Дочь четырех отцов - Ференц Мора 14 стр.


 Так что же, Андраш вам так ничего и не сказал?

 То-то и оно, что молчал, как рыба. Ну и я, знай себе, молчу, пока до дому не дошли, ну а там засветила лампадку, вечерело уже, как раз на день всех святых дело было, да тут возьми и вздохни: «Слава тебе господи, наконец-то муженек мой дорогой дома». А он будто не слышит, тут уж я плечами пожала, а сама думаю про себя: ладно, мол, душа моя, небось сам очухаешься. Все ж таки пожарила ему яички, а булку в городе купила заране, румяную, пышную, то-то, думала, удивлю его, небось хороша покажется после тюремной-то корки. Вот даю я ему ужинон на диване сидел, в углу, что твой сыч,  а сама все жду, что он спросит, сама-то, мол, чего не ешь, да кликнет: садись-ка, мол, со мною. Так он «ступай отседова»и то не сказал, знай себе, ел молча, а сам злой! Булку всю съел, а яйца только наполовину, ну, думаю, все ж таки есть совесть у мужика. А к нему все Габо ластилась, кошка наша старая, тут он возьми да и посади ее на стол. «Ешь,  говорит,  бедняга!» И знал ведь, что я на дух не терплю, когда кошка на стол забирается и с тарелки жрет, у ней своя миска под столом стоит. Тут уж у меня, сердечко зашлось, сил не стало терпеть, пошла я к себе в горницу, да так в темноте и повалилась на стол, да расплакалась. Вдруг слышу: галдят за окошкомне иначе, люди с кладбища домой идут. Ах ты господи, думаю, нынче же день поминовения, надо и мне свечку сжечь за упокой. Был у меня в горнице маленький алтарь, а на нем образок Девы Марии, всего-то с ладонь величиной, зато глаза такие, что куда ни пойдешьвсе на тебя смотрят. Тот художник рисовал, да не с меня, а так, из головы выдумал, но что правдато правда: как кто ее увидит, так сразу на меня и подумает. Словом, зажгла я свечку, встала на колени перед Святой Девой, тут муженек мой и вошел, от злости аж зубами скрежещет, а в руке у него нож, чем свиней забивают,  ну, думаю, слава тебе господи, хоть заговорит наконец-то. Да не тут-то было: отодвинул он меня в сторонку, а сам подскочил к алтарю как бешеный, и с ножомна Пресвятую Богородицу, да не просто проткнул, а разорвал ее вдоль и поперек, так у меня в комоде по сей день четыре куска и хранятся. С той поры не муж мне боле Андраш Тот, да и не будет никогда в жизни.

Честное слово, был момент, когда я напрочь позабыл, что изучаю свою будущую героиню. Не Мари Маляршу взял я за руку, а супругу Андраша Тота. Хотя жалел я не столько ее, сколько беднягу Богомольца, поднявшего из-за бабы руку на Богородицу. Вот она истинная трагедия, это вам не писательские выдумки. (Мне и самому впервые пришло это в голову. У большинства писателей не глаза, а телескопы: ищут тему среди туманностей и не замечают, что она под руками. Это тоже истинная трагедия, трагедия писателя.)

 Не говорите так, голубушка. Все как-нибудь разрешится, надо вам только излить мужу душу. Знаете, когда все выскажешь, то и договориться легче.

 Не о чем мне с ним договариваться!  Женщина упрямо вскинула голову, сурово поджала на удивление яркие губы и затянула потуже платок, с которого струилась вода, как из призницевых бинтов.Опоздал Андраш Тот. Пытался он с тех пор ко мне подольститься, да я не из таковских.

В доказательство того, что она из другого теста, Мари хлопнула меня по колену. Была она в тот момент несказанно хороша собой. Глаза горели, как у дикой кошки, готовящейся к прыжку, лицо пылало от гнева.

Я почувствовал потребность закурить. Мне с молодых ногтей известно, что табачный дым спасает не только от комаров. Пропахший табаком мужчина застрахован от многих глупостей, которыми чревато соседство красивой женщины. (Правда, с тех пор красавицы успели выбить из мужских рук это орудие самозащиты. Ныне они закуривают первыми.)

Сигары я нашел, но они превратились в кашу, а Спички тоже безнадежно размокли. Выручил меня Мопассан. Мне пришла на ум его новелла, в которой рассказывалось, как кавалер некой особы в ярости защипал до синевы младенца, всякий раз принимавшегося вопить на весь дом в самый неподходящий момент. Я не стал щипать Шати, чтобы не спал, когда не надо, а незаметно наступил на ногу ягненку. Ягненок заблеял прямо у Шати над ухом, отчего тот немедленно встрепенулся и вернулся к своим «изоляционным» обязанностям. Ну вот, поехали дальше. Теперь можно не опасаться стрел маленького божка.

 Видите ли, голубушка, вся беда в том, что муж ваш так и не знает, что было у вас с художником. Неужто за семь лет вам ни разу не приходила в голову такая мысль?

 Как не прийти!  Мари надменно передернула плечами.  Спроси он вовремя, я бы ответила. Ничего и не было, окромя того, что он своими глазами видал. Он-то, художник, пошалить любил, известное дело, человек молодой, ласковый он был, нравился мне, чего греха таить. А согрешить, как бог свят, не согрешила.

 Вот это-то и надо было вашему мужу хоть раз услышать из ваших уст!

 Мог бы и спросить, времечка-то хватилосемь годков, ни больше ни меньше. Так нет же, все маялись бок о бок, что твои грешники в аду. Было время, думала руки на себя наложить, особливо в темноте донимал враг рода человечьего, бывало, лягу в постелю и до зари места себе не нахожу, только потом и это прошло, смилостивилась Пресвятая Дева Мария. Что ж мне, из-за этого греховодника на вечные муки идтить?

 И не надо, голубушка, вот увидите, жизнь вас еще порадует, вы же молодая и такая красивая!

На этот раз Мари Малярша поправила платок на лбу. На языке платков это должно было означать: «знаю, что хороша, но когда слышу об этом, смущаюсь и хорошею вдвое».

 Вот и чепайский святой ткач то же сказывал,  она потупила глаза.  Я ить и у него была, спрашивала, что духи про меня говорят. Явились они к нему, сами все в белом, а на груди розы красные приколоты, и сказывали, чтобы потерпела я ровно семь годков, а там обрету венец всей жизни моей.

Чепайский святой ткач? Как же, знаю я этого нехитрого пророка. Он беседовал с духами, когда я был еще совсем ребенком. Моя матушка была у него однажды и с тех пор не раз повторяла, что второго такого висельника свет не видывал. Он сообщил ей, что мой дедушка-чабан не выйдет из чистилища до тех пор, пока Святому Венделю не предложат ровно столько, сколько стоит овечье стадо. В посредники он, разумеется, предлагал себя, так как состоял со всеми святыми в дружбе. Себе он не взял бы ни единого крейцера, а дань собирал исключительно во славу святых.

 Этот чепайский святой ткач, должно быть, стар, как Мафусаил. Моя матушка ходила к нему еще молодайкой, а он уже тогда был стариком.

 Так то ж его сын. Говорят, он еще больше святой, чем покойный батюшка, тому духи только в темноте показывались, а к этому и средь бела дня приходют.

Это тоже венгерская специфика: ремесло пророка переходит от отца к сыну, как профессорское звание. У ветхозаветных пророков, насколько я помню, с сыновьями дела обстояли сложнее.

 А сами-то вы духов видали?

 Да что вы,  Мари снисходительно улыбнулась моей наивности.  Куды мне! Мне его карты указали.

 Кого «его»? Духа?

 Не духа, а его. Ну того, о ком духи сказывали.; Вышел мне брунет, стройный, красивый, знатного роду.

На это я ничего не ответил, так как успел усвоить важный постулат деревенской философии: «пусть каждый верит во что ему нравится». Эта бедная Мари живет ожиданием красивого брюнета знатного рода. Так пускай себе ждет, пока не обретет его в докторе, ибо так или иначе этим кончится. В конце концов, он вполне сойдет за брюнета, особенно пока краска свежая.

Дождь прекратился, и капало теперь только с крыши. В приоткрытую дверь заглядывал кусочек радуги, из камышей доносилось буйно-веселое кваканье лягушек. Маленькие водяные квакушки радовались свалившейся с неба субсидии и с воодушевлением возвещали: «Вакса-вакса-квакс!»

На дороге показался поп, он шел к нам, прыгая через разлившиеся лужи.

 Иди скорее,  прокричал он, сложив ладони рупором,  а не то пельмени разварятся!

 Ну, дай вам бог, милая!  Я помахал женщине на прощанье.

Она медленно поднялась, изящным движением оправила влажное платье, посмотрела на меня в некоторой задумчивости и протянула мне руку:

 Спасибо вам за доброту вашу.

Я тут же подумал, что женщине наверняка вспомнился художник. Только он и мог приучить ее к рукопожатию. Вообще-то у деревенских баб эта форма приветствия не в моде. Вторая моя мысль была не столько мысль, сколько откровение. «Спасибо вам за доброту вашу». Художник досягнет героини романа не проторенным путем чувственности, но потаенными тропками души. Деревенская баба, типичная «Мари», ведущая тот же животный образ жизни, что все прочие «Мари». Ей неведомо, что в жизни бывает что-то кроме ругани и поцелуев, отдающих чесноком. Никогда не гладила ее волос нежная рука, никогда не касался лба эфирный лепесток поцелуя, никогда не окутывал шелком нежный взгляд. Все это дал ей художник, он распахнул перед нею златые врата неведомого мира. И вот Мариуже не Мари, а Мария, невзрачная травка обвилась вокруг ромашек и одуванчиков, душа, подобная гелиотропу, устремилась ввысь к нежности, красоте и солнечному сиянию.

 Это тебе,  поп протянул мне письмо.  Ненастье загнало меня на почту, Андялка просила тебе передать, вдруг что-нибудь срочное.

Увы, это оказалось не письмо, а открытка! Издатель просил меня не забывать о сроках! Он надеялся, что вещь будет достаточно драматична и динамична, в соответствии с вкусами нашей публики, а также заверял в совершеннейшем своем почтении и т. д. и т. п.

Черт бы побрал того, кто выдумал эти открытки! А заодно и тех, кто ими пользуется! Ну можно ли было ожидать от издателя такой бестактностии экономии-то всего на одну крону пятьдесят филлеров! Спасибо и на том, что в открытке говорится о рукописи вообще, а не о рукописи романа.

Интересно, поп прочел ее? Да нет, не думаю, он нелюбопытен. А вот за мадемуазель Андялку не поручусь. Нигде не сказано, что почтальонши должны быть лишены естественной любознательности. Ну да ладно, еще не все потеряно.

 Ах да,  я сунул открытку в карман,  осенью должна выйти моя книга об известковых сосудах бронзового века, издатель торопит с рукописью.

 Да что ты говоришь? Так это же великолепно,  мой дорогой Фидель любезничал что было сил. Вряд ли ему когда-либо приходилось слышать об известковых сосудах.  Фу-ты, сколько дряни под ногами!  (Идти действительно было нелегко: трава под ногами кишела сотнями крошечных лягушат.)  А рукопись-то готова?

 Как же, готова, черта с два! Знаешь, я думал написать ее здесь, в тишине и покое, но время течет как вода сквозь пальцы, а я все никак не возьмусь за дело.

 Так ведь до осени еще полно времени. Это просто замечательно, дружище, что в моем приходе будет написана книга о бронзовых сосудах известкового века. Мы повесим на память о тебе мраморную доску. В этой деревне за время ее существования не было написано ни одной книги, кроме налоговых.

 Но, Фидель, милый, не думаешь же ты, что я собираюсь сидеть у тебя на шее до осени?  Я беззастенчиво играл в застенчивого гостя.

Голубые кроткие глаза попа смотрели на меня так открыто и бесхитростно, что мне и вправду сделалось стыдно. (Выходит, человека может сделать лживым не только любовь, но и сочинительство. Ни то, ни другое занятие не способствует исправлению нравов.)

 Марци, зачем ты меня обижаешь? Тебе, наверно, у нас плохо? Поэтому ты хочешь нас покинуть?

 Что касается меня, дружище, то мне здесь так хорошо, что я охотно нанялся бы к тебе в звонари. Просто нынче не принято месяцами осаждать чужое жилище.

 Во-первых, дом не мой, а приходской. Во-вторых, когда кончатся куры, будем есть ворон. В-третьих, я к тебе так привык, что ежели ты меня покинешь, я подамся в Банат и наймусь к сербам в епископы.

Тут я, конечно, протянул ему руку. Останусь здесь до тех пор, пока не будет готов эпохальный труд, постараюсь занимать как можно меньше места и не путаться под ногами; как пристроюсь с утра в уголочке со своей писаниной, так до вечера и не вылезу. Фидель понял, что мне нужны тишина и покой, и пообещал, что даже толстопятая служанка будет ходить на цыпочках; обед, если мне так удобнее, можно подавать прямо на рабочем месте, не минуешь только одноговечерней выпивки.

Вернувшись домой, я первым делом составил график. С шести утра до одиннадцатиработа. Потомпоход за корреспонденцией. (Больше нельзя допускать, чтобы она попадала в чужие руки; возможно, удастся перехватывать ее у дядюшки Габора, чтобы мадемуазель Андялка не совала туда свой хорошенький носик.) До часуобед, до трехсон. В моем возрасте это уже залог здоровья. До шестиработа. До семипрогулка по берегу, этнографические заметки, систематизация мыслей на завтрашний день. До десятиужин, выпивка, лорум, словом, жизнь общественная. В десятьпокидаем сей мир и переходим в мир сновидений. Разумеется, уповая на грядущее воскресение, а то и на бессмертие. Бессмертие мое будет объемом в десять листов, сто шестьдесят страниц. При таком расписании столп моей славы может быть воздвигнут дней за десять. Мне ничего не стоит написать печатный лист за день.

Стоп, я совсем упустил из виду раскопки! Разумнее всего было бы их прекратить. У предков хватало ума устраивать свои могилы там, куда, по их мнению, никто никогда не полезет. Глупо было бы ухлопать весь будущий гонорар на то, чтобы у Марты Петуха выросли здоровенные дыни, к которым на рынке меньше чем за пятьсот крон не подступишься. Но что, если мне вдруг понадобятся Богомолец или Мари Малярша? Проще всего до них добраться, оставив Андраша служить культуре. Но одного его оставить нельзя: не ровен час, заработается от скуки до смерти. Для безделья нужны по меньшей мере трое. Что ж, пусть при нем остается Марта Петух в качестве госсекретаря и кум Бибок в качестве заместителя. Остальныхна все четыре стороны, пусть поищут себе другого дурака.

Король бы из меня, однако, вышел никудышный: я ни за что не решился бы прогнать ни одного министра. Как же тогда дать от ворот поворот этим ни в чем не повинным людям? Вечером я попросил нотариуса как-нибудь уладить это дело.

 Не беспокойся, дружище. Направим семерых стариканов на общественные работы. Я велю им сосчитать, сколько у нас тутовых деревьев; даже война не отучила министерство земледелия от этой тутовой статистики. Вчера как раз запрос прислали, а на конверте помета «срочно»! Конечно, господину Бенкоци ничего не стоит в один присест сосчитать тутовые деревья хоть во всем комитате, но так будет лучше. Теперь я могу быть вполне спокоен за итоговую сводку, а кто не поверит, пусть плюнет мне в глаза. Доктор, ваша очередь! Нет, не плевать, а сдавать!

Смотрите-ка, все-таки сочинительство облагораживает. Впервые в Венгрии будет правильно подсчитано количество тутовых деревьева все потому, что я пишу роман.

Первый день удался на славу. Я написал не один лист, а полтора. От графика, правда, ничего не осталось. Поход на почту, послеобеденный сон, осмотр местностивсе отпало. На лошадку вдохновения вскарабкаться непросто, но, раз оказавшись в седле, уже не захочешь слезать, пока сам не свалишься от головокружения. Чудесная штукамедовый месяц с собственной темой! Лицо украшает улыбка, глаза приобретают блеск, сердце становится добрым, тело упругим, а рукауверенной. Предо мноюгладкий, чистый лист, отличное перо несется по нему вскачь, непрерывно выпуская тоненькую струйку чернил, окажись в чернильнице дохлый слони то ни одна щетинка не прицепилась бы к перу. На тумбочке тикает будильник, точно так же он тикал все эти две недели, но лишь сегодня ты замечаешь, какой у него приятный ритм: «так-так! пи-ши!» По руке твоей уже полчаса карабкается муравей; пусть себе карабкается бедняжка, если ему нравится, он никому не мешает; вот он добрался до шеи и взволнованно мечется в волосах; небось думает глупыш, что угодил в лесную чащобу. В открытое окно влетает бенедиктинец, нет, не монах, а известный под этим именем лесной клоп, он садится на бумагу, преграждая путь твоему перу, а ты на это: «До чего же хорошенький жучок!»и вежливо отодвигаешь его в сторонку черенком ручки, совсем не чувствуя ужасной вони, которая не однажды заставляла тебя выбросить в окно самую роскошную грушу, ругаясь на чем свет стоит.

Когда стемнело, мы сошлись на террасе и сели за карты. Я был воплощенная любезность. Оставшись в дураках, нотариус обычно говорил мне: «Чтоб тебе пусто было!»а я, проиграв на сей раз, сказал ему: «Из тебя бы вышел неплохой министр внутренних дел, ты разом оставил бы всех в дураках». Попа я ублажал тем, что после каждой сдачи поднимал стакан с его обычным присловием: «Утолим жажду!» Чтобы чем-нибудь порадовать доктора, я сказал:

 Славная девушка эта мадемуазель Андялка. Одна бедаконопатая.

 Кто?  вытаращил глаза нотариус.

Рука Фиделя остановилась со стаканом на полпути.

 Андялкаконопатая? Да как у тебя язык повернулся?

 Годдэм,доктор в ярости шмякнул карты на стол,  я знал одного узбэгского муллу, ему все мерещилось, что солнце рябое. Так он, по крайней мере, понимал, что дело в его глазах, а не в солнце.

 Ну, может, у меня с глазами тоже что-то не то,  я со смехом пожал плечами.  Барышню плохо видно в этой клетушке.

Видно-то видно, да только что мне за дело до веснушек удочеренной особы? Я не стану браниться из-за этого с тремя милыми старыми мальчиками, даже если они вздумают мне грубить. Хотел бы я посмотреть на такую грубость, которая могла бы задеть писателя, опьяненного вдохновением. Эти наивные люди, разумеется, ни о чем не подозревают. Они думают, я под хмельком от их рислинга, и я от души потешаюсь над ними, когда замечаю, что они, перемигиваясь, потешаются надо мной. Но еще милее они мне становятся, когда принимаются втолковывать: проиграл ты, дескать, оттого, что пошел с восьмерки, а не с валета. Ученые, они всегда так, даже за картами думают о всякой ерунде. А я, видит бог, не думал решительно ни о чем. На этой стадии творения посевы всходят сами собой. Приходят в движение потаенные внутренние силы, начинается циркуляция соков в клетках, волоконца первых набросков постепенно уплотняются, в одной химической лаборатории кристаллизуются эпитеты, в другой замешиваются сцены, в третьей варят прочный клей эпизодов, в четвертой дистиллируют юмор. Так все и идет само собой, как в отлаженном механизме, этому заводу директор ни к чему; ему лучше не путаться под ногами, а сесть за карты и поломать голову над проблемой: принять ли все черви разом или не принимать ни одной.

Назад Дальше