Тем временем к дому, где расположился комбат, подъехал грузовик с кузовом, затянутым тентом. Привезли раненых. Те, кто отделался легкими ранениями, сидели у борта и дымили самокрутками. Это были пехотинцы 84-й стрелковой дивизии, которые накануне брали близлежащие посёлки. Теперь их отправляли в госпиталь, который уже вовсю работал в Шталлупенене. Из кабины легко выпорхнула девушка в распахнутой шинели с погонами лейтенанта медслужбы. Юркой ласточкой взлетела на крыльцо и только взялась за ручку двери, как она широко распахнулась, и ей навстречу шагнул капитан с полотенцем на шее, без гимнастёрки, в белой рубашке и с такой же белой мыльной пеной, оставшейся на щеках.
Рита удивленно протянул он.
Девушка рассмеялась и кинулась ему на шею.
Здравствуй, мой капитан. Я как узнала, что ваш полк направили к этому посёлку, так и загадала, что найду тебя здесь, сама напросилась в поездку. Два часа грузили раненых, колонна тронулась, а я к тебе, хоть на мгновение, но увижу
Комбат держал девушку на весу, бережно прижимая ее к себе, и, счастливо и растерянно улыбаясь, что-то тихо шептал ей на ухо.
Нет, нет, не могу задержаться ни одной минутки, солдатики и так долго ждали, кровью истекут. Голос у девушки был звонким, а Колька, чтобы ещё лучше слышать, обошёл лошадь с другой стороны. Капитан поцеловал девушку, и она, отстранившись, уже почти сойдя с крыльца, крикнула:
Наш госпиталь найдёшь легко, рядом разместились разные штабы. Как-нибудь напросись сопроводить своего полковника в Шталлупенен. Я жду тебя каждую минуту.
Она запрыгнула в кабину, и грузовик медленно тронулся, выруливая из проулка на дорогу. Капитан очнулся от сладкого плена и только тут заметил, что все бойцы батареи высыпали на улицу и смотрят вслед медсанбатовскому грузовику.
Ну, чего повылазили? Не спится вам? Ничего, завтра так наломаетесь, что не разогнетесь. Быстро по местам. Комбат рассмеялся и скрылся за дверью.
Колька еще минут десять обихаживал и чистил лошадь, потом отвел ее в сарай, где в выгороженном стойле уже лежала подстилка из соломы, дал сена и, наконец, пошел умываться. Две другие лошади остались привязанными у стены на улице. Несмотря на то что Колька всю жизнь прожил в деревне, склонность к чистоте он имел особую. Не до болезненности, конечно, но руки мыл тщательно, как хирург. Ефим взял кружку и стал поливать ему на руки.
Ефим, тут Иосиф зашел Ну, знаешь, заряжающий из второго расчета Просится к нам. Давай возьмем его, уж больно я люблю с ним разговаривать. Ты не гляди, что он такой угрюмый. Странный он, это верно, но как отогреется душой да попривыкнет, так говорить с ним одно удовольствие.
Что ты спрашиваешь, я тут у тебя на постое, а не ты у меня. А заряжающие, они все угрюмые. Посмотри и у нас, и в других батареях. Попробуй, покопай укрытия, потаскай целый день пушку и снаряды. Да и глохнут они быстро.
И верно, Иосифу шёл двадцать третий год, но из-за постоянной угрюмости выглядел он гораздо старше. Он никогда не участвовал ни в каких дрязгах, а постоять за себя умел, и бойцы чувствовали в его странном молчании внутреннюю силу. Когда Ефим с Колькой вошли в сарай, Иосиф уже устраивал себе постель в дальнем углу.
Я во сне храплю, так что лягу подальше от вас, пояснил он Кольке.
Ну, подальше так подальше, возражений нет. Давайте садиться, а то уже все остыло. Колька раздвинул сено, откинул в сторону шинель, в нее были завернуты два термоска, один с кашей, другой с чаем. Эти трофейные термоскиредкие, зеленовато-желтого цветапоявились у Кольки совсем недавно. Он открыл первый, достал ложку и стал раскладывать по котелкам еще горячую кашу. От гречки исходил манящий, густой запах. Все трое дружно придвинулись к столу.
Грохот, тяжёлый топот раздались за низким сарайным окошком, кто-то заорал: «Пожар, пожар! Выходите, мать вашу! Сгорим! Давай воды, бегом к колонке» Ефим и Иосиф кинулись на улицу, только Колька замешкался, перекладывая кашу из котелков обратно в термосок с тщетной надеждой сохранить тепло.
Горел соседний дом, а их сараю вроде ничего не угрожало. Но вот на дом, куда вселились солдаты батареи, огонь мог перекинуться запросто. Горящий дом был каменным, крепким, чему там гореть-тодеревянные только перекрытия да крыша Вот она и полыхала. Но как огонь добрался туда? Колька обошёл здание и у торцовой стены дома, с тыльной стороны, увидел два плотно скрученных полуобгорелых жгута сена.
Вона что, домик-то подожгли. И кто ж это сподобился? Немцы или наши лихие ребятушки?
Языки пламени с воем поднимались над посёлком, заревом освещали небо, пытаясь слизнуть с него звезду, низко висящую над крышами. За свой долгий век балки и стропила высохли и теперь горели самозабвенно, будто в этом и состоял долг дерева, отсроченный человеком так надолго и неразумно. С отчаянным треском лопалась и рушилась наземь тяжёлая черепица. Ветра не было, но самим пожаром создавалась такая неравномерная мощная тяга, что языки пламени бросало из стороны в сторону. Солдаты споро таскали воду и поливали крышу своего дома, не позволяя ей, всё сильнее раскалявшейся от бушевавшего по соседству пожара, воспламениться. На коньке крыши сидел заряжающий Петруха Тихий и указывал, куда надо лить воду. Только наводчик Романенко стоял недвижно, прислонившись к забору, глубоко дышал и во все глаза смотрел на пожар, словно пытался впустить пламя внутрь себя.
Что стал, давай тащи воду, дом спасай, крикнул ему Колька.
Чего его спасать-то Вон сколько этих домов-то. Посёлок большой, в любой селись. Нехай себе горит, любо мне видеть это.
Дурак ты, братец, или больной. Душа у тебя, видать, совсем закоптилась, свет не пропускает, почистить бы надо. Больше Колька препираться не стал, побежал с вёдрами к колонке.
Через час всё утихомирилось, крыша рухнула внутрь дома и ещё горела, но языки пламени высоко уже не поднимались. Солдаты, мокрые и прокопченные, костеря все на свете, стали расходиться.
У кого только руки чешутся? Кому в голову пришло крепкий дом запалить, сокрушался Иосиф, руки ему оборвать надо.
Конечно, надо, вот только кто обрывать-то будет? Вон наш Романенко битый час стоял у забора, любовался пожаром. Он, небось, и подпалил со своей гоп-компанией, они совсем распоясались Колька снова достал схороненные под шинелькой термосы и разложил кашу по котелкам. Уже не вился от нее прежний сытный парок, но всё ж таки каша окончательно не выхолодилась. Ели молча и быстро. Зато чай пили неспешно, с хлебом и сахаром вприкуску. От чая осоловели, успокоились и беседу вели степенно. Прихлебывая чай, Николай спросил:
Слушай, Иосиф, объясни Вот Ефим еврей, и имя у него такоееврейское. А ты русак, откуда имя-то у тебя Иосиф?
Вопрос вроде бы совсем безобидный, но внутри Иосифа все напряглось. Пытаясь сдержать волнение, он еще раз с придыхом отхлебнул из кружки и с деланым спокойствием ответил:
А то ты не знаешь! Я же тебе говорил В честь товарища Сталина. Уж очень его у нас на железной дороге уважали. Вот родители и назвали меня
Иосиф почувствовал, как струйка липкого пота побежала у него по спине, на лбу выступила испарина.
Эх, хорош чаек, пот гонит. Иосиф, сдерживая волнение, утер со лба пот. Никто вроде не почувствовал его напряжения, все допивали чай с явным удовольствием. После чая накатила усталость. Пора и на боковую, вот онапервая спокойная ночь за неделю наступления.
Иосиф поднялся из-за стола первым и пошел в угол, где устроил себе постель. Снял гимнастёрку, аккуратно повесил её на гвоздь, вбитый в балку, стянул сапоги и разложил портянки на просушку. Быстро улёгся, натянув поверх солдатского одеяла шинель. Шинелька все время сбивалась, пока Иосиф не отстегнул хлястик и не подогнул под себя полу. Он лежал, пытаясь сдерживать дыхание, сердце колотилось так, что, казалось, его удары были слышны за стенами сарая. Самый простой, обычный вопрос вывел его из равновесия, и это при том, что задал его Колька, которому можно было доверить всё, который внимательно слушал его, сочувствовал и утешал.
Конечно, в тридцатых годах многих мальчиков называли Иосифами, но он-то родился в 1922 году, и тогда это имя ребенку могли дать только те, кто близко, очень близко знал Кобутоварища Сталина. И уже одной этой зацепки вполне достаточно для особого внимания всевидящих органов. Четыре брата, работавшие в железнодорожных мастерских, пришли в рабочие кружки перед первой германской войной, а в 1918 году на фронте Гражданской войны познакомились со старшим товарищем, членом военного совета Иосифом Сталиным. С тех пор они всегда работали у него на виду и к 1935 году доросли до больших партийных и хозяйственных руководителей. А старший брат Пётр и вовсе стал заместителем председателя Совета Народных Комиссаров. Несчастья начались через год, когда младшего из братьев арестовали по делу об очередном партийном уклоне. Затем другой из братьев, руководитель большого производственного объединения, неожиданно умер от сердечного приступа в подмосковном санатории ЦК. Иосиф ясно помнил день, когда отец с матерью, получив страшное известие, закрылись в комнате. Когда через час они вышли к детям, поседевшего отца нельзя было узнать. Именно тогда родителям Иосифа и стало понятно, что сами они уже не спасутся от карающего меча партии, но нужно постараться спасти детейИосифа и его сестру Машу, которая была семью годами младше. Паспортов у ребят еще не было, так что оставалась надежда, что им удастся вписать в документы фамилию бабушки по материнской линииПетровой Марии Ивановны. Её семья испокон веку жила на небольшой станции под Ростовом. Иосиф не знал, как и какие документы удалось выправить матери на них, но в первых числах июня тысяча девятьсот тридцать седьмого года, сразу после учебы, мать со слезами отправила их с Машей ранним утром пешком на вокзал. К отходу поезда родители не пришли, боялись не сдержаться и выдать своё присутствие. Так шестого июня в семье Петровых под Ростовом появились внук Иосиф Петров и внучка Маша. А через два месяца Иосиф прочитал в «Правде» сообщение об аресте очередных врагов народа, в их числе оказались и отец с матерью. В августе старший из семьи Пётр попытался выяснить в НКВД судьбу родных, даже добился личной встречи с товарищем Сталиным. И в тот же вечер застрелился в своей московской квартире, не оставив ни записки, ни какой другой информации о беседе со своим старым товарищем. Про самоубийство врага народа, таким образом избежавшего справедливого народного суда, Иосиф тоже узнал из газет. А ещё через год в маленьком русском провинциальном городке, где когда-то родились братья, были тихо арестованы и навсегда исчезли две их сестры, но о них в газетах уже не писали. Иосиф про это узнал только в начале войны от бабушки. За три года могучую рабочую семью вырубила под корень какая-то таинственная, чудовищно безжалостная сила, и от нее остались только два слабеньких, тоненьких молодых побега: Иосиф и Мария. Единственное сохранившееся свидетельство родительской любвиотцовская записка на половинке странички из ученической тетрадки в клетку, написанная перед отъездом в командировку, хранилась у Иосифа в нагрудном кармане, как самая большая ценность. Записку отец подписал не именем, а нейтрально«Твой отец», и Иосиф счёл возможным хранить её.
Несмотря на усталость, накопившуюся за последние шесть дней, заснуть Иосиф не мог. Лежал и невидяще смотрел вверх, где старые, до звона высохшие стропила сходились у самого конька крыши. Слушал поскрипывание балок и легкое всхрапывание лошади за перегородкой. Ему казалось, что нары, которые он соорудил, наклоняются, он соскальзывает с них и падает в бесконечную глубину неба, но падает не вниз, а вверх, где его ждут родители. Голова кружилась, и все двадцать три года, прожитые им, перемешивались в памяти, события наплывали друг на друга, не отступали в прошлое, а стояли перед ним в своей страшной простоте.
2Октябрь 1944 года
В ночь с 16 на 17 октября 1944 года началось то лихорадочное возбуждение, которое всегда возникает перед наступлением. Оно охватывает всех, даже повоевавших, бывалых солдат и офицеров.
Кто-то неведомый руководил перемещениями артиллерийского противотанкового полка. Где-то далеко чья-то рука наносила на карту точку, и через шесть часов батареи уже окапывались в этом месте, открывали ураганный огонь по врагу, когда прямой наводкой, а когда и навесом с закрытых огневых позиций. Этот кто-то, не знавший лично никого из солдат и офицеров, решал, к какой из стрелковых дивизий, начавших лавинное движение по Восточной Пруссии, будут приданы батареи артиллерийского полка. От него, человека с карандашом и линейкой в руках, сидевшего за столом, заваленным картами, зависела судьба одновременно всех и каждого в отдельности. И молодого сержанта, засыпающего сейчас на сене в сарае прусского посёлка, о котором он никогда раньше не слышал; и Иосифа, лежащего в углу сарая с открытыми глазами; и уже сладко спящего везунчика-капитана; и Батикомандира полка, пытающегося успокоить боль от разыгравшейся застарелой язвы; и Кольки; и даже жизнь Колькиных лошадей, которые, на свою беду, угодили в страшную бойню, начавшуюся между людьми пять лет назад.
Все они знали только одночтобы выжить, им надо победить, но и победа не гарантировала жизни. Каждый день из этих шести дней пока ещё не захлебнувшегося наступления погибали тысячи человек. Будто кто-то отщёлкивал на гигантских счётах костяшкислева направо. Из живыхнаправо, в бездну к погибшим. В первые минуты наступленияединицы убитых, потом десятки, сотни, тысячи, а к пятому дню и десятки тысяч жизней, переброшенных с коротким сухим стуком на сторону мёртвых этими страшными дьявольскими счётами. Из жизнив никуда, в небытие, которое невозможно ни осознать, ни принять.
Обо всём этом не думал человек, склонившийся над картой и только что наметивший красным карандашом маленькую стрелку в направлении от Шталлупенена к Гумбиннену. А если бы он думал об этом, то не смог бы делать свою скучную с виду работу. Ведь завтра эта нелепая тонкая стрелочка прервёт жизни полутора тысяч солдат из двух стрелковых дивизий и приданных им частей, которые неожиданно упрутся в сильно укреплённую оборону и будут накатываться на неё раз за разом, пока не захлебнутся кровью и не отползут обратно на занятые накануне позиции. Отползут, обескровленные, вынося из боя раненых, а если получится, то и убитых товарищей. В шинелях и бушлатах, пропитанных кровью, в страшной грязи и копоти, покрывшей грубой коркой одежду, руки, лица, даже души солдат. Каждый день этот штабной человек как бы доигрывал старую или начинал новую шахматную партию на пространстве почти в двести километров от Юрбаркаса до Кальварии. И от его своеобразного шахматного мастерства и удачливости зависела жизнь тысяч неизвестных ему людей. Да и зачем ему было знать их. Ведь фигурами в его игре были не Колька, не Ефим, не комбат, а полки и дивизии, тысячи и десятки тысяч Колек. И вслед за только что нарисованной стрелкой с припиской «55 стрелк. див.» уже наутро приходили в движение тысячи людей, тысячи машин, танков и орудий. А к вечеру в штаб поступали сводки о раненых и убитых. Но эти бумаги приходили уже к другому офицеру, а этот штабной стратег снова и снова упрямо рисовал свои стрелки, передвигая позиции все дальше и дальше на запад, в самую глубь Пруссии.
Был этот человек самым старшим, вернее самым старым в штабе 3-го Белорусского фронта. Звали его Орловцев Николай Николаевич, но за глаза ни по имени, ни по фамилии его не называли, только короткоШтабной. Орловцев знал и принимал это прозвище. Первую мировую войну он начал в этих местах молодым штабс-капитаном. И хотя всю жизнь проработал в оперативных отделах штабов, так и остался в этом звании. Из-за дворянства своего вперед не лез, старался остаться в тени, поэтому чинов не получал, хотя был, наверное, самым квалифицированным специалистом в планировании армейских операций. Штабом фронта командовал отличный штабист, когда-то, году в шестнадцатом, короткое время бывший его подчиненным, Александр Петрович Покровский. Так получилось, что вся жизнь Штабного была связана исключительно с армией, а с тридцать девятого года только с войной. Жена и маленький сын Орловцева не пережили невзгод Гражданской войны, умерли от тифа в Петрограде. Это стало для него страшным ударом, и больше семьи он не заводил. Жил только своей профессиональной штабной жизнью, в которой достиг высшего мастерства. Может быть, в оперативных управлениях фронтов он был одним из последних офицеров среднего звена, которые прошли школу Генерального штаба Русской армии.
После взятия Вильнюса 13 июля первую неделю он работал в одиночестве, затем к нему начали присоединяться офицеры из различных подразделений штаба фронта, затем старшие офицеры оперативного управления, а затем и начальники управлений. В штаб стекалась информация, которая учитывалась в разработке самой общей стратегии предстоящих боевых операций. Но самыми важными были именно первые недели размышлений Орловцева. Он сидел один в большой комнатеторжественной зале роскошного вильнюсского особняка, похожего на Петербургский дворянский дом времен его юности. На стенах зала он развесил склеенные из многих кусков огромные карты. Посреди комнаты стоял большой массивный стол, в углу находился диван, на котором Штабной спал, когда уже больше не мог всматриваться в слепые карты. Он точно рассчитал, что к середине августа войска 3-го Белорусского фронта выйдут к границам Восточной Пруссии, первой немецкой земли на пути Красной армии. Было примерно ясно и в каком месте это произойдет. Он понимал, что комкоры и комдивы, эти горячие головы, жаждущие наград и полководческой славы, будут азартно рваться в бой, губя своих солдат, надеясь на плечах неприятеля ворваться в глубину вражеской территории. Все это знакомо и понятно. Но здесь-то и подстерегает опасность положить и так уже истощенные наступлением полки под огнём вражеской артиллерии и пулеметов. Опытный противник только и ждет этого, изготовившись на тщательно подготовленных позициях. Выявить места расположения этих позиций, направить удары войск в разрез между ними было первейшей целью раздумий Штабного. А еще мучил вопрос бесперебойного снабжения наступающих войск, этот проклятый интендантский, скучный вопрос снабжения, всегда остающийся на задворках главных военных решений, но погубивший больше полководцев, чем храбрость солдат противника. После семи вечера он оставался один, ужин ему приносили в кабинет, как будто он генерал, а не состарившийся капитан. Он сидел, погрузившись в огромное кресло, закрыв глаза, пытаясь вызвать в своем сознании все, что было связано у него с Восточной Пруссией.
Первый раз он побывал в Кёнигсберге пятнадцатилетним юношей, в 1904 году, вместе с младшим братом Юрием. Брат с восхищением относился к нему, во всем подражал и называл его Ник, взяв это имя из какого-то иностранного приключенческого романа, который родители заставляли Юрия читать на английском. В Германии уже практиковали исправление прикуса и зубов при помощи скобок, и детей из знатных или обеспеченных семей отправляли в Берлин или Кёнигсберг, чтобы исправить этот недостаток. Братья хорошо говорили по-немецки и чувствовали себя в городе вполне свободно. Зубной кабинет известного врача находился на улице Ланге Райе, где во множестве работали медицинские клиники, институты и музеи, входившие в состав знаменитого местного университета. В сопровождении наставника братья дважды в неделю ходили на приём к врачу пешком от Штайндамма до Ланге Райе. Всё остальное время гуляли по городу, удивляясь, как удобно, несмотря на тесноту, устроен быт горожан и как много в городе казарм и людей в форме.