Стояли долго-долго. Все равно некуда было спешить. Есть им давали раз в сутки. Банка кипятку, в котором плавало несколько зеленых капустных листков, и ломтик тяжелого, как брусок, хлеба. Хлеб они называли «собачья радость», так как его пекли из той самой костной муки, из которой делали галеты для собак. Когда ел тот хлеб, на зубах скрежетали осколки костей, как стекло или камень. У кого был больной желудок, тот умирал от «собачьей радости» в неделю.
Тех, кто был покрепче, должно было доконать солнце. Оно падало на стриженые круглые головы во время долгих стояний перед приходом Селекционера, наполняло собою все тесное пространство огороженного колючей проволокой плаца, заливало чернотой невидящие глаза концлагерников, и длинная извилистая шеренга выщерб-ливалась то там, то там: один за другим падали на землю те, у кого не хватило сил бороться с голодом и его невольным сообщником - солнцем. Эсэсовцы оттаскивали упавших назад, больше их не видели.
Но шеренга была длинна, и в ней всегда было довольно людей, достаточно крепких для того, чтобы все-таки дождаться Селекционера и глянуть в его водянистые глаза.
Он появлялся с правой стороны, оттуда, где была узкая, охраняемая двумя автоматчиками калитка в колючей проволоке, выскакивал свеженький, как тот огурчик из пословицы, выбритый, начищенный, нафранчен-имя, надушенный, брезгливо кривил губы, зажимал пальцами, обтянутыми светлой желтой замшей, свой расовый нос, гаркал раскатисто, словно бы даже игриво, и в то же время с изуверским смакованием: «Цунге р-раус!», то есть «Высунуть язык!», и бежал вдоль шеренги упругой походкой теннисиста, который готовится к игре со спарринг-партнером.
Он всегда был в новехоньком мундире с погонами штабсарцта, очевидно, перед войной он действительно был врачом, наверное, учился в университете, разглагольствовал о гуманности, о помощи ближнему, а теперь все это забыл, давно уже не занимался лечением людей, а только проводил так называемую селекцию, то есть отбирал наиболее обессиленных и отправлял их;в крематорий, был для них всемогущим богом, у которого в одной руке жизнь, а в другой - смерть.
Чувствовал ли он всю бесчеловечность своей ежедневной работы? Вряд ли. Ибо если бы почувствовал хоть раз, то казнился бы своей палаческой обязанностью, не был бы таким радостным, приподнятым, таким сияющим, таким изысканно-жестоким. То, что он делал, было для него словно бы спектаклем.
Наслаждался уже одним только зрелищем сотен мужчин с бессмысленно разинутыми ртами и высунутыми языками. Ясное дело, узники знали, что можно и не показывать язык Селекционеру. Такое нецослушание граничило с героизмом. И когда один из новеньких, узнав, какому унижению подвергает его товарищей взбесившийся штабсарцт, заявил, что он не подчинится и язык не покажет, его попытались отговорить. Ведь в самом деле: чего достигнешь таким безрассудным поступком? Что ж, ответил им новенький, искать в героизме здравый смысл- это занятие трусов. Он же рассуждает так: длится война, он солдат, на фронте заслужил ордена, в руки врага попал в бою, так имеет ли он право складывать оружие?
Утром он не показал язык, и Селекционер пожал плечами, ткнул пальцем в замше на непослушного, и того оттащили назад, и больше его не видели. Но зато они все тогда поняли, что их товарищ цогиб человеком, а не послушным животным, и с того дня всякий раз больше людей оказывали непослушание на команды Селекционера и тем доводили его до белого каления. Собственно, Селекционер мог прочитать непокорство в чем угодно, в глазах, в сжатых кулаках, в напряженной шее. Он махал рукой, эсэсовцы тащили человека назад, за шеренгу, куда оглядываться никто не имел права, а если оглядывался, то тоже отправлялся за обреченными и не мог уже рассказать никому ничего, потому что исчезал вместе со всеми «избранниками» Селекционера.
Иногда штабсарцт не видел своей жертвы. Он мог крикнуть с одного края шеренги на другой: «Там, третий от края!» Или же: «Взять каждого седьмого, начиная с левого фланга!» Ему нравились такого рода изуверские выходки. Он, видимо, считал, что тем самым приближается в своей безнаказанности и беспредельности власти к людям великим. Действительно приближался к великим, но - негодяям.
Когда Селекционер проходил, те, кто оставался позади, видели его нереально широкую плоскую спину и жирный женский зад. Батюня Отруба простоял в той шеренге смерти лето, осень, начало зимы Стоял ежедневно, ждал смерти
А теперь должен стоять и кротко улыбаться даже тогда, когда перед ним вновь появилась сотканная из кошмарных видений прошлого фигура Селекционера.
Батюне Отрубе так и засвербило крикнуть немцу: «Цунге р-раус!» Он глотнул слюну и незаметно вздохнул, заставив себя слушать своего клиента, даже качнул головой. Да, да. Трансакцию мы проведем быстро, без лишних формальностей. Герр хочет иметь легитимацию о покупке машины именно в бюро Отрубы? Сделаем все возможное Ага, герр хочет осуществить путешествие на чешской машине. Возможно, даже в Советский Союз? Батюня Отруба может только позавидовать. Чешские номера? У герра нет времени возвратиться домой, чтобы зарегистрировать машину, он хотел бы это сделать здесь? Это не входит в прерогативы их бюро. К сожалению, к сожалению Но если герр можно попросить Зачем же благодарить? Его обязанность делать все для покупателей.
Когда немцы уже собрались уходить, женщина взглянула на батюню Отрубу словно бы как-то тревожно, и ему снова захотелось хоть глянуть вслед клиенту, чтобы увидеть его спину и Но он сдержался. Не хотел давать волю чувствам и воспоминаниям. Международные связи Торговля Главное же: двадцать лет прошло, легко ошибиться. А ошибаться батюня Отруба не любил. Особенно, если речь шла о человеке и его жизни. Он-то хорошо знал, что все проданные им машины не стоят одной-единственной человеческой жизни.
Гонимая и преследуемая. Сколько помнила себя - была такой, всегда такой, вечно, вечно такой. Даже тогда, когда была еще пичужкой, длинноногой, рыжеволосой девчонкой с чуть удивленными глазами. Не удивление светилось в них - страх. Потому что уже и тогда преследовали ее мужские взгляды, омерзительные, клейкие, как липучка для мух. А Кемпер Почему она тогда сказала ему: «Подержите мою ракетку, пока я поправлю прическу»? Потому что и он тоже прилип взглядом к ее ногам, как только увидел.
Ее гнали сквозь жизнь, сквозь тесный мужской строй, спасения ниоткуда не было, разве что в замужестве. Но и брак с Кемпером оказался призрачным. Вскоре началась война, Кемпер надел мундир с погонами штабсарцта, а она осталась в аптеке Гартмана, куда ее устроил муж. Войну переживала, как все немецкие женщины: в напряженном ожидании конца - сначала победного, потом краха, в страхе перед бомбардировками, перед большевистским хаосом, который щедро дбещал доктор Геббельс на случай поражения, перед нашествием союзников, в тяжелом изнурительном труде. Кроме того, фармацевт Гартман, у которого она работала, ничем не отличался от миллионов ему подобных: лысый самолюб с животными инстинктами.
А потом - ужасное поражение, крах, который должны были искупать прежде всего немецкие женщины, если не считать, ясное дело, тех немецких солдат, что заплатили за все жизнью. Еще никем не доказано, что выигранные войны приносят женщинам счастье. Зато за военные поражения своих мужей первыми расплачиваются женщины. Женщины всегда платят - и какой дорогой ценой! Женщины стояли перед завоевателями, как отданная врагу на ограбление крепость, неспособная к сопротивлению. Кормленные всеми блюдами Европы, одетые в русские меха, надушенные фрацузскими духами - такая слава шла о немецких женщинах. Может, действительно где-то существовали такие обогащенные военной добычей фрау, но Гизела не имела ничего. Ни мехов, ни парфюмерии, ни еды. Только некоторые льготы, как жена офицера, - продовольственные карточки, немного денег от Вильфрида (он отличался скупостью) да еще то, что могла скомбинировать благодаря ухаживаниям лысого Гартмана.
Неудивительно, что тот американский офицер (тоже лысый - будь они все прокляты!) не польстился на совершеннолетнюю расцветшую немку из легенды, а сразу бросился на молоденькую Ирму. Но жертвой, гонимой и преследуемой, стала в конце концов она, Гизела. И тогда с лейтенантом, и потом с другими лейтенантами и капитанами, которые помогали ей добираться домой, и, наконец, с майором Кларком, этим вечным майором, который не отвязался от нее и через четырнадцать лет и даже мертвый гнал ее сквозь годы. Завоеватель - завоеванную.
Внешне все было хорошо, внешне все было прекрасно! Жизнь возвращалась со всеми ее чудесами и радостями. У нее снова был муж, был достаток в доме, экономическое чудо, разрекламированное на весь мир, коснулось и их благополучия: одежда от известнейших законодателей моды, изысканные напитки и блюда (лишь теперь, наконец, из всей Европы!), ультрасовременная мебель, черный лак люксовых автомобилей, одурманивающая смесь ароматов, которые складывались в неповторимый букет по имени «цивилизация»: изысканные духи, бензин высоких марок, кожа автомобильных сидений, дезо-доризан туалетных.
А в ее глазах все также стоял испуг, она все также (если не больше!) чувствовала себя гонимой и преследуемой, знала, что рано или поздно безжалостная погоня закончится тем, что она очутится в глухом углу, в тупике, в безвыходности
Очутилась.
С майором Кларком все обещало вроде бы игру. Немного легкомыслия, немного кокетства, немного недозволенного. И вдруг - возвращение Вильфрида, а потом - смерть майора Кларка, ужас ареста, позор допросов, мордастый капитан Хепси Тому было безразлично ее тело - он пожелал заграбастать ее душу! Тогда выдрал у нее какую-то подпись, гнал теперь Гизелу через годы к кошмарам мертвого Кларка, требовал, угрожал.
Кемпер спал. Он всегда спал так интеллигентно - без сопения, без чмоканья губами, не слюнявя подушку, не потея. Даже во сне был высшим существом, сверхчеловеком, презирал всех тех, что стонут, мнут простыни, вскрикивают, неспособные одолеть страхи и кошмары, выползающие из парализованных сном подкорковых центров мозга. Он владел собой, контролировал в себе каждый нерв даже сонный - и за это тоже ненавидела его Гизела!
Если бы любил ее (какое смешное слово - любить!), если бы обладал хоть небольшой дозой тех чувств, которые присущи всем нормальным людям, то должен был бы постичь, что недаром вытолкнул их полковник Хепси в эту бессмысленную поездку в Советский Союз. Догадался бы, что не просто везет свою жену, которая не хочет отставать от моды. («Ах, моя дорогая, вы не были в Советском Союзе! Какая потеря! Это непередаваемая смесь Европы и Азии, цивилизации и варварства, грязные гостиницы и межконтинентальные ракеты, модные, прически у женщин и несвежие скатерти в ресторанах!»). Нет, он везет шпионку!
Если бы он знал! Если бы встревожился в его ненавистном для нее белом теле хоть один нерв!
У него никогда не было ни времени, ни желания подумать о жене, с равнодушным доверием принимал все, что происходило в ее жизни. Когда ее обвинили в смерти Кларка, Кемпер даже не поинтересовался, действительно ли имела она какую-то связь с покойным. Вмешательство американского капитана Хепси тоже воспринял равнодушно, для него спаситель Гизелы остался неведомым, как тот сказочный Лоэнгрин, что, спасая, отплывает в челне, запряженном лебедями. А между тем челн капитана Хепси имел в упряжке чернейших дьяволов!
Кемпер спал! Тихо, довольно, интеллигентно, аккуратно спал, а она не могла смежить век. Привычно протягивала руку к ночному столику, брала двумя пальцами темный пузырек, отвинчивала легкую крышечку, опрокидывала пузырек, подставив ладонь. На ладонь выкатывалась зеленоватая таблетка. На таблетке, как и на дно пузырька и на верху крышки, крест-накрест было оттиснуто слово - «Байер». Всегда был этот Байер. И перед войной, еще в детстве, глотала она таблетки всемогущественного, таинственного Байера, и когда работала в аптеке Гартмана (густо-красные таблетки стрептоцида для неосторожных с женщинами солдат-отпускников!), и после войны, и вот теперь, в чужой коммунистической стране. Когда-то она верила всемогущественному Байеру, который обещал исцеление от всех болезней.
Сегодня не верила ему. Этикетка на пузырьке обещала спокойный сон каждому, кто проглотит хотя бы одну таблетку.
Что такое спокойный сон, сон Кемпера? Этот спал так же спокойно и с таким же наслаждением и тогда, когда три года отправлял людей в крематорий, и когда последующие три года опекал бандюг, убивавших в Карпатских лесах детей и женщин. Гизела тяжко ненавидела мужа, спавшего на соседней кровати, но хотела хоть на часок заснуть таким внешне праведным, как у него, сном. Потому что ведь он ныне - только шофер у шпионки, а она - шпионка! И не Мата Хари, не знаменитая разведчица, которая обводит вокруг мизинца целые генеральные штабы и министерства, а примитивная вульгарная шпионка, какую могут лристрелить, как бешеную собаку! Гизела глотала и глотала таблетки Байера, зеленоватые обещания сна и успокоения, но сна не было, не приходило и успокоение, она плавала в целом океане растревоженности, лихорадочного страха, истерической обессиленности.
Уже ей трудно было доставать пузырёк, уже не завинчивала всякий раз крышечку, уже ничего не ронима-ла, не хотела. Только спать! Уснуть хоть на миг!
Если бы!
Глаза у нее расширялись и расширялись. Испуг, что светился в них всю жизнь, теперь выходил из глаз двумя мощными струями. Фонтаны испуга. Океанические течения страха и растерянности. Какая бессмыслица! Такие глаза всегда влекли мужчин. Мужчины считали, что это они (каждый из них!) вызывают испуг (жалкие сесялюбцы!). О, если бы хоть один увидел ее глаза теперь.
А между тем даже единственный из мужчин, оказавшийся рядом с надо, спокойно спал, отвернувшись от Ги-зелы широкой спиной, обтянутой гигиенической фланелевой пижамой в серо-синенький цветочек.
Всегда протягивались к ней жадные руки, а она оставалась в одиночестве. Как метко сказал Рильке: «Одиночество - это как дожць» Летящие дождевые полосы всегда отделяют тебя от всего мира. Грустные движущиеся стены отчуждения. Нечего и думать пробиться сквозь них. «Одиночество - это как дождь»
Гизела еще раз дотянулась рукой до столика. Пузырек долго выскальзывал из ее пальцев. Но женщина не отступала. Упорно нацеливала скользкую- темную шейку пузырька, как ловец змей, который готовится безошибочно схватить ядовитую тварь. Напрягая остатки сил, терла пальцами скользкое стекло, неторопливо, но упорно, как штангист, что притирается шершавыми от магнезии ладонями к скользкому грифу стальной штанги. Наконец схватила пузырек закостеневшими от напряжения пальцами, мигом перенесла его в воздухе от столика к кровати, порывисто перевернула, опрокинула прямо в рот. Глотала все, что было в пузырьке. Давилась сухими таблетками, задыхалась от них. Еще смогла подняться на локоть, налить из сифона воды и запить. Упала навзничь на кровать, закрыла глаза.
Проваливалась в неизвестность - глубже и глубже. Темные пропасти тревоги разверзали свои гудящие пустоты, и она летела вниз й вниз, летела не спеша, неспособная даже к стону, безвластная над своим телом и над своим сознанием.
Проваливалась вниз какими-то странными толчками. Так, словно бы безвестность небытия была исполинским чудовищем и то чудовище заглатывало ее. И в такт ее падению и коротким остановкам где-то наверху, недостижимо далеко, с каждым мгновением уменьшающиеся, качались круглые блестки, как маленькие солнца.
И вот тогда, когда сознание уже сдалось бесповоротно, в теле вдруг собрались остатки сил, и оно попробовало отрядить к людям своего посланца, попросить помощи у людей (однако не у того, что спал рядом!)
Но рука, тянувшаяся к телефону, упала на полдороге. В последний раз, в далекой черной беспредельности, качнулись маленькие солнца.
Утром, проснувшись, доктор Кемпер увидел неестественно напряженную руку Гизелы, лежавшую на столике. Увидел растопыренные пальцы, как будто старавшиеся охватить телефонную трубку. Профессиональным жестом прикоснулся ко лбу жены и, ощущая под мышками непривычный холодный пот, понял: Гизела мертва.
У немца дрожали щеки, как свиной холодец. Перед батюней Отрубой стоял человек почти такой же старый, как он сам. «Садитесь, прошу вас», - сказал батюня Отруба. Тот упал в кресло. Батюня Отруба налил ему из сифона воды. У немца цокали зубы, когда он пил. Видимо, ему стало неловко за свою слабость, он попробовал заговорить: «Чешское стекло?»
Это - про стакан, о который цокали его зубы. «Чешское»,- тихо сказал батюня Отруба. «А у меня Знаете? Сегодня ночью внезапно умерла жена» Батюня Отруба глухо пробормотал: «Позвольте высказать вам»
Не мог поверить. Женщина с такими глазами - и на тебе: мертва! Но разве не видел он, как умирали люди и не с такими глазами и сердцами!