Лиза смотрела на меня теперь с нескрываемым презрением, и даже знаю почему. Это Ефим виноватон явно намеревался в ближайшем будущем поухаживать за мной, а я, почувствовав себя восходящей звездой, продолжала свой правдивый рассказ.
Надо сказать, что едва я ступила на Димкину пеленку своей крохотной ножкой, как тут же почувствовала, что пеленка насквозь мокра, и Димка, оказывается, спит в луже. Тут у меня пропало всякое желание его убиватьмною овладело смешанное чувство жалости и гнева, дескать, как это он посмел написать в мою кровать.
Ефим разразился хохотом, а я, уже не владея собой, вскочила со стула и, сделавшись из субретки героиней, отступила чуть в глубину темной кухни и дальше говорила оттуда.
Совершенно обескураженная, я села на мокрую пеленку и стала ждать. Через полчаса я почувствовала, что тоже захотела писать и, не снимая пижамных штанишек, торжественно помочилась в Димкину кровать.
Ефим трахнул кулаком по столуон был готов, даже Лизка посмотрела на меня если не с интересом, то, во всяком случае, с удивлением.
«Интересно, подумала я, была ли какая-нибудь связь между холодными ступеньками по дороге на пятый этаж и убийством Бальдра?»
Однако я пошел, сказал Ефим, прогуляюсь до метро, оно как раз к тому времени и откроется.
Я торжествующе смотрела теперь на Лизкупобежденную просвещенную гетеру, а Лизка мыла рюмки.
Ответь мне на один вопрос. Зачем ты меня позвала? Я вам помешала, наверное.
Ты?!! Помилуй, чему же ты можешь помешать?
Ну Любовному свиданию, например.
Нисколько, спокойно сказала Лизка. Все очень просто объясняется.
Как же?
А ты не догадываешься? Мы успели трахнуться до твоего прихода. Кстати, я спать хочу. Посидишь завтра с ребенком?
Тут я смутилась. Размечталась девочка. Выходит, за сегодняшний выход на сцену я плачу завтрашним длинным днем в компании ненавистного Лизкиного экземного ребенка. Не вышло из меня первой красавицы, и влюбленность Ефима отступила на задний план перед горящими буквами написанной на Лизкиной спокойной роже вечной для меня истины«за, говно держат!»
Ну ладно, мне пора, сказала я, сделав вид, что мне не намекали на то, что мне пора. Днем Акаша придет.
Давай по последней сигарете, неожиданно остановила меня Лизка.
Я села на стул верхом, держась руками за его спинку.
Расскажи.
Что?
Что у тебя с ним. Я всегда говорила, что лучшего жениха тебе не найти. С лица, как говорится, воды не пить, а так вы очень здорово друг другу подходите.
Смеешься! Он же мальчик молоденький.
Не такой уж молоденький. А ты стареешьзнаешь ли ты об этом?
Да у него и в мыслях ничего такого нет. Он праведник и смотрит холодно.
Лизка прыснула.
Так-таки ничего и не было? И даже не предлагал?
Нет.
Да это просто неприлично. Он импотент.
Я вздрогнула. Надо же было так.
Я пойду.
Иди.
Как-то горько стало во рту. Неужели правда? Вот еще вариант: Бальдр импотент. А если это так, то все зря. Наши нежные отношения, его святостьвсе к черту. А если это так, выходит, мои любимые люди с холодком внутри всего лишь неполноценные уроды, да кто же тогда я сама? перезрелая девица, которую больше двух раз никто видеть не хочет, не то что жениться.
Одно утешение было у меня в жизнимой друг Акакий. На самом деле его звали как-то иначе, но я звала его так, потому что он был послушникомон был послушником, а я его духовным отцом и учителем. Уж ему-то я могла все рассказать про Бальдра и про вообще все, что знаю, уж для него-то я была само совершенство.
Где-то, не помню где, кажется, у Лествичника, прочла я забавную историйку про блаженного послушника Акакия, которому достался не в меру жестокий наставник. А идея послушания вещь весьма утонченная, и Акакий вечно ходил весь в синяках и ссадинах, пока старец его совсем не убил, а когда убил и закопал, побежал докладывать об этом своему другу, тоже монаху. Тот не поверил, и пришлось старцу привести его на могилку праведника и прямо спросить, обращаясь к свежему холмику:
Акакий, умер ли ты?
Нет, отче, отвечал послушник из гроба. Разве может умереть находящийся на послушании?
Вот из породы таких русско-византийских послушников и был мой АкакийАкашей я его называла ласково, а он приносил мне сигареты и пряники, и мы целыми ночами сиделион слушал меня, а я ему говорила, говорила, чуть философом не стала, пока говорила. Особенно он любил про Бальдра. Однажды мы с ним даже вместе ели снег. Только он ничего не понял, потому что дурак непроходимый. У него вечно болели глаза, он был страшно близорук, да и руки у него были на удивление короткимиказалось, они даже не доставали до карманов, и потому висели вдоль туловища, как две колбасы. Взгляд у него был очень странныйиногда про голос говорят, что он надтреснутый, вот такой у него был взгляд, и очень короткийказалось, его хватало только на полметра. Личикоомерзительней трудно сыскатьказалось, оно состояло из мелких розовых пупырышков. В довершение всего он был лимитчиком.
Я его в церкви встретила. Он стоял на коленях на холодном полу, и от него веяло холодом, будто это Бальдр. У него действительно были светлые волосы и светлые ресницы, только кожа была болезненно розовой. Он был праведник, и девственник, и лимитчик. Я говорила вам уже, что восхищаюсь мужчинами, а это был вообще Бальдр, хотя несколько недоношенный.
Боже мой, я так много говорила о Ефиме, и до сих пор ни словом не обмолвилась о его недоносках. У него тоже была идея-фикс. Дело было так. Еще будучи четырнадцатилетним начинающим наркоманчиком, он научился рассуждать о высоких материях, а в возрасте лет восемнадцати неожиданно поумнел, оставил наркотики и принялся за портвейн, но не забыл как еще будучи наркоманчиком читал книжки; и вот как-то ему ударило в голову про недоносков. Думаю, что он просто, сдавая сессию на втором курсе, начитался Баратынского и по пьяной лавочке обалдел от его стиха на эту тему («Я из племени духов» и проч.) Я как-то присутствовала при том, как он с Луизой про это говорил, черт возьми, в каждом мужчине есть непостижимая для моей дурной головы коробочка, из которой выскакивают замечательные идеи. Во всяком случае, эту гениальную мысль я приняла безоговорочно и позволю себе считать ее своей.
Он говорил совершенно серьезно, и никому не приходило в голову над этим красивым бородачом смеяться. Уже потом, когда он ушел, все стали пожимать плечами, но меня на его месте вообще не стали бы слушать. Он говорил, что люди по своей природе недоноски, как у Баратынского в смысле «Мир я вижу как во мгле; арф небесных отголосок слабо слышу На земле оживил я недоносок». Но эта идея не нова, и толкователи Баратынского, безусловно, не раз ее высказывали. Короче, беда человечества в недовоплощенности идиотской, ибо, положа руку на сердце, кто из нас не чувствовал в своей душе чего-то такого самому ему не доступного, вдребезги разбивающегося о нашу человеческую природу? в этом и ее греховность. Если уж человек немножко может воплотиться, то мы кричим, что он гений.
Мы стремимся втиснуть себя в узкие мифологические рамки, а наша высшая сущность гротескна, разошелся он тогда. И не так уж мы непохожи друг на другавсе так называемые индивидуальные особенности возникают только при попытке воплотиться. Кому-то это удается лучше, кому-то хуже, и у всякого своя ущербность. Кстати, вы замечали, что иногда картины бездарных художников куда интереснее, чем у талантливых? Приглядитесь. Это потому, что талант есть выпячивание лишь одной из сторон личности.
Это еще не самое забавное. Лучше всего то, что он из этого вывел свою концепцию скульптур-комнатя же не случайно обозвала их материнскими утробами. Он умен, как черт, только ему не хватает чувства юмора, но мужчине это простительно при таком уме. Видите ли, при полной невозможности понять друг другазнаете, ведь бывает так, что человек гений, а ничего не может, как Баратынский, например, существует еще любовь, потому что одного человека в жизни понять можно, если отказаться от черного разврата (ах, бальдровские льдинки зазвучали в голосе), а кроме этого еще существуют его, ефимовские скульптурыпотому что, сидючи в комнате, он достраивает вокруг себя свою гениальность, превращая ее в культурную ценность, и попадающий в комнату человек (зритель) присутствует как бы при процессе донашивания недоносков.
Вот тут-то я и поймала для себя нечто. Ага! Недоносков надо срочно донашивать. Конечно, вы мне простите слабое изложение всего этого, я ведь, в сущности, непроходимо глупа, несмотря на всю эту мою философическую испорченность, помесь тетки и телки, или есть еще в немецком языке такое ужасно смешное словоFrauenzimmer. Нам проще. Мы, женщины, к вашему сведению, вообще не имеем к племени духов никакого отношения, оттого-то так и мучаемся, если при известной доле ума и наглости пытаемся совать свой порозовевший от восторга носик в совершенно чуждую нам область искусства. А за неимением бессмертной души нам и терять нечего, поэтому давайте будем донашивать мужчин. Во как!
Ну вот, я встретила в церкви живого недоноска и решила заняться его образованием. Я таскала его по выставкам, играла ему разную музыку, счастлива была до невозможности, оставаясь при этом субреткой для всех, кроме Акакия. У меня же было живое оправдание! Дух захватывало от собственной безгрешности! Но кончилось это тем, что Акаша в меня влюбился, считал меня, правда, в душе блудницей чуть ли не вавилонской, не сомневаясь при этом в моей святостикак это увязать? объяснение однофантастическая природа мужского ума даже при полной глупости самого мужчины. А! Уже новая мистерия в головеБальдр как послушник и недоносок.
И вот, проснувшись на следующий день после выхода на сцену перед Ефимом и Лизкой примерно часа в два, я имела удовольствие видеть Акашу у себя. Я его поцеловала. Господи, до чего же он слюняво целуется!
О, этот человек, наверное, относится к тем, которые, даже если их вымыть самым благовонным мылом, все равно останутся омерзительно сальными.
А ведь я его впервые в жизни поцеловала, потому что твердо решилая проверю, проверю, уже сегодня проверю, может он что-нибудь или нет.
Знаете, он заплакал. У него тут же покраснели глазаон ведь сюда не за тем пришел, и вот плачет, как ребенок. Я ему чаю принесла, и он долго хлюпал в чашку, весь, все лицо сосредоточилось в чашке, и пьет маленькими глотками. А я на него так смотрю, что аж самой противно, но, черт побери, неужели Лизка права, что меня за говно держит, и наша исключительно-замечательная дружба основана лишь на обоюдной неполноценности?
Дурное, дурное желание, о, если бы я немножко подумала! ведь вот сейчас оно произойдет, такое жестокое оправдание, и Акаша перестанет быть Акашей. Пьет чай маленькими глоткамио господи! сопли в чашечку роняет, и вдруг лицо его прямо так и упало в чашку, вместе с носом, с глазами и истерическим рыданием, которое он не смог подавить, и чай разбрызгался по всей комнате.
Я вынула у него из кармана подаренный мною носовой платок и, нарочно подойдя поближе, чтобы он почувствовал, как дивно от меня пахнет, вытерла ему розовое лицоя даже не чувствовала отвращенияя должна была знать, истинна ли его святость.
Он резко поднял голову, так что лицо его оказалось очень близко.
А можно тебя еще раз поцеловать?
Конечно, улыбнулась я с видом опытной и порочной дамы полусвета.
Не буду описывать дальнейшего, чтобы не быть излишне откровенной. Знайте только, что в порыве страсти этот человек говорил «ой, мама», а я, извините, умилялась его невинности. Потом я долго мылась под душем, все мне казалось, что я не домылась.
На улицу хочу, снега, снега!
Я выскочила и плюхнулась лицом в сугроб и лежала так, конвульсивно вздрагивая. Потом встала на четвереньки, о, я чувствовала, что лицо у меня красное. А вчера в церкви старуха какая-то вытирала полотенцем стекло, которое все целовали, потому что этим стеклом была прикрыта икона Владимирской. Тряпка у нее была сухая, ничего не вытиралось, только размазывалось, вся икона стала мутной, потому что эта бабка натирала стекло жирными слюнями прихожан Я схватила пригоршню снега и стала его есть. Мне этого показалось мало, и я хватала снег горсть за горстью и жадно его пожирала, все больше и больше, пока меня не остановилослава богу, вот и этот день подошел к концу! Красавица на четвереньках, съевшая полсугробаэто уж слишком!
Утром Акаша явился с предложением жениться-венчаться. Я бы все отдала, чтобы вчерашнего дня не было, но вдруг мной овладела отчаянная страстностья бросилась его целовать в каком-то дурном упоении, а потом, потом уж сказала, что замуж за него не пойду.
Да поможет тебе Бог, сказал Акаша, а я сказала, что обещала Лизке отпустить ее сегодня на целый день и посидеть с ребенком. Не знаю, куда пошел Акаша и что он думал, но мне было безумно приятно вспоминать его лицо, которое было холодным, почти как батон белого хлеба, съеденный на морозе. А может, он и вправду святой? Это невероятно, до чего же он послушен!
Гедда Габлер Я спалю твои волосытуда-сюда
Привет, Лизавета.
А, привет, слушай, я убегаю, меня ждут уже, там у подружки свадьба, все лучшие люди будут. Ну все. Вот тебе Ванька. Еду сами приготовитемне некогда.
И выскочила. Вся такая хорошо одетая, душистая. А мне тут Ванька. Иван Лизаветович, как мы его звали, потому что никто не знал, как зовут его отца, а Лизка никому никогда не говорила, от кого родила сына.
Ванька выскочил в коридор с автоматом.
Тра-та-та-та-та!
Я упала на пол, потому что умнее ничего придумать не могла.
Ребенок подошел и наступил мне ногой на горло.
«А не убить ли мне этого ребенка? Насколько же он гадкий, невоспитанный! Так я думаю, лежа на полу с ногой на горле. Силы небесные!»
Машка, ты дура.
Сам дурак, сказала я, отряхиваясь. Рассказать тебе про разбойника Комарова? Мне про него бабушка рассказывала.
Давай, только я при этом буду тебя душить, сказал Ванька, бросая автомат в сторону.
Тогда я не смогу говорить, театрально прохрипела я.
Ладно, я тебя потом буду душить.
Так слушай. Был у него конь. И ходил он с хлыстиком и уздечкой на конный базар. Всем говорил, мол, пойдем ко мне, я тебе коня дешево продам. Ну какой-нибудь приезжий крестьянин с ним с базара уходил, а тот его приведет к себе на двор, коня, стало быть, показывать, и тюк его топором по носу.
Ха-ха-ха! Врешь ты все.
Я не вру, обиделась я. Я тоже сначала думала, что это все неправда, и моя бабушка сама этого Комарова выдумала, чтобы дедушку подразнить, а оказалось, нет. Мне как-то одна симпатичная московская старушка в черном берете, едва прикрывающем лысину, сказала, что их в детстве не бабой-ягой пугали, а все тем же Комаровым: «Не ходи далеко от дома, а то тебя Комаров утащит» И песня про него есть.
Дрын!
Алло.
Машка, это я. Не съел тебя мой сын?
Дожевывает. Сейчас проглотит.
Слушай, дело такое. Ты все равно с дитем сидишьтут, понимаешь, еще трое, родителям некуда было девать, так они их с собой привели. А тут, понимаешь, накурено, шум, бутылки, флирт по разным уголочкам. Забери их, а? Бери Ванькуна такси они скинутсяприезжай, забирай их к чертовой матери и катись обратноты настоящий друг.
Одевайся, сказала я своему мучителю.
Не умею, с вызовом ответил он. Сама меня одевай.
Не умеешь, так научишься. Или сиди дома один.
Я поймала себя на мысли, что мне все равноне мой же он ребенок. Издали с каким-то гнусным удовольствием наблюдала, как он с трудом натягивает на себя одежку за одежкой, педантично соблюдая последовательность, установленную мамой. Свитер он надел задом наперед, но я сделала вид, что не заметила этого. А уж как он застегивал шубку! Это выглядело так комично, что я даже изрядно повеселилась.
Через минут тридцать пять, забрав этого с горем пополам одетого ребенка, я лениво вышла на ближайшую людную улицу и поймала очаровательное такси.
Вскоре я ехала уже обратно, на этот раз окруженная четырьмя маленькими гадами. Как они орали!
До дома оставалось совсем чуть-чуть, как вдруг они завопили:
Кафе-мороженое! Кафе-мороженое! Дядя, остановите!
Дядя остановил. Я расплатилась, и мы действительно пошли в кафе, потому что мне было все равно. Их родителисвадебные гостидали мне немножко денег, чтобы я их обедом покормила. Почему бы детям не съесть мороженое на обед? И вообще мне все это надоело. Я, может быть, вчера довела до логического конца Акашино послушание, я есть замечательный воплотитель недоносков, а мне еще богемным детям обеды готовить? Да пошли они в задницу, пусть, пусть, вот вам, дорогие мои, по третьей порции мороженого с орехами, хоть лопните.