? - спросил тот, что с перебинтованной ногой.
- Да.
- Вот и прекрасно. Я хозяин этого дома - Кемпер, а это мой товарищ, герр Ярема.
- Но ведь вы
Женщина перепуганно пятилась в глубь передней.
- Погиб? Ну так. Но мог же я воскреснуть? Надеюсь, вы христианка и верите в воскресение нашего господа. Почему же не поверить вам теперь в мое воскресение?
- Я позову фрау Гизелу, - прошептала служанка.
- Не надо, не надо, еще будет время. Проводите нас в мой кабинет. Полагаю, там
- Там все нетронуто еще с того времени.
- Ясно. Нас ждали все эти годы - и это тем приятнее для людей, которые привыкли приходить туда, где их никто не ждал. Не так ли, мой милый друг?
Яреме стало жарко, как только он переступил через порог. Хотел расстегнуть тулуп, снять шапку, но не решался, ждал, чтобы первым разделся хозяин, заботливо поддерживал Кемпера, удивлялся этому дому, охранной доске на нем, тишине и порядку, царившим внутри. Более же всего удивлялся тому, что Кемпера здесь ждали.
Ничто, казалось, не изменилось в доме с тех пор, как штабсарцт отправился отсюда завоевывать вместе со своими партайгенноссенами мир. Не верилось, что прогремела за стенами белого дома страшная война, что разрушены были не отдельные поселения, не тысячи городов и сел, а целые государства, в то время как здесь только вытирали пыль с вещей и следили, чтобы в кабинете хозяина дома все осталось на тех же местах, на которых было при нем.
- Я надеюсь, у вас есть газ? - спросил Кемпер служанку.
- Да. Подача газа не прекращалась ни на один день.
- Приготовьте ванну, - распорядился хозяин, красноречиво взглянув на своего приспешника, мол, видишь, что значит попасть в цивилизованную страну!
Прежде чем войти в кабинет, Кемпер попросил Ярему снять с него тулуп. Снял шапку.
- Вы свое тоже сбросьте здесь. Служанка уберет и сожжет. Пусть это будут наши символические корабли, которые мы сжигаем, чтрбы никогда не цозвращаться назад.
Ярема выполнил просьбу хозяина, быстро разделся.
- Вы можете так говорить, - промолвил печально, - н-но-о я
- Помолчим, помолчим, - потрепал его по плечу штабсарцт, - ты мой спаситель, и я не отпущу тебя никуда. Отныне ты мой брат и даже больше Ага!
По коридору к ним быстро шла рыжеватая красногубая женщина. Глаза ее горели, как у волчицы. Упруго торчала грудь, натягивая тонкую ткань белой блузки. Ритмично двигались скованные узкой черной юбкой бедра. Ярема равнодушно прикрыл глаза веками. Знал, что такое чудо не для него, загнанного и навеки несчастного, снова преисполнился удивлением и восхищением по отношению к Кемперу: имел такую жену и ни разу не похвастал ею, главное же, не спешил к ней, рыскал несколько лет среди лесных бандитов, искал там призрачного счастья, хотя имел его здесь, у себя дома.
Женщина подошла к ним, остановилась, словно бы ее толкнули в грудь. Смотрела не в лицо своего мужа, а на его забинтованную ногу.
- Ты ранен? - спросила так, словно он вышел из дому час назад и вернулся с перебитой ногой.
- Как видишь, - пожал плечами Кемпер. - Кромо того, я наконец вернулся. Может, ты поцелуешь своего мужа, Гизхен?
Гизела нагнулась к нему, притронулась накрашенными губами к дурно выбритой щеке, оставив на ней красное пятнышко.
- Прекрасно! - удовлетворенно воскликнул доктор. - Я вижу: ты ждала меня.
- А что мне оставалось? - оскорбленно ответила женщина.
- И не переставала любить своего мужа.
- Так же, как ты не переставал любить свою жену. Ты примешь ванну?
- Мы примем ванну. Познакомься - это мой товарищ, герр Ярема. Так его должны называть все. Он спас мне жизнь. Отныне он будет жить у нас.
- Отлично. Надеюсь, вам будет хорошо у нас, герр Ярема!
Женщина не смотрела на Ярему. На ее симпатии он и не рассчитывал, но хотел бы вое же как можно меньше времени находиться в столь глупом положении, как сейчас. Что-то подсказывало ему, что не так уж все хорошо в доме доктора Кемпера, как могло показаться с первого взгляда. И уж, наверное, лучше бы вещи в кабинете хозяина дома передвинули туда или сюда, только бы в душе хозяйки все оставалось на своем месте и не происходило опасных сдвигов. В конце концов, что ему за дело до чужих душ! Спасся сам - вот что самое главное! Теперь немного очухаться, оглядеться, он молодой, сильный, умный, у него есть неисчерпаемые заряды ненависти к коммунистам и готовность бороться - это самое главное!
- Приготовь нам комнаты с герром Яремой во втором этаже, - сказал Кемпер жене, когда все трое уселись в креслах кабинета. - Мы будем жить рядом. Во всяком случае, пока у меня не заживет рана. Ты не приревнуешь меня к герру Яреме?
Он хрипло засмеялся. Гизела заметила, что глаза его, когда-то хищно-прекрасные, теперь как бы налились мутной водой и появилось в них новое выражение отчужденности и холодной безучастности. Они так напомнили ей глаза майора Кларка, что она даже вздрогнула. Чтобы отогнать невольный страх, вызванный воспоминанием о майоре, она впервые улыбнулась мужу и промолвила голосом, полным видимой кротости:
- Я верю тебе так же, как ты мне.
- О, ты заставляешь меня растрогаться! - воскликнул Кемпер деланно бодрым голосом. - Впрочем, неправда, я уже растрогался! Когда увидел на доме мемориальную доску в мою честь. Такого могла добиться только женщина, которая превыше всего, ставила своего мужа. Воображаю, как трудно тебе пришлось.
- Ты угадал. Но я не останавливалась ни перед чем, только бы надлежащим образом почтить твою память.
- Откуда ты взяла, что я погиб?
- Ты молчал.
- Я мог попасть в лапы русских.
- Даже оттуда откликались.
- Гм, не знал. Но почему ты не спрашиваешь, где я был?
- К чему спрашивать, раз ты дома?
- Я действительно дома, ты не ошибаешься, и надеюсь остаться здесь навсегда.
- Придется снять доску, - сказала Гизела.
- Зачем? Мы просто переделаем текст. Напишем, что владелец этого дома с такого-то и по такой-то год находился в лагере Аущвиц. А дальше все оставим, как было. Герр Ярема, вы одобряете мой замысел?
- Вы знаете мое отношение к вам, - быстро сказал Ярема.
Гизела презрительно скривила губы.
- Мы еще поговорим, - встала она. - Я пойду посмотрю, как там ванна.
- Иди, моя дорогая, иди,- милостиво разрешил Кемпер.
15.
Еще никто не постиг до конца таинственного механизма человеческой боли, страны отчаяния, окутанной мраком, в котором даже Голгофа кажется избавительной дорогой. Может, боль нужна детям для предостережения на первых шагах познания мира? Жестокое предостережение, но необходимое. Один раз уколоться, раз обжечься, раз порезать пальчик острым стеклом, чтобы на всю жизнь запомнить: это боль!
Может, своей болью тело протестует против жестокости природы, которая повергает его в бездну смерти? Но то счеты с природой, а есть боль от людей, есть солдатские раны, есть порубленные и пострелянные, изувеченные, искалеченные, измученные нестерпимыми страданиями, отгороженные стенами боли от всех людей, от всего живого, обреченные в одиночестве бороться с чудовищным зверем боли, который отгрызает все руки, протянутые на помощь.
Если бы Микола Шепот умер в окровавленном снегу, если бы не проснулся от ран, это было бы лучше, чем прийти в сознание лишь для того, чтобы мучиться в черной стране нечеловеческой боли. Боль била изнутри, с каждым стуком сердца, била извне твердая и нескончаемая, как горный кряж. Раз! Раз! Раз!
Микола что-то кричал. Кажется, ругался. Его катило в черном пространстве куда-то в неизвестность и било снизу безжалостно твердым: бух! бух! бух!, а сверху очутилось Миколино сердце и добавляло: раз! раз! раз! И все это была боль, дикая и бесконечная, как самые бесконечные дебри на земле. «Бьет! - кричал Микола. - Бьет!» Видимо, жило еще его сознание короткими картинами боя с грязно тулупными бандитами, а возможно, жаловался он на вновь причиненную боль от тех твердых и непостижимых ударов, что терзали его израненное тело? Не мог слышать ничего и не знал, где он и что с ним, но откуда-то просочилась к нему весть о том, что лежит он на вагонной полке, и вагон катится, и колеса вагонные стучат на стыках рельсов и бьют во все вагонное сооружение, и удары эти передаются Миколиным ранам. «Уберите колеса!- кричал Микола.- Кому говорю: уберите колеса!»
Никто не убирал, вагон катился дальше. Миколу везли, как тогда, когда впервые призвали в армию, везли, как ему казалось, опять на неуютный, обдуваемый со всех сторон ветрами бугор, где боль не кончится, где будет холодно и грустно «Не хочу! - кричал Микола. - Пустите меня назад! Я не хочу!» Если бы мог, то сам бы удивился, что стал таким крикуном. Никогда Шепоты не кричали, не любили этого и не умели. А он кричал.
А то как-то было ощущение, что он сублимирует: из твердого состояния сразу переходит в газообразное, взрывается всем телом от боли, рассеивается в пространстве. Он взорвался и исчез для самого себя.
Но и это не было настоящим. Случилось чудо, распорошенные атомы его тела опять собрались воедино, с неохотой возвратилось блокированное отовсюду острыми ударами боли сознание, которое за это время как бы получило передышку, потому что стало острее, чувствительнее. Еще не разжимая век, Микола уже знал это. До сих пор он не помнил, раскрывал ой глаза или нет - все равно ничего не видел, не знал никаких внешних раздражителей, кроме тех, что несли ему новые и новые волны боли. Теперь обрел уверенность, что возвратилась к нему способность видеть, вот только не мог раскрыть глаза, они у него были плотно забинтованы; когда попробовал привычно шевельнуть бровью, то от невероятной боли едва не потерял сознание.
До сих пор не долетал до него ни один звук. С тем большей радостью мог он теперь вслушиваться в малейшие шорохи, особейно же - слышать гул людских голосов, спокойный, низкого тембра звук, уже его одного было достаточно для заполнения величайшей пустоты, которую только можно себе, вообразить. Он забыл даже о боли, лежал, слушал, как со всех сторон на него наплывали спокойные волны мужских голосов. Говорилась странные вещи, совсем непривычные, как будто бы тут был учитель Правда, хотя откуда бы ему тут взяться, да и почему он, а не сама Галя, которая вылечила бы Миколу от всех болей одним прикосновением руки и одним словом.
Но голосам не было никакого дела до Миколы. Они вели свою неторопливую беседу, они словно бы и спорили, и в то же время трудно было уловить разницу в их утверждениях, они доносились с разных сторон и принадлежали разным людям, но Миколе казалось, что мог это быть голос только одного человека.
Один говорил: «Вышли из-под знака войны. Кровавая заря Марса. Рождаемся накануне войны, или во время войны, или вскорости по ее окончании. Войны стоят в нашей жизни, как верстовой столб смерти».
Тогда вплетался другой: «Я был тем, ты был сем, а он был еще кем-то. Ну и что? Прозвучал первый выстрел - и нет ничего. Только кусок пушечного мяса, безмолвного и покорного, как любое мясо».
Миколе опять, как тогда, в вагоне, что бил под ним жесткими колесами, захотелось кричать, чтобы доказать, что он не покорное и безмолвное мясо. Но не было для крика сил, да и любопытство зарождалось в нем, и не хотелось мешать его зарождению, так как знал, что это распрямляется в его теле замершая было жизнь.
Первый голос возразил: «Пушка может вылечить целый мир. Например, залп «Аэроры».
Второй голос добавил: «Но может и убаюкать навеки»
И Микола заснул, и приснилась ему Гадя. Холодно-неуловимая,, протягивала к нему руки, беззвучно шевелила губами, как будто шла к.нему, а на самом деле удалялась и удалялась, и он не мог ничего поделать, даже закричать не мог. А потом закричал, продираясь сквозь непролазные джунгли своих болей, и проснулся, и опять обрел способность слышать все. Он услышал, как один из голосов сказал: «Раз кричит, значит, живой» А другой присовокупил: «И может, еще поживет Эту возможность имеем мы все, да не всем удается воспользоваться ею»
Гали не было. Микола рад был слышать хоть голос учителя Правды, если бы хоть один из тех голосов принадлежал ему. Пусть бы рассказывал о битве в Фермопилах или о латинском боге Термине, которому Микола служил вон сколько лет, дослужившись даже до сержанта, и дивном египетском божестве, скрученном в змеиное кольцо безвыходности, как символ вечной жизни на земле. Он слышал - значит, жил!
Голоса сплетались в странно крепкие сети, и на сетях тех покачивало Миколу, убаюкивало, погружало все глубже и глубже в сон, словно спал и не спал, слышал голоса, различал слова, улавливал смысл неторопливой беседы, даже сам охотно вмешался бы в разговор, но тут оказывалось, что он отделен от разговаривающих волнистой стеной сна, сети укачивали его так же тихо и нежно, он летел над страной забытья, полумертвый-полуживой, и не знал, когда все это кончится и чем кончится.
- Зачем для одного человека столько драгоценного металла? - вяло возмущался один голос. - Стоит ли человек таких трат?
- Человек стоит всего. Даже если бы за одного человека отдать золото из всех сокровищниц мира, то и этого было бы мало, - убеждал другой голос.
Однако первый не соглашался.
- Слова! Надо смотреть на вещи реально. Была страшная война. Мы с тобой были на ней, и весь народ был. Какими вышли мы из войны? Не мы с тобой - покалеченные, может, навсегда - а все? Бедные вышли - вот какие. Где взять золото, чтобы купить нужные уникальные станки вместо разбомбленных фашистами? На какие деньги строить пароходы и тракторы. А тут тебе лежит парень, в которого мы всаживаем целых полпуда уже не золота, а платины!
- Граммы какие-то, а ты - полпуда!
- А сейчас и граммы полцарства стоят! Дужку ему вместо брови из чего сделали? Из платины! А зачем? Для красоты? Орден дают. Из чего он сделан? Из золота и платины.
- Тебе и на орден жалко металла?
- Не жалко, но все же
- Ты злишься на свои раны. Выздоровеешь - тогда
- А когда мы выздоровеем?
- Профессор знает
- Если бы был господь бог, и тот бы не знал, де то что профессор! Мы уже с тобою сколько здесь лежим? Люди о войне забывать стали, а мы лежим Теперь еще этот парень. Хороший парень. Для такого и пуда золота не жаль. Только бы он поправился.
- Ты же только что ворчал на парня, жалел платину
- Э-э, чего только не ляпнешь лежа!
Миколе так хотелось спросить их, о ком речь, поинтересоваться, кому это вместо надбровной косточки вставили платиновую дужку, и кого наградили орденом, сделанным из платины и золота, и что это за орден. Микола вообще не знал, из чего делаются ордена, но он не мог вступить в их разговор, так как еще только пробивался к живым. Может быть, никогда он не возвратится к живым, а так и будет находиться в полубессознательном состоянии? Кто знает?
16.
Теперь город имел все, что полагается порядочному, исполненному самоуважения и чванства городу: магистрат, собор, университет, полицию, похоронное бюро и банк, нотариальные конторы, адвокатов и докторов с прекрасными, еще довоенными вывесками, магазины колониальных товаров и женской и мужской конфекции, имел чиновников и солдат (правда, еще не своих, но дружественно настроенных и щедрых, щедрых), имел соответственное количество дансингов и ночных клубов, были в нем инвалиды войны, вдовы, были богатые промышленники и респектабельные проститутки, были музыканты и философы, и, ясное дело, был свой сумасшедший. Последний, как это ни странно, отличался от всех не только своим помутившимся разумом, но ещо и необычной судьбой. То был взлохмаченный еврейский парнишка, фамилия его была не то Кремер, не то Бремер, а может, Тремер - никто не знал в точности и не интересовался, - его родители погибли в Освенциме, там погибло все самое дорогое для него, все его прошлое и будущее, он спасся каким-то чудом, его просто не успели сжечь в кремационной печи, он уже стоял перед входом в крематорий, когда налетели советские войска и освободили всех, кто был в этом новейшем аду, но его разум остался там, он как бы испепелился в кремационной печи, в том низеньком и длинном, обложенном огнеупорным кирпичом сооружении.