В четверть двенадцатого, сразу после балета, посреди нашего первого перерыва в зал входил мистер Бут с большой черной сумкойтакие некогда носили сельские врачи, и в сумке этой он нес ноты для наших занятий. Если я бывала свободначто означало, если я могла оторваться от Трейси, я спешила к нему, шла за ним по пятам, покуда он медленно приближался к пианино, а затем располагалась рядом, как те девушки, кого я видела на экране, и просила его сыграть «Меня целиком», или «Осень в Нью-Йорке», или «42-ю улицу». На занятиях чечеткой ему приходилось исполнять полдюжины одних и тех же песен снова и снова, и мне приходилось под них танцевать, но перед началомпока все остальные в зале деловито разговаривали, ели, пилимы были предоставлены сами себе, и я убеждала его прогнать вместе со мной песенку, а сама пела тише пианино, если робела, и чуть громче, если нет. Иногда я пела, а родители, курившие снаружи под вишнями, заходили в зал послушать, и девочки, увлеченно готовившиеся к собственным танцам, они натягивали трико, завязывали ленточкибросали это делать и поворачивались на меня посмотреть. Я начала осознавать, что в моем голосеесли я намеренно не пела тише пианинобыло что-то привлекательное, оно притягивало людей. То был не технический дар: диапазон у меня был крошечный. Все делонаверняка в эмоциях. Что бы я ни чувствовала, мне удавалось ясно это выразить«донести». Печальные песни у меня были очень печальными, а счастливыеочень радостными. Когда настала пора наших «исполнительских экзаменов», я научилась пользоваться голосом как отвлекающим маневромтак некоторые фокусники заставляют вас смотреть на их рот, а надо бы следить за руками. Но Трейси обвести вокруг пальца я не могла. Сходя со сцены, я видела, как она стоит за кулисами, скрестив на груди руки и задрав нос. Хоть она вечно всех и обставляла, а пробковая доска на кухне у ее матери вся была увешана золотыми медалями, ее это никогда не удовлетворяло: золота ей хотелось и в «моей» категориипесня и танец, пускай спеть она не могла почти ни единой ноты. Такое трудно понять. Я правда ощущала, что, умей я танцевать, как Трейси, мне б ничего больше на свете и нужно бы не было. У других девочек ритм жил в конечностях, у некоторыхв бедрах или маленьких попках, а у нее ритм обитал в отдельных связках, может дажев самих клетках. Всякое движение у нее получалось четко и точно, на такое любому ребенку не грех надеяться, тело ее могло подстраиваться под любой тактовый размер, сколь бы сложным тот ни казался. Возможно, стоило сказать, что она порой бывала чересчур точна, не особенно изобретательна или что ей не хватало души. Но никто в здравом уме не мог оспаривать ее технику. Я былаи до сих порпод впечатлением от техничности Трейси. Она знала, что́ и когда именно нужно делать.
Пять
Воскресенье в конце лета. Я стояла на балконе, смотрела, как несколько девчонок с нашего этажа прыгают через двойную скакалку возле мусорных баков. Услышала, как меня позвала мать. Посмотрелаона только входила во двор рука об руку с мисс Изабел. Я помахала, и она задрала голову, улыбнулась и крикнула:
Никуда не уходи! Я никогда раньше не видела мать и мисс Изабел вместе, только на занятиях, и даже с этой верхотуры могла определить, что мисс Изабел к чему-то склоняют. Мне хотелось сходить и посовещаться с отцом, который красил стену в гостиной, но я знала свою матьона, такая чарующая с чужими, быстро раздражалась с родней, и это ее «Никуда не уходи!» означало, что я и не должна. Я смотрела, как эта странная парочка идет по двору, заходит в подъезд, преломляясь в стеклоблоках разбросом желтого, розового и буровато-деревянного. Меж тем девчонки у мусорных баков принялись крутить скакалки в другую сторону, в коварную их качкую петлю храбро вбежала новая прыгунья, и они завели новый напевпро мартышку, которую задушили.
Наконец мать добралась до меня, осмотрела всювид у нее при этом был жеманный, и первым делом произнесла:
Разувайся.
Ой, да сразу вовсе не нужно, пробормотала мисс Изабел, но мать моя ответила:
Лучше знать сразу, чем потом, и скрылась в квартире, а минуту спустя вышла снова с большим мешком блинной муки, которой тут же принялась посыпать весь балконтак, что весь его устлал тонкий белый ковер, словно первым снегом занесло. Мне следовало пройти по нему босиком. Я подумала о Трейси. Мисс Изабел что, по очереди ходит домой ко всем девочкам? Ну и пустая же трата муки́! Мисс Изабел присела на корточки. Мать оперлась на ограждение балкона, поставив локти на перила, и закурила сигарету. Стояла она под углом к балкону, а сигарета была под углом к ее рту, и на ней был берет, как будто носить беретсамое естественное дело на свете. Расположилась она под углом ко мнепод ироническим углом. Я дошла до другого конца балкона и оглянулась на свои следы.
Ах, ну вот и мы, сказала мисс Изабел, хотя где это мы? В стране плоскостопия. Моя учительница стянула с ноги туфлю и для сравнения прижала стопу рядом с моим следом: на ее отпечатке видны были только пальцы, подушечка стопы и пятка, на моемполный, плоский оттиск человеческой подошвы. Мою мать этот результат очень заинтересовал, но мисс Изабел, видя мое лицо, сказала что-то доброе: Балетному танцору нужен свод стопы, да, но чечетку можно танцевать и с плоскостопием, ну, и ты, конечно, сможешь. Я не сочла это правдой, но прозвучало по-доброму, и я вцепилась в ее слова и не перестала ходить на занятия, а потому продолжала видеться с Трейсиа именно это, как мне пришло в голову потом, и пыталась прекратить моя мать. Она пришла к выводу, что, поскольку мы с Трейси ходим в разные школы в разных районах, вместе нас сводят только занятия танцами, но, когда настало лето и танцы кончились, ничего уже не изменилосьмы сближались все равно, а к августу встречались чуть ли не каждый день. Со своего балкона мне был виден ее двори наоборот, не нужно было ни звонить, ни как-то формально договариваться, и хотя матери наши едва удостаивали друг друга кивков при встрече на улице, нам стало как-то естественно то и дело заскакивать друг к дружке домой.
Шесть
В квартирах друг у друга мы вели себя по-разному. У Трейси играли и пробовали новые игрушкиих запас, похоже, никогда не истощался. Каталог «Аргоса», со страниц которого мне разрешалось выбирать себе три недорогие вещи к Рождеству и одну вещь на день рождения, для Трейси был каждодневной библиейона читала его истово, обводила выбранное, частопри мне, красной ручкой, которую специально для этого держала. Спальня ееоткровение. Она переворачивала все, что, как мне казалось, я понимала в нашей с ней общей ситуации. Кровать у нее была в форме розовой спортивной машины Барби, занавескис оборками, все шкафчикибелые и сверкали, а посреди комнаты, похоже, кто-то попросту опрокинул на ковер сани Санты. Сквозь игрушки нужно было пробираться. Сломанные составляли нечто вроде дна морского, а сверху на ней одна за другой размещались новые волны приобретений, археологическими слоями, более-менее соответствовавшими рекламе, какую производители игрушек в то или иное время крутили по телевизору. То лето было летом писающей куклы. Ее поишь водой, и она повсюду писает. У Трейси было несколько разновидностей этого поразительного технического устройства, и она могла извлекать из них всевозможные драмы. Иногда за то, что писается, она куклу била. Иногда сажала, голую и пристыженную, в угол, пластиковые ноги под прямыми углами вывернуты относительно маленькой попки в ямочках. Мы с ней играли в родителей бедного дитя с недержанием, и Трейси назначала мне в сценарии такие реплики, в каких я слышала странные, смущающие отзвуки ее собственной жизни доману или множества «мыльных опер», что она смотрела, поди пойми.
Твоя очередь. Говори: «Ты профураона вообще не мой ребенок! Разве я виноват, что она ссытся?» Давай, твоя очередь!
Ты профураона вообще не мой ребенок! Разве я виноват, что она ссытся?
«Слышь, дружок, вот ты ее и забирай! Забирай себе, и поглядим, как ты справишься!» А теперь говори: «Да щас, солнышко!»
Однажды в субботу с немалым волненьем я упомянула при матери о существовании писающих кукол, тщательно заменив слово «писать» на «мочиться». Мать училась. Оторвалась от книгсо смесью неверия и отвращения на лице.
У Трейси такая есть?
У Трейси таких четыре.
Подойди-ка сюда.
Она раскрыла мне руки, и я ощутила свое лицо у кожи ее груди, тугой и теплой, совершенно живой, как будто внутри у матери была вторая, изящная молодая женщинарвалась на волю. Она отращивала волосы, ей недавно «сделали прическу» заплели их на затылке в зрелищную форму рапана, словно скульптура.
Знаешь, что я сейчас читаю?
Нет.
Я читаю о санкофе. Знаешь, что это?
Нет.
Это птица, она оборачивается и смотрит на себя, вот так. Она выгнула шею, отводя красивую голову как можно дальше. Из Африки. Смотрит назад, в прошлое, и учится у того, что было прежде. А некоторые люди никогда не учатся.
Отец мой находился в крохотной кухоньке-камбузе, безмолвно что-то готовилу нас дома шеф-поваром был он, и разговор этот на самом деле предназначался для него, он должен был его слышать. Они с отцом тогда начали вздорить так сильно, что я часто становилась единственным проводником, по которому могла передаваться информация, поройжестоко: «Объясни своей матери» или «Можешь передать от меня своему отцу», а иногда вот так, с деликатной, чуть ли не прекрасной иронией.
А, сказала я. Я не видела никакой связи с писающими куклами. Я знала, что мать моя претерпевала преображениену, или пыталась преобразитьсяв «интеллектуалку», поскольку отец часто швырялся в нее этим понятием как оскорблением, если они ссорились. Но вообще-то я не понимала, что это значит, ну, может, понимала только: интеллектуалтот, кто учится в Открытом университете, любит носить берет, часто произносит фразу «Ангел Истории», вздыхает, если остальная его семья в субботу вечером желает смотреть телик, и останавливается поспорить с троцкистами на Килбёрн-Хай-роуд, когда все остальные переходят через дорогу, чтобы с ними не встречаться. Но главное следствие подобного преображениядля менязаключалось в новых и озадачивающих окольных путях, какие она выбирала в разговоре. Казалось, она постоянно отпускает взрослые шуточки через мою головучтобы развлечься самой или досадить моему отцу.
Когда ты с этой девочкой, пояснила мать, играть с нейдело доброе, но ее воспитали определенным образом, и у нее есть только настоящее. Тебя же воспитывали иначене забывай этого. Ваш дурацкий танцклассее единственный мир. Она в этом не виновататак ее воспитали. А тыумная. Не важно, если у тебя плоскостопие, не важно этопотому что ты умная и знаешь, откуда ты произошла и куда направляешься.
Я кивнула. Я слышала, как мой отец выразительно гремит кастрюлями.
Ты не забудешь того, что я только что сказала?
Я пообещала, что не забуду.
В нашей квартире вообще не было кукол, поэтому, когда приходила Трейси, ей требовалось перенимать другие привычки. Здесь мы писали, несколько неистово, в череде желтых линованных блокнотов формата А4, которые отец приносил домой с работы. Это был совместный проект. Трейси из-за своей дислексиихотя мы тогда еще не знали, что она так называется, предпочитала диктовать, я же изо всех сил пыталась не отставать от естественно мелодраматических изгибов и поворотов ее ума. Почти все наши истории повествовали о жестокой и шикарной приме-балерине с Оксфорд-стрит: она в последнюю минуту ломает ногу, что дает возможность нашей отважной героинезачастую презренной костюмерше или скромной уборщице театральных туалетовзанять ее место и спасти положение. Я заметила, что они всегда блондинки, эти отважные девушки, с волосами «как шелк» и большими голубыми глазами. Однажды я попробовала написать «карие глаза», а Трейси забрала у меня ручку и вычеркнула. Писали мы, лежа на животе, растянувшись на полу моей комнаты, и если к нам случалось заглянуть моей матери и увидеть нас в таком виде, в эти редкие разы она смотрела на Трейси хоть с чем-то напоминающим приязнь. Я пользовалась такими моментами, чтобы выторговать новые уступки для своей подруги: можно Трейси остаться на чай? можно Трейси остаться ночевать? хоть и знала, что, если мать когда-нибудь задержится подольше и успеет прочесть то, что мы написали в своих желтых блокнотах, Трейси потом и на порог квартиры не пустят. В нескольких рассказах «в тенях таились» африканские мужчины с железными прутьямиразбивать коленные чашечки лилейно-белых танцорок; в одной истории у примы обнаруживалась ужасная тайна: она была «полукровкой» это слово я записывала с дрожью, поскольку из своего опыта знала, до чего оно злит мою мать. Но пусть мне и было тягостно из-за таких подробностей, на фоне наслаждения от нашего сотрудничества они были мелким скандальцем. Меня крайне увлекали истории Трейси, я до безумия влюблялась в их нескончаемое откладывание повествовательного удовлетворения, чего опять же она, возможно, нахватывалась из «мыла», а то и извлекала из трудных уроков, какие ей преподавала собственная жизнь. Ибо стоило только подумать, что счастливый конец не за горами, Трейси отыскивала какой-нибудь чудесный способ его уничтожить или отвести в сторону, поэтому миг консумациикоторый для нас обеих, думаю, просто означал, что публика вскакивает на ноги и ликует, похоже, не наступал никогда. Жалко, что у меня больше нет этих блокнотов. Из всех тысяч слов, что написали мы о балеринах в различных видах физической опасности, со мной осталась лишь одна фраза: «Тиффани высоко подскочила поцеловать своего принца и вытянула носки о как сексапильно она выглядела но тут как раз пуля впилась ей прямо в бедро».
Семь
Осенью Трейси пошла в свою женскую школу в Низдене, где почти все девочки были индианками или пакистанкамии необузданными: я порой видела тех, кто постарше, на автобусной остановке, формы на них подогнаныблузки расстегнуты, юбки поддернуты, они кричали непристойности проходившим мимо белым парням. Грубая школа, много дерутся. Моя же, в Уиллздене, была помягче, более смешанная: половина черных, четверть белых, четверть южных азиатов. Из черной половины по крайней мере треть была «полукровками», национальное меньшинство в нации, хотя, если по правде, меня раздражало их замечать. Мне хотелось верить, что мы с Трейсисестры и родственные души, одни на всем белом свете и по-особому нуждаемся друг в друге, но сейчас я не могла не видеть перед собой множество разных детей, к кому моя мать все лето меня подталкивала, девочек сходного происхождения, но, как утверждала мать, у них «горизонты пошире». Там была девочка по имени Таша, наполовину гайанка, наполовину тамилка, чей отец был настоящим «тамильским тигром», что производило на мою мать огромное впечатление и тем самым только укрепляло во мне желание вообще никогда не иметь ничего общего с этой девочкой. Была там девочка с торчащими зубами, звали ее Иривсегда первая в классе, родители у нее были такие же, как у нас, но она переехала из жилмассива и теперь жила на Уиллзден-Грин в шикарном маленьком домике. Была девочка Анушка с отцом из Сент-Люсии и русской матерью, чей дядя, если верить моей матери, был «самым важным революционным поэтом в Карибском регионе», но почти все слова в такой рекомендации были мне непонятны. Думала я отнюдь не о школе и не о тех, кто туда ходил. На игровой площадке я втыкала кнопки в подошвы туфель и порой всю получасовую перемену танцевала одна, довольная и без друзей. А когда мы добирались домойраньше матери, а следовательновне ее юрисдикции, я бросала ранец, оставляла отца готовить ужин и направлялась прямиком к Трейси, вместе отрабатывать танцевальные шаги у нее на балконе, за чем следовало по миске «Ангельского восторга», который был «не еда» для моей матери, а по моему мнениювсе равно вкусный. Когда я уже возвращалась домой, прения, чьи две стороны больше никогда не примирялись, оказывались в полном разгаре. Отца моего заботил какой-нибудь мелкий хозяйственный вопрос: что кто когда пылесосил, кто ходилили должен был пойтив прачечную. Мать же моя, отвечая ему, выбредала на совсем другие темы: важность наличия революционного сознания, или относительная незначительность половой любви рядом с народной борьбой, или наследие рабства в сердцах и умах молодежи, и тому подобное. Она к этому времени уже сдала экзамены по программе средней школы повышенной сложности, поступила в Миддлсексский политехнический аж в Хендоне, и мы как никогда прежде не могли за нею угнаться, мы ее разочаровывали, ей опять приходилось растолковывать понятия.