- Пан прозывается пан Яриш? - спросил с порога Ярема.
- Да. А что? Впервые вижу вас, пане.
- Слава Украине! - крикнул Ярема.
- Тише, тише, пан, не то как услышит хозяйка, то будет и вам и мне. Что это на вас напало спозаранок?
- Но ведь пан есть пан Яриш?
- Сказал уже. Зачем переспрашивать?
- У меня полномочия от знакомого вам пана куренного Грома.
- От какого еще Грома, спаси и помилуй?
- Вы не знали куренного Грома? Одного из доблестнейших воинов за свободу и независим
- Я же просил пана потише и без политики Это не в лесу - в Мюнхене. Европа. Надо понимать. Пан не хочет картошки? Подсаживайтесь да и начинайте с ней воевать. Как говорил когда-то князь Святослав своим врагам: «Иду на вы!» Га-гата! А что, пане, мы таки тоже кое-что знаем из истории! Да садитесь, садитесь! Смелее! Картошка тоже требует смелости! Как мы ее, бывало, у себя дома? Ножиком - чирк-чирк, да шелуху режешь в палец толщиной, да на сковородку! С салом! А тут? Только в мундирах. Бережливость аж до скупости. Но пану не угрожает эта бедственная экзистенция, раз пан принадлежит к нашим доблестным завоеяателям свободы. Что пан сообщит нам новенького, главное же - утешительного? Пан говорил о моем знакомом? Пожалуй, догадываюсь, кто скрывается за этим грозным прозвищем - Гром! Не иначе как мой давний знакомый землемер Ясько! Ясько - куренной! Это ведь майор! Кто мог ждать этого от Яська? Так как же он там живет?
- А никак, - сказал Ярема, очищая картофелину, - убит.
- Погиб? От рук большевиков погиб?
- Можно обойтись без плюралис, - хмуро молвил Ярема.
- А что такое - плюралис?
- Множественное число. А к смерти куренного Грома надо употреблять единственное число. Он погиб не от рук большевиков, а от руки одного-единственного пограничника, который перебил остатки куреня Грома и не пустил их удрать в Словакию.
- Удрать? Пан употребил такой термин?
- Прошу прощения, но вынужден. Все мы разгромлены, уцелели только обломки. Я - один из них.
- И это все, что пан должен был мне сообщить?
- Я не за тем приехал, но если уж зашла речь, то это так и есть.
- Это - измена, - возмутился пан Яриш, отряхивая пальцы.
- Не понимаю вас.
- Измена национальным интересам. Мы тут ждем, мы тут перед всем миром А вы? И пан имел смелость имел наглость еще сунуться в Мюнхен после такого? Что пан надеялся тут найти? Может, он думал, что его пошлют на отдых? На Гавайские острова или на Таити?
Ярема поднялся, вытирая о полы клейкие от картофеля пальцы. Подмывало залепить толстяку в морду, но он сдержался, только побледнел, поиграл желваками, сказал:
- То, что вы сидите и ждете, я вижу. Теперь вижу. Надо было мне быть умнее и не строить иллюзий.
- Ну, пан погорячился, - совсем спокойно произнес пан Яриш, - прошу садиться. Эта добрая немецкая женщина оказала гостеприимство изгнаннику родной земли, принесла в жертву свою ну, картошку милости просим пана воспользоваться щедротами доброй фрау Кнодль, а между тем и поговорим тихонько, мило да любо Мы ведь все же земляки, и нам надо объединяться общностью наших национальных идеалов, а не ссориться.
Из той беседы и узнал Ярема про мышиные норы, п которых сидели борцы за национальную идею. И хоть Мюнхена, окутанного туманом, так и не увидел, зато хорошенько разглядел все убожество тех, для кого он добывал благополучие в кровавых ночах лесной войны. И даже такие - они его не принимали. Для них он был прежде всего предатель, жалкий обломок, с которым они не хотели иметь ничего общего. Его вышвыривали, как изломанный инструмент, как хлам, он должен был вновь, как это делал уже не раз и не два во время своих блужданий по жизни, устраиваться по своему усмотрению, а уж по тому, в какой мере ему будет сопутствовать успех, он мог соответственно рассчитывать на их благосклонность. Плевать!
Возвращался к своему доктору. Подобрать хоть те крохи благодарности, которые еще падают с докторского стола.
«Мой дорогой я все же подыщу что-нибудь для тебя Это не так легко, однако же» О, он теперь убедился, что в этой стране напрасно искать чего-то легкого! Позора и унижений - вволю! Как в его омерзительном сне. Панок на пружинке. Угодливо кланяешься от малейшего прикосновения.
Ярема сжал кулаки. Единственное, что имел - это дикую силу в жилистом теле, силу, унаследованную от своих предков, которые рождались и умирали в горах, всю жизнь борясь с неласковой природой, закаляя мускулы и сердца.
В двадцать с небольшим лет оставил за плечами столько преступлений, совершенных если и не им, так его сообщниками, что боялся оглянуться. Завидовал людям без прошлого, людям серым, как немецкие туманы.
18.
Хозяйка дома не жаловала восточного пришельца. Почти не разговаривала с ним, ограничивалась двумя-тремя словами, избегала оставаться наедине, при встречах косилась на Ярему. У нее был невыносимый взгляд. Словно молнией, ударяла по Яреме глазами, так что он до сих лор еще не мог точно определить, какого цвета ее глаза. Казались ему черными, как у Сибиллы из Сикстинской капеллы. Когда его, молодого тогда иезуита, в числе таких же, как он, вдели впервые в огромную капеллу и он взглянул на чудо, нарисованное Микеланджело, то более всего поразили его не титанически-мускулистые фигуры, из которых был сплетен бесконечный потолок капеллы, а человеческие глаза, которыми, будто черными звездами, была усеяна твердь. И одно око раба, наплывавшее на другое, словно бы раб боялся глядеть на все ужасы мира обоими глазами, и перепуганные глазки господа бога, который творил из хаоса свет и тьму, землю, воду и небеса, и кроткие глаза ангелов; особенно же острые, как копья, глаза могущественной Сибиллы, женщины, для которой не существовало тайн, всевидящей и всеведущей, праматери, пралюбовницы и пракуртизанки.
О фрау Кемпер Ярема заставлял себя думать лишь как о хозяйке дома, в котором он обрел приют, с лакейской предупредительностью уступал ей при встречах дорогу, избегал встречаться взглядами, хотя, впрочем, она бы, вероятно, и не позволила себе скрестить взгляд с каким-то приблудой с востока. Если бы его спросили, как относится в душе к нему фрау Гизела, он бы ответил: «С высокомерием и безразличием».
Из дому он почти не выходил, если не считать неудачной поездки в Мюнхен. Лежал на кушетке в своей комнате или же сидел возле доктора Кемпера, когда тот томился одиночеством, не имея, кого-либо из приятелей и знакомых под рукой. Попивали коньяк из довоенных еще запасов местного ресторатора, коньяк был вонючим и крепким, Яреме не нравился, но нужно было хвалить, и он хвалил напиток и угодливо вспоминал разные эпизоды из их лесного бытия, выбирая именно такие, где герр доктор всегда рисовался в благородном освещении. Кемпер скромно, но не без удовольствия усмехался, подхваливал герра экс-капеллана, вновь заводил речь о том, как устроит пана Яра, вот только срастется его нога, и он выйдет на улицу, и метнется по Вальдбургу, и Конца-края не было тем «и», хотя еще ни разу не зашла речь о том, как узаконить Ярему в новой для него стране, - ведь он до сих пор нигде не значился, никому не представлялся, кроме пана Яроша (с таким же успехом мог представиться всем, кто варит картошку в мундире по всей Германии!). Доктору не очень верил после случая с американцем. Хорошо знал, что в случае чего - Кемпер позаботится о собственной шкуре, о нем же даже и не вспомнит. Да, собственно, на что иное он и мог рассчитывать?
Был весьма удивлен, когда в один из вечеров Кемпер позвал его к себе и без каких-либо предисловий сказал: «Не согласился бы герр капеллан сопровождать фрау Ги-зелу на танцевальный вечер? Сегодня мой кузен просил, чтобы я отпустил Гизелу развлечься немного, но без партнера ей не совсем удобно, и я предложил услуги господина экс-капеллана. Прошу господина экс-капеллана не обижаться, что я без его согласия вел переговоры с женой, но что поделаешь? Женщинам принадлежит первенство во всем! Я должен был узнать мнение фрау Гизёлы. Теперь убедительно прошу пана Яра».
«Но ведь я» - пробормотал оторопело Ярема. «Знаю, знаю, что смущает пана. Все предусмотрено. Кузен прислал новехонький вечерний костюм! Благодарение богу, Германия никогда не могла пожаловаться на нехватку высоких мужчин, костюм для пана в нашей стране найдется всегда. Так как же?»
В машине кузена Ярему посадили сзади, рядом с Ги-зелой. Жена кузена села возле мужа, а Ярему со смехом обе женщины потянули назад, приговаривая: «Вы должны входить в роль, пан Яр!» Как последний невежа, он полез раньше женщины в темную глубь машины, съежился в уголочке. Когда садилась Гизела, Ярема неумело, неуклюже хотел поддержать ее хотя бы за руку, дернулся навстречу женщине, но она не воспользовалась его помощью, легко скользнула в машину, расправляя по сиденью широкое. платье, оставив в его глазах след длинный и тревожный. Ярема уставился в спину кузена, молча ждал, куда поедут, что там будет.
Ехали через город куда-то в лес, казалось, уже и не встретится нигде людское жилье; только тусклая полоска шоссе да темные стены леса. Ночь билась об машину, распиналась на переднем стекле, корчилась в судорогах неуемной боли, причиняемой ей черным мерседесом, который вез четырех людей на неведомые увеселения. А потом впереди резануло ярким светом, шоссе кончалось, дальше асфальт разливался серым бесформенным пятном, вдоль которого тянулись мрачные строения, множество строений казарменного типа, все с темными окнами, видимо, пустые, так как их бывшие жители давным-давно отмаршировали отсюда на фронты и рассеялись там, исчезли, а кто остался в живых, уже не вернулся в мрачные казармы, а искал себе укрытие поуютнее и безопаснее - побежденные всегда боятся тех казарм, из которых они отправлялись на завоевание чужой земли. Зато не боялись побежденные пристраиваться возле казарм, в бывшем офицерском казино, для веселых развлечений. Каждую ночь собирались в казино мужчины и женщины, старые и молодые, вдовы и кавалеры, супружеские пары и просто знакомые, до рассвета шаркали под звуки небольшого оркестрика.
Над дверью казино красовался большой жестяной щит, на котором, очевидно, было название танцевального учреждения, какой-нибудь «Лесной шум» или «Шепот трав» - теперь от этих людей надо было ждать именно таких нейтральных, немного сентиментальных названий, ибо названия воинственные тихо исчезали вместе с Великогерманией. Из зала ударило тяжелой духотой. Несколько десятков пар, обливаясь потом, упорно старались успевать за быстрым темпом оркестрика, состоявшего из гитариста-левши, пианиста, саксофониста и ударника. Ударник был уставлен грохочущими своими инструментами, он лупил колотушкой в натянутые бока барабанов, как будто напоминал о том, что из всех, кто выбарабанивал раньше победные марши, остался он один да еще эти химерические инструменты, сделанные из шкур убитых животных. Левша-гитарист, походивший на переодетого эсэсовца, дергался с каждым звуком струн гитары так, словно его вот-вот разобьет паралич, подпрыгивал, отбивая ритм; по-индюшачьи надувался саксофонист, который в паузах, ему выпадавших, все время вытряхивал из изогнутой трубы слюну. А Дары вытанцовывали, кружились, сонно покачивались, партнеры плотно прижимались друг к другу, клонились то в одну сторону, то в другую, закрыв глаза, не произнося ни словЬ, передвигались по паркету из одного конца зала в другой, забредали между столиками, за которыми сидели кандидаты на новые танцевальные пары, задевали столики и стулья, снова выплывали на простор или же, обессиленные, падали на стулья, хватались за столики, как корабельные обломки за избавительный берег.
Гизела отлично ориентировалась в сумятице танцевального зала. Она сразу же повела свою компанию к столику, еще издали заприметив свободное место. На пришедших никто не обратил внимания, только из-за одного столика небрежно махнул Гизеле рукой невидный муж чина в плохого покроя костюме мышиного цаета. Гизела отвернулась, быть может не желая замечать человечка или просто случайно. Ярема, чтобы задержать внимание хоть на чем-нибудь, стал приглядываться к человечку, удивляясь, почему сидит за столиком один. Он взглянул на его лицо внимательнее и поразился удивительной безликости незнакомца. Его лицо напоминало плоскую белую стену. Сколько ни смотри - ничего на нем не уви- дишь и не прочтешь ни единой мысли, никакого намерения или желания. Через минуту Ярема уже забыл о человеке, пытался успеть за Гизелой, уверенно прокладывающей дорогу своему небольшому обществу, и в который уже раз пробовал обдумать, какой линии поведения он должен придерживаться сегодня.
Умостились за столиком. Гизела, впервые за все его пребывание в Вальдбурге, пристально взглянула на flpet му, капризно скривила губы, сказала:
- Кавалеры должны угощать дам.
Это звучало как издевательство: кавалеры, угощать Никакой он не кавалер - просто приживал, в карманах которого при самом тщательном обыске не нашли бы и пфеннига. Но думать ему не дал кельнер, плоскостопый старикан, подлетевший откуда-то сбоку, никем из них не замеченный, выхватил из-за спины две высоких бутылки темного стекла, поклонился дамам, кивнул мужчинам, умело откупорил обе бутылки, обмахнул их салфеткой, тоже выхваченной из-за спины, звякнул бокалами и, на ливая прозрачную шипучую жидкость, сказал:
- Вам - от одного господина.
Ярема попытался найти глазами того, в мышином костюмчике, легко отыскал его среди возбужденной толпы.
Тот смотрел в их сторону, скучающий и равнодушный, смотрел так, что и не поймешь: на них направлены его бесцветные глаза или на тех, кто сидит сзади них, или же просто в противоположную стену.
Женщины смеялись. Что-то говорил кузен, бывший пехотный капитан, избежавший лагеря для военнопленных только благодаря тому, что был именно пехотным капитаном, а не гауптштурмфюрером СС, а еще благодаря тому счастливому обстоятельству, что конец войны застал его не на Восточном фронте, а на Западном. Ярема ничего не замечал, сидел, углубившись в собственные мысли, вернее, и не мысли даже, а в какие-то отрывки ощущений.
Вернула его к действительности белокурая, немного вульгарная особа, которая подскочила к их столику и пригласила Ярему танцевать. Он несмело поглядел на Ризелу, та милостиво улыбнулась ему: «Я разрешаю вам потанцевать, мой славянский раб». Ярема попробовал в ответ улыбнуться, но ничего не вышло. «Славянский раб» - это было слишком даже для него, наихудшим же было то, что женщине ответить он ничего не мог. Если бы на ее месте сидел мужчина, тогда другое дело! А так
Он неуклюже поднялся, качнул головой Гйзеле, имитируя поклон, пошел за белокурой выдрой, которая вихляла перед ним бедрами, проталкиваясь сквозь потные тела.
Он не знал, почему она выбрала именно его. В этом безумии была своя прелесть. Дать облепить себя цепкой паутиной пьяняще-сладостных звуков. Касаться гибкого и горячего чужого тела, о котором мог только мечтать. Видеть перед своими глазами чужие глаза со страстными огоньками в зрачках, яркие губы, сочные, как кусок мяса для умирающего от голода.
Он бы перетанцевал не только эту разношерстную толпу, не только этих бывших недобитых эсэсовцев и тонкошеих сопляков, выкормленных брюквой и постными американскими галетами, он перетанцевал бы весь этот мир! Кельнская вода, брикет из бурого угля, кофе, завариваемый по пдть раз, вставные зубы и взятое взаймы здоровье - что это за край! А он когда-то танцевал аркан - народный танец. Гуцульские парни в белых расшитых штанах. В шляпах с цветочками, в праздничных безрукавках. Клали друг другу руки на плечи. Не руки -молодые буковые деревца, которые не согнешь, а плечи - кремень. И плечо к плечу - в круг, и голова к голове, а ноги вразбег, мускулистые, жилистые, будто сплетенные из стальных проводов, неутомимо и безудержпо несутся в пляске, все быстрее, быстрее, все стремительнее и неистовее.
Ой, плетенi рукавицi плетенi, плетенi,
На менi ci mкipa трясе, як на веретенi.
Гай-гай, то было когда-то, словно вчера было, а теперь он здесь, среди этих чужеземцев, что трясутся, как студень, под эту музыку.
Но некуда было ему применить дикую силу, которая накопилась в его молодом теле, обрадовался этой светловолосой и яркогубой и кружил ее, вертел до черноты в глазах посреди сотни потношеих пар, а у самого голова задурманена только одним: наброситься на эту лялю и сожрать ее, чтоб только хрустнула!
Не знал, кто она и откуда, как ее зовут - зачем? Закручивал ее в тугой вихрь, как сам когда-то ввинчивался в тесный круг нескончаемого аркана. Не выдержала!
Повисла у него на руках, завела глаза под лоб, простонала: