Господин Ватрен, я ужасно несчастна. Я не смогу больше смотреть маме в глаза.
Полно, полно. Можно подумать, мир перевернулся.
Вот именно перевернулся.
И все равно нельзя выдавать свое смятение. Подумайте, какой тревогой охвачена в эти минуты госпожа Аршамбо и какой будет для нее удар, если вы не вернетесь к полудню. Подумайте и о том, что бедная женщина, видя вас, будет трепетать, и только от вас зависит, преодолеет ли она чувство унижения и стыда. Понадобится вся ваша нежность, вся изобретательность вашего щедрого сердца, чтобы залечить столь глубокую, столь жгучую рану.
Представленное в таком жалостном свете прегрешение госпожи Аршамбо растрогало Мари-Анн. Отвращение и горечь растопил этот жаркий порыв милосердия. Ватрен остался чрезвычайно доволен собой. Он уже собрался уйти, но девушка, снова расплакавшись, удержала его за рукав пиджака.
Господин Ватрен, у меня тоже есть любовник.
Это признание, похоже, больше затронуло учителя, нежели первое. Упавшим голосом Мари-Анн добавила:
Он хочет купить обувной магазин и жениться на мне.
Тогда это замечательно.
Он похож на дородного кюре в мирском платье и думает только о том, как бы повысить моральный уровень.
Вот как? сказал учитель. Великолепно. Какое счастьезнать, что на свете существуют такие очаровательные существа! Милый дородный кюре в мирском платье, я уже начинаю любить и его самого, и его моральный уровень, и его обувной магазин. Ах, люди, Мари-Анн, люди! Какие восхитительные создания! Ходят, спешат; кабатчики, учителя, сапожники, президенты, коммунисты, почтальоны, слесари, инженеры, путевые обходчики, и у каждого на плечах своя голова, со своим особенным содержимым; они хитры, лукавы, радушны; они суетятся, подстраивают один другому каверзы, убивают друг друга. Настоящие дьяволята. Видите ли, Мари-Анн, я очень люблю слонов, и прочих зверей, и деревья, и птиц. Разумеется, и птиц. Но в тысячу раз больше я люблю людей, потому что они в тысячу раз прекрасней. Не так ли?
Если вам так угодно, да, ответила Мари-Анн, но он просто дурак. Он не хочет, чтобы я играла в театре. Он решил, что мы будем торговать туфлями. Но почему именно он должен решать? Потому что у него есть деньги? Чихала я i ia его деньги. А тут еще этот черный костюм, черная шляпа, крахмальный воротничок, как у благонравного супруга. Послушайте-ка, я вспомнила, на кого он похож. На Лаблатгазнаете его, толстый ризничий церкви Святого Евлогия. Господин Ватреи, что вы думаете о девственности?
Ватрен никогда об этом не думал. Блемонский духовой оркестр, многократно звучавший во время речи супрефекта, вновь стал слышен, но уже с большего удаления.
В мэрии начался банкет. Пора и мне двигаться туда за
сыном.
Они вместе покинули сад и вышли из развалин у большого перекрестка, где и расстались. По пути домой Мари-Анн на минуту остановилась, чтобы подождать Генё, который шел из центра города. Его присутствие на банкете сочли не-обязнтслы (мм, и он оставил процессию на полдороге. То, что Мари-Анн подождала его и улыбнулась при встрече, взволновало и обрадовало его. Они обменялись несколькими слонами- но поводу возвращения пленных. Иногда девушка устремляла на Генё немного грустный взгляд, в котором ему чудилось потаенное признание. У начала лестницы она вложила свою руку в его и не отнимала ее все то время, пока они i ЮД11 и мал ись. Перед дверыо она с силой стиснула его пальцы п улыбнулась так печально, что у него защемило сердце.
Мари-Анн направилась прямиком в столовую, не заходя на кухню, где госпожа Аршамбо и жена Генё молча управлялись каждая со своими делами. Она с беспокойством думала о той минуте, когда окажется лицом к лицу с матерью. Делько, к счастью, скрывался в комнате Пьера. Войдя в столовую, госпожа Аршамбо и не подумала избегать взгляда дочери. Вопреки предсказаниям Ватрена, не было похоже, чтобы ее терзали угрызения совести. Она испытывала не столько смущение, сколько досаду и даже злость от того, что оказалась в положении, могущем поколебать ее родительский авторитет. Перед Мари-Анн, которая краснела и лепетала что-то несвязное, она держалась прямо, с высоко поднятой головой и, буравя дочь взглядом, суровым тоном выговаривала ей:
Ты уже не ребенок. Тебе достаточно лет, чтобы понять, что ни одна женщина не застрахована от определенного рода искушений. Твой отец счел возможным поселить сюда мужчину, тем самым обрекая нас на ежеминутное и весьма тесное с ним общение. Разумеется, моему мужу не хватило ума сообразить, что он подвергает жену и дочь опасности. К счастью, за него подумала я, но, пытаясь оградить тебя, сама попала в переплет. Впрочем, уж лучше я, чем ты. Стоит мне подумать, что подобное могло случиться с тобой В общем, давай-ка больше не будем об этом. Сейчас ты накроешь на стол, а потом придешь помогать мне на кухне. Как ты знаешь, на обеде нас будет семеро.
Госпожа Аршамбо решила достойно отпраздновать возвращение пленника. На столе было вот что: салат из помидоров с яйцом, филе селедки, творожное суфле, жаркое из говядины, спаржа под белым соусом, листья салата, пирог, клубника. И вина трех сортов. Несмотря на это изобилие, обед от начала до конца прошел в унынииу каждого из сотрапезников были свои причины для переживаний. Пьер по окончании церемонии встретил учителя Журдана, который, поделившись с ним кое-какими патриотическими соображениями, на этот раз посоветовал выдать фашистского предателя. В понедельник им предстояло снова беседовать на эту тему, и Пьер, которому пока что удалось отмолчаться, не сомневался, что учитель сумеет его дожать, и сейчас уже не столько страшился этого, сколько предвкушал удовольствие. Что касается Максима Делько, то его мучили стыд и отвращение к самому себе, и он замкнулся в угрюмом молчании, не осмеливаясь поднять глаз и всякий раз холодея при мысли о том, что Мари-Анн застигла его в объятиях восьмидесятипятикилограммовой женщины, да вдобавок ее матери.
Сын Ватрена, учтивый, сдержанный, обводил стол осторожным взглядом и, опасаясь подводных камней в разговоре, скупо расходовал слова. На вопросы, которые ему задавали, он отвечал не торопясь, прежде стараясь прочесть ожидаемый от него ответ в глазах собеседников. В присутствии людей, которые досконально знали правила игры, он остро чувствовал свою ущербность и не то чтобы побаивался, но пытался извлечь из их поведения и речей сведения, которые позволили бы ему сориентироваться в мире, где главнейшей добродетелью стало, похоже, искусство притворства. Когда хозяйка дома призвала его в свидетели неслыханной наглости Марии Генё и коммунистов в целом, он уклонился от ответа, отделавшись ничего не значащей улыбкой; подобной же улыбкой ему удалось ограничиться и когда разговор зашел о его старшем брате, который дезертировал в тридцать девятом, сбежав в Мексику. Этой своей сдержанности он изменил лишь однажды, когда Аршамбо поинтересовался тем, какие политические настроения царили в лагерях. Шарль объяснил, что после заключения перемирия сорокового года он заподозрил о замышлявшемся под знаменами маршала заговоре против нации. К несчастью, многие из его товарищей по плену попались на удочку лжецов из Виши, и нашлось слишком много таких, кто упорствовал в этом преступном заблуждении. Но он не дал себя провести и к тому же не скрывал своих взглядов.
Я сразу же понял, что маршалистская клика радуется поражению Франции и будет стараться все больше усугублять его. Я сразу же сказал себе: де Голль.
Разумеется, поддакнул Аршамбо. В точности как я.
И в улыбке инженера было столько сострадания, что молодой Ватрен призадумался.
XXIII
В воскресенье Леопольд проснулся в пять утра и не смог ости виться в постели. Через окно, выходящее во двор, в (iiiiiii.nio просачивался блеклый, мутный свет нарождавшегося дня, скудно отражаясь в зеркале гардероба с отслоившимся кое-где оловянным покрытием. Опорожнив стакан с белым вином, загодя поставленный на столик у изголовья, Леопольд в ночной рубашке подошел к окну, зевнул, потянулся, почесал бедро, спину, облачился в пижаму, прошел в уборную, оттуда на кухню, позавтракал полулитром белого и вымыл лицо уголком полотенца. Свежий и бодрый, он был склонен к оптимизму, и теперь повторный арест казался ему невероятным. Накануне, после ужина, Ледьё и Монфор, двое видных коммунистов, зашли в «Прогресс» пропустить у стойки по стаканчику марка и как ни в чем ни бывало покалякали о том о сем с Рошаром. К тому же, судя по сведениям, полученным как от правых, так и от левых, его, Леопольда, позавчерашний выпад вызвал у блемонцев больше веселья, нежели возмущения. Тем не менее кабатчик из осторожности решил еще дня два-три не появляться перед посетителями.
Пользуясь ранним часом, он навестил безлюдный зал «Прогресса». Там царил порядок: стойка чистая, бутылки на местах и выровнены, стулья на столах, нигде не осталось ни стакана, ни блюдца. Рошар хорошо справляется с обязанностями. Может, оставить его насовсем? С возрастом Леопольд начинал нуждаться в ком-то, кого мог пнуть в зад. Он побрызгал пол, подмел, расставил стулья, уселся за стойкой и налил себе большой стакан белого. По воскресеньям без четверти шесть площадь Святого Евлогия еще была погружена в сон и никакой посторонний шум не нарушал тишины в «Прогрессе». При воспоминании о плодотворных часах, которые Леопольд провел здесь в обществе учителя Дидье и его юных учеников, улыбка нежности осветила его физиономию гориллы. Мысленно он произвел перекличку третьеклассников: Шарле, Отмен, Люре, Одетта Лепрё Заслышав свое имя, каждый из учеников занимал свое привычное место, так что в конце концов присутствие всего класса сделалось почти зримым. В ушах Леопольда зазвучали обрывки латинских спряжений. Господин Дидье, серьезный и строгий, расхаживал между столиками, заглядывая в тетради с домашним заданием, а устами Одетты Лепрё изливала свою напевную жалобу Андромаха. Подзабытая за последние сутки, она всплывала теперь в знакомом Леопольду окружении, такая, какой он привык ее видеть: платье по моде 900-х годов, рукава буфами, цепочка от часов на шее. Он почувствовал, как в его жилах вновь забурлило вдохновение. С минуту он сосредоточивался, уперев голову в кулаки и уставясь на матовый блик на цинке стойки. Потом, вооружась карандашом и листком бумаги, первым делом написал те стихи, которые сложил раньше. По воскресеньям кафе открывалось поздно. В распоряжении Леопольда было добрых два часа, чтобы спокойно творить. Андромаха была здесь, такая близкая, такая живая, что он почти слышал ее признания. За час он написал два новых стиха. Третий рождался медленнее, зато им он гордился более всего. Все вместе выглядело так:
Леопольд:
Сынка тащите, и смываемся украдкой.
Ведь фараоны наступают нам на пятки.
Андромаха:
О боже! Наконец мужчины слышу речи!
Вам белого вина или чего покрепче?
Леопольд:
Вина.
Андромаха:
Вот так же и мой
Гектор пил белое,
Сбираясь на войну, и правильно ведь делал.
Добравшись до этого места, Леопольд надолго застыл с карандашом в руке. Ему хотелось поведать Андромахе, что oi i и сам воевал в Первую мировую, но только чтобы это не звучало как похвальба. В зал уже неоднократно порывалась проникнуть Андреа, но всякий раз по властному мановению руки супруга ее словно сдувало с порога. Когда к восьми часам заявился Рошар, пора уже было открывать заведение, и Леопольд, недовольный тем, что приходится сдавать позиции, удалился на кухню, чтобы там продолжать творить. Захватившая его идея начала обретать форму в его сознании. Вскоре ей неминуемо суждено было материализоваться. Он уже держал'в руках рифму: «штыковой» и «полковой», и оставалось только оттяпать кое-где лишние стопы. В эту самую минуту в кухню вбежала Андреа без кровинки в лице: притаи жандармы! Издав возмущенный рык, Леопольд в ярости вскочил со стула. Они словно нарочно выбрали время арес-говать его в разгар творческого вдохновения, дабы оскорбить в нем поэта и мыслителя. В три прыжка он очутился в зале, где его ждали двое жандармов и бригадир с какой-то бумажкой в руке. Стоявший за стойкой Рошар заметил, что оба жандарма с подозрительным вниманием следят за каждым движением кабатчика. Бригадир собрался было заговорить, но его голос утонул в громогласном реве Леопольда.
Черт вас всех побери, да кончится когда-нибудь этот балаган? Или вы воображаете, что поэзия вытянется по струнке перед жандармами? Но поэзии плевать на ваши фуражки и портупеи из коровьей кожи!
Полегче, Леопольд, у меня ордер
Чего? Ордер? Придете в другой раз! Если у вас нет других дел, кроме как докучать честным людям, то меня ждет поэма. Вы, небось, думаете, что я простой трактирщик? А я претендую на нечто большее, и если хотите знать на что, обратитесь к господину Дидье. Он скажет вам, что это называется поэт-трагик.
Не о том речь, заявил бригадир. Плевать мне на то, кто вы есть
Молчать! рявкнул Леопольд, хмелея от негодования. Поэта-трагика вы обязаны уважать, зарубите это себе на носу! И вообще, убирайтесь вон из моего заведения! Идите подотритесь своими ордерами!
Он сделал повелительный жест, который мог показаться угрожающим и, похоже, обеспокоил жандармов. Рошар за стойкой и Андреа на пороге кухни не осмеливались вмешаться, наперед зная, что самые мирные их увещевания лишь подогреют ярость Леопольда.
Наденьте-ка на него наручники, скомандовал бригадир.
Один из жандармов, не спуская с кабатчика глаз, достал из кармана наручники, а свободная его рука. переместилась поближе к кобуре с револьвером. При виде стальных браслетов Леопольд окончательно осатанел.
Что же, голубчики, прорычал он, придется мне вам подсобить!
И шагнул вперед, намереваясь завладеть наручниками. Оба жандарма выстрелили почти одновременно. Страшно закричала Андреа. Леопольд с удивленным и гак бы недоверчивым видом остановился. Одна пуля угодила ему в живот, другаяпод правый сосок, и кровь уже начала окрашивать рубашку. Он пошатнулся, что-то буркнув, и тяжелой слоновьей поступью ринулся вперед. Хлопнули еще два выстрела, одна пуля пробила ему челюсть от правой щеки до левой, а другая попала в левое предплечье. Жандармы отпрянули, уворачиваясь от лавины, но бригадир, не столь проворный, попался кабатчику под руку и отлетел к стене, у которой и грохнулся без чувств. Андреа, вне себя от ужаса, надсадно-во-пила, а выстрелы гремели все чаще. Перепуганные фантастической живучестью Леопольда, который вроде бы и не испытывал существенных неудобств от града выпущенных в него пуль, жандармы лихорадочно разряжали в его широченную спину барабаны своих револьверов. Он остановился, и по тому, как моталась из стороны в сторону его голова, можно было предположить, что он наконец рухнет, но он еще вполне уверенно повернулся кругом и пошел на своих обидчиков. С оторванной нижней челюстью, из которой на живот ему хлестала кровь, он смотрел на них совершенно осмысленным взглядом. Расстреляв все патроны, жандармы, объятые ужасом, пятились к стойке. Но тут Леопольд вдруг словно потерял к ним всякий интерес и, схватившись за спинку стоявшего рядом стула, уселся. Дышал он часто и хрипло, но держался еще прямо, устремив немигающий взгляд на рекламу аперитива в глубине зала, под которой сиживал господин Дидье, давая уроки ученикам своего третьего класса. Потом упал вперед, головой на стол.
Вскоре по городу разнеслась весть, что жандармы, пришедшие арестовать Леопольда в его заведении, оказались вынуждены застрелить одержимого, который серьезно ранил одного из них.
Мишель Монгла узнал о случившемся около девяти утра. Он задержался в своей комнате, беседуя с железным человеком, которого накануне стащил с чердака и установил напротив своей кровати. Анриетта, служанка, вошла не постучав и весьма удивилась тому, что он, такая ранняя пташка, после девяти часов еще у себя. Она ходила в город за хлебом, а вернувшись, поднялась на второй этаж заправить постели.
Знаете, что я сейчас услышала? Жандармы расстреляли Леопольда из револьверов прямо у него в кафе.
Мишель побледнел и, бросив взгляд на железного человека, сбежал на первый этаж. Обмякший в своем кресле* Монгла-отец зевал за письменным столом, загроможденным ворохами бумаг. По случаю воскресенья он надел чистую рубашку, уже заляпанную кофе и усыпанную пеплом, и его небритая со вчерашнего дня, едва умытая одутловатая физиономия выражала привычную усталость и отвращение. Не удосужившись поднять глаза на дверь, когда она открылась, он узнал сына по ботинкам. Ботинки остановились посреди кабинета. Удивленный необычно затянувшимся молчанием, отец поднял голову.
Что с тобой? спросил он.
Мишель продолжал безмолвствовать, в упор разглядывая отца
Что ты там торчишь?
Бери лист бумаги, сказал Мишель, и пиши то, что и гобе продиктую. Да пошевеливайся.
Протертующе ворча, Монгла все же взял ручку и придвинул к себе стопку бумаги.
Поставь вначале дату. Открой кавычки. Мой дорогой сын Пиши: «Мой дорогой сын. Жизнь стала мне невыносима»