Буян - Арсентьев Иван Арсентьевич 28 стр.


На лай собаки выглянул хозяин, увидел листок на воротах, прочитал накарябанное от руки:

«Лутчи носу не показывайте на улицу. Мы народ православный и за Царя постоим за батюшку и будим вас бить и калатить как нипапало. Лутчи раньши одумайтесь желаем вам от души».

А пониже грозного предупреждения  рисунок пером: могильный холм с крестом и надпись 

«Стюдентам и вообче всем, которы против Царя».

Глава шестнадцатая

Прошла неделя после смерти Анны, и Евдоким немного отошел. Вначале, когда-по возвращении из Уфы ему сказали о несчастье, он принял это за глупую самарскую шутку. А спустя час стоял наг Всесвятском кладбище возле свежей могилы совершенно потрясенный. Холодный ветер ударял в лицо, раскачивал поникшие безлистые ветви деревьев, а он стоял и глядел на новый оструганный крест, на венки с цветами из отсыревших крашеных стружек. В полуверсте на станции гукнул паровоз. Евдоким вздрогнул, в глазах его потемнело. Он протянул руки вперед, как будто собираясь коснуться ласково кого-то, но ощутил лишь мокрый холод перекладины креста под пальцами.

 Аннушка!..  простонал он и отдернул руку, цепенея от горя. Оно раздавило все его чувства, и все кругом остановилось, застыло. Только снежинки кружились  мелкие и колючие. Поземка сметала их, срывала с синеватой глины холмика жидкие черно-белые струйки. Евдоким прислушивался к земле. Ему слышался в глубине голос той, которую он никогда не увидит. Голос звучал ласково и печально: «Доня, сын будет Чую» Голос тосковал и жаловался, что нет, не увидать света новой жизни. Унылое подвывание ветра в покосившихся крестах заглушало шепот земли. Евдокиму хотелось прижаться к ней щекой, чтобы слышать ближе родной голос. Он опустился на колени.

Нет, не умерла Анна, сердце и сейчас полно ею. Он видит ее неутомимые руки  белые, будто насквозь промытые щелоком, руки, не баюкающие свое дитя, горячие руки, обнимавшие его, Евдокима. Он видит ее глаза: настоящие, живые, похожие на седые ягоды терна, видит милые веснушки на переносице и тяжелые бедра, созданные для долгого материнства. Горе сдавило, пригнуло его к земле. Тоска Тоска

Все последующие дни с утра до вечера он ходил и ходил по улицам, ходил без цели, никого и ничего не видя перед собой. Он машинально пересекал город, втыкался в серую холодную Волгу и поворачивал обратно все по той же Алексеевской улице, все к тому же Всесвятскому кладбищу, к дубовому обструганному кресту с выжженной раскаленным гвоздем надписью: «Род. 1884  пох. 1905».

Вечерами Евдоким приходил к Шуре Кузнецову, ложился в тесной комнатушке на топчан и лежал без сна, словно в густых тучах. Кузнецов не докучал ему, но уже то, что надо с кем-то говорить, видеть людей, занятых своими будничными делами, изводило Евдокима.

А кругом кипели страсти, шумели демонстрации. Манифест, как острый кол, вошел в тело революции и расколол его. Могучий поток в короткое время разветвился, распался на отдельные, чуждые друг другу ручьи, и каждый свернул в свою сторону, нащупывая собственное русло. Революция сталкивала людей: объединяла одних, сводила тяжелые счеты с другими. Но даже эти толчки извне не разгоняли глухой апатии Евдокима.

Однажды, не сказав ни слова товарищам, исхудавший и постаревший, он выбрался из города за Мещанскую слободку и подался пешком на родину, в Старый Буян.

* * *

8 ноября Николай Второй написал Председателю Совета Министров графу Витте:

«Радуюсь, что бессмысленная железнодорожная стачка окончилась, это нравственный успех правительства».

Да, успех был, и первыми это поняли крупные фабриканты: они немедленно объявили рабочим локаут  увольнение за невыход на работу. Совет рабочих депутатов Петербурга, возглавляемый случайным человеком Носарем-Хрусталевым, быстро терял авторитет среди рабочих и вовсе не имел его у крестьян. Мужику, оставленному царским манифестом по-прежнему без земли, приходилось браться за испытанную дедовскую дубину да рогатину. И запылали по всей России «дворянские гнезда».

В это трудное для революции время вернулся в Россию Ленин. Того же 8 ноября он  в Петербурге. Живет даже два дня легально! В большевистской газете «Новая жизнь» пишет:

«Правительство стало уступать на словах и начало тотчас готовить наступление на деле».

Ленин требует немедленного изменения программы партии в поддержку революционных мероприятий крестьянства вплоть до конфискации помещичьих земель.

Революционеры Царевщины и Старого Буяна митинговали, а вокруг пылали поместья, шло хищническое истребление лесов. Ширилась анархия. Власти были беспомощны оказать сопротивление новой волне крестьянских бунтов. Старые законы утеряли свое значение, новых не было. Возникла крайняя необходимость такого правления, которое бы обеспечило порядок и сохранность народного добра. Революция победит  и все оно перейдет к народу.

Об этом говорили Щибраев, и Князев, и остальные деревенские революционеры на сходах, на митингах, в тесных избах среди сочувствующих односельчан. Но говорить  одно дело, а поднять крестьян, взять на себя всю тяжесть и ответственность Тем временем правительство пыталось навести свой порядок. Для усиления власти были назначены выборы нового волостного старшины. Тогда революционеры и решили использовать момент и совершить то, о чем мечтали долгие годы: установить в волости народное правление.

Двадцать третьего ноября в Царевщине в, сборной избе уже с полудня шло собрание. За длинным столом на тяжелых скамьях  мужики. Дверь открыта, но народу набилось столько, что не продохнуть. Щибраев, Солдатов и Земсков сидели в красном углу. Возле них  белобородые старики-волгари, однако преобладали люди средних лет. Им предстояло избрать выборщиков, которые завтра отправятся в Старый Буян, где будут голосовать за нового волостного старшину. Вернее, будут присутствовать при голосовании, ибо земский начальник Слободчиков уже заранее подобрал нужного ему человека. Между тем мужики говорили не о выборщиках. Николай Земсков, человек грамотный и дотошный, растравил сходчиков своей мужицкой статистикой. Вытащив из кармана какую-то бумажку, запальчиво говорил:

 Вы поглядите, какая арифметика. На одну десятину нашей земли падает чистого дохода 7 рублей 28 копеек. Это в газетах пишут. Податей же и сборов  я посчитал  6 рублей 33 копейки. На прожитье, значит, остается 95 копеек. Как же на деньги такие есть-пить, одежку покупать, хозяйство вести?

 Верно, Никола! А ты посчитай еще, сколько других налогов разных! Не хочешь зимой спать от заката до светла  плати за акциз на спички и керосин. Хочешь курить  плати акциз на табак, хочешь в праздники рюмку выпить  плати в пятнадцать раз дороже. Что смеетесь? Не пей, скажете? Хорошо, заменим водку чаем. За него да за сахар опять-таки по акцизу в шесть раз дороже, чем стоят они на самом деле. Куда ни кинь  всюду клин Куда ни повернись бедный люд,  везде с него дерут, дерут и дерут. Обобрали до нитки, нищими сделали, а затем обещают когда-то какую-то милостыню.

 Вот где у нас эти обещания!

 В шею умника земского!

 Царь отказал народу убавить начальство, так мы сами его убавим. Проредим чисто́!

 Уж так желают людям добра, что скоро до смерти замордуют.

 Граждане!  крикнул Щибраев взволнованно.  Наши предки за Стенькой, за Пугачом ходили бить царских опричников, так до каких пор мы будем стоять перед господами на коленях? Встаньте, расправьте плечи, берите дело в свои руки! За нами другие пойдут, и тогда никто с нами ничего не сделает! Вспомните, как началась Всероссийская стачка! С одного железнодорожного депо, а поднялась за ним вся Россия!

 Не нужно посылать выборщиков в волость, надо самим идти! Всем обществом идти и ставить свою власть!

 Правильно!

 Собирай, Лаврентий, сход!

 Добро. А вы как думаете, старики?  обратился Щибраев к бывалым волгарям.

 Мы-то? А мы так думаем,  прошамкал, помолчав, древний дед Фалалей.  Обчественное дело  божье дело. Не позволяйте волку хозяйничать в вашей клети

 Ясное дело, значит, благословляете.

 Хватит, пора и нам поднимать головы!  зашумело собрание.

Ночью Лаврентий долго не мог уснуть. Замах сделан большой, поднята рука на самую власть. Ждать от нее уступок бесполезно, остается сделать то, что сделали рабочие: объявить правительству войну. Но силы неравны. Если не потянутся за буянцами другие волости и уезды, значит  гибель. Так разумно ли, честно ли толкать односельчан на небывалое, малонадежное дело? Вот что мучило Лаврентия накануне открытого выступления против власти.

Но если не он, Лаврентий, и его товарищи сделают это, то кто же? Нет, поздно травить себя сомнениями: выбор сделан. Жаль, времени мало! Ох, как мало  сутки одни остались, а сколько еще забот и труда предстоит для подготовки. Чтоб раздуть огоньки, тлеющие под пеплом рабских привычек, надо вооружить народ, поднять его, убедить колеблющихся, внушить им веру в успех.

 Веру!..  проговорил Лаврентий вслух и удивился, почему у него вдруг дрогнуло сердце.

Мучительно, трудно исповедовался он перед собой, перед своей беспокойной совестью, проверял собственную решимость воплотить в жизнь заветную мечту.

Утро 24 ноября Царевщина встретила колокольным звоном. Народ повалил на площадь. Закрываясь от колючего ветра, люди жались ближе друг к другу, топтались в слякоти. Все сегодня вырядились, как на престольный праздник: новые платочки, картузы, поддевки. В стороне строилась вооруженная боевая дружина, сбивалась группами по двадцать человек. Командовать взялись бывшие унтера Земсков и Хорунжин. Над головами носились с карканьем вороны, по деревне лаяли взбудораженные собаки. Кумачовые полотнища флагов полоскались на сыром ветру, и были видны всем нашитые белым слова: «Свобода или смерть!»

На телегу взобрался Лаврентий Щибраев, поднял руку.

 Граждане мужики и вы, гражданки бабы, то бишь уважаемые женщины!  сказал он громким, немного надтреснутым голосом. Людская толпа придвинулась к телеге. Лаврентий заговорил о том, что революционеры Старо-Буянской волости решили вместо волостного старшины избрать такого человека, который бы не земскому начальнику служил, а народу и служил по закону, установленному народом.

 Вот этот закон,  помахал он над головой бумагой и стал читать «Временный закон», написанный полтора месяца назад в темном трюме дебаркадера.

Липкая морось покрывала листки бумаги, тишина стояла неслыханная, и только древний дед, наставив ухо, шамкал:

 По закону, стало быть Власть Суд, значит А тюрьма будет, Порфирка?.  толкнул он в бок Солдатова.

 Зачем тюрьма тебе? Помолчал бы  шикнул тот на деда.

 Она, конешно, сейчас мне не нужна А вдруг понадобится?

Щибраев тем временем заканчивал читать. Густо колосившаяся бородами площадь загудела, зашевелилась. Над чернеющими перед трибуной картузами взметнулись вверх ружья, и, как бы подзадоривая стоящих позади, грохнул разнобоем залп. Раскаты его взмыли в небо, ударились о свинцовые облака и, подхваченные ветром, рассыпались по улицам и переулкам села. На трибуну выходили желающие и говорили с волнением, со слезами на глазах. И Щибраев видел, что люди верят, что они пойдут на новое дело. И он, в страстном нетерпении, соскочив с телеги, с длинной палкой в руке, как библейский пастырь, двинулся по дороге на Старый Буян. За ним густой толпой пошли стар и млад, мужики, и парни, и женщины, провожавшие своих мужей и братьев.

Рядом с Порфирием Солдатовым шла Павлина, держа на руках ребенка. Со вчерашнего дня она не разговаривала с мужем, только гремела ужасно ведрами, била посуду и плакала злыми слезами: малая Аксютка не брала ни правую, ни левую грудь. За околицей, когда провожавшие повернули обратно, Павлина взяла Порфирия за рукав, потянула в сторону, сказала, глядя в землю:

 Я знаю  ты пропадешь. И мы с тобой. Тебе тяжко, вижу. Но все равно ты не отступишься.  И заметив, что муж смотрит на нее непонимающим взглядом, добавила с болью:  Разве я не желаю светлой жизни себе и своим детям? Но вы  люди. И ты и твои антихристы  люди, а хотите сотворить чудо. Мыслимо ли такое?  Павлина остановилась, покачала головой. Затем протянула мужу ребенка.  На, целуй и иди с богом.  Она перекрестила Порфирия.  Я я буду тебе опорой, что б ни случилось.

Порфирий, взволнованный ее словами, покорно чмокнул дочку и, невероятно стесняясь людей, краснея, поцеловал заодно и Павлину.

Колонна удалилась от села. Все глуше вечевой звон колокола в густой мороси. Видать, теперь надолго зарядило  облаков наворочено, почитай, до самых звезд.

Первая попутная деревушка Камышинка. Жители издали увидели многолюдное шествие, высыпали встречать. Лаврентий обернулся к Порфирию, посмотрел ему многозначительно в глаза. Тот кивнул головой: понимаю, вижу, разделяю твою радость.

Подошли к деревеньке ближе и что такое? Встречают-то с вилами, косами, с охотничьими ружьями Загородили дорогу. Видно, как по улицам из всех труб дым коромыслом: печи топят, а возле ворот бабы стоят с ведрами, из ведер пар валит. Не иначе  кипяток! Царевщинцы остановились в недоумении. Щибраев и Земсков отделились от своих, подошли к камышинцам. У тех хмурые, решительные лица, насупленные брови. Вдруг Земсков то ли возбужденно, то ли возмущенно крикнул:

 Кум Макар, да вы, никак, с утра назюзились?

Кум Макар опустил дробовик к ноге и не менее удивленно и радостно воскликнул:

 Тю! Кум Никола?

 Нико-ола!.. Что ж ты, поганец, на меня с ружьем вышел? Или я тебе кабан дикий?

Кум Макар переступил с ноги на ногу, поглядел на своих, почесал под шапкой затылок.

 Что ж это вы, братцы?  спросил обеспокоенный Щибраев.  Нешто впервой видите нас?

 Дык как впервой!..  протянул старик с берданом на плече.  Да только, слышь, приказано не пущать.

 Да отчего же?

 Намедни, стало быть, от земского посланец прискакал, ну и наказал. Ить вы грабить идете, а? Сицилизм, стало быть

 А вы и поверили! Эх, как ребятенки малые. Да мы

И Щибраев принялся растолковывать мужикам, куда и зачем идут царевщинцы. Земсков тем часом, прижав кума Макара к пряслам, честил его вдоль и поперек так, что тот только покряхтывал. Наругавшись вволю, они пошли по деревне. Скоро оттуда потянулся на околицу народ. Подходили с опаской, недоверчиво оглядывали вооруженных дружинников, красные знамена. Пока Лаврентий вел переговоры, в толпе заиграла гармошка и молодежь пустилась в пляс. Это, видать, подействовало на камышинцев гораздо сильнее, чем слова, колонну пропустили беспрепятственно, однако с царевщинцами не пошел никто.

Опять шагали бодро, говорливо, с песнями. Один Лаврентий, угрюмый и словно похудевший враз, шествовал впереди, опустив голову, опираясь на свой посох. Сто раз бывал он в этой Камышинке, все жители его знают, а вот поди же! Словно подменили соседей. Да что соседей! Половина деревни приходится родней царевщинцам  и вдруг откололись. Чего ж тогда ждать в дальних селах?

Впереди, подернутые мглой, чернели не то кряжистые пригорки, не то бесцветные, набухшие влагой перелески. Казалось, это они источают безысходную гнетущую печаль, и та, оседая мокрой пылью, гасит в сердцах затеплившийся огонек надежды и радости.

Дорогу заполняло чмоканье сотен ног по скользкой глине. Двигаться стало тяжелее, люди заметно устали, иззябли. Реже шутки, соленое мужицкое словцо. Кто-то вздыхает: «Эх, в баньку бы да веничком по костям! А опосля  самоварчик» И волной  трепещущий говор среди колких запахов мокрых лаптей и шерсти зипунов.

Ноябрь крутенек выдался. То все лето палило немилосердно, а тут мокреть да едкий студеный ветер, пронизывающий насквозь.

Хмурый день доживал незаметно свое, словно придавленный людскими бедами и нескончаемыми заботами. Но вот, наконец, внизу проблески огоньков, знакомые порядки улиц Старого Буяна. На высоком, освистанном ветрами пригорке, по которому тянулись царевщинцы, сияло всеми окнами двухэтажное здание ремесленного училища. Возле него дорога делала поворот влево вниз по косогору. Отсюда все село стало видно как на тарелке, и казалось, что чернеющие дома  не на месте, что когда-то они стояли здесь, вдоль дороги, выставляя напоказ свою нищету, но судьба беспощадна: смахнула их тяжкой рукой, и они, низринувшись с кряжа, зацепились как-то за берег мелководной Буянки, чтоб застыть там навсегда.

Возле школы, куда пришла колонна, ее встретили члены местного революционного кружка: благообразный, с четырехугольной, аккуратно подстриженной бородой староста Федор Казанский и учитель Петр Писчиков. Сотские тут же стали разводить продрогших гостей по квартирам. В село наехало много выборщиков от всех обществ волости, и стало тесновато.

* * *

Когда Евдоким возвращался домой, он имел надежду найти какую-нибудь работу, но вот промаялся две недели  и хоть караул кричи: ничего. А отец ворчит: самому кормиться нечем. Все к свату посылает, пойди, дескать, попроси получше, авось найдет какое-либо дело в своем большом хозяйстве. Но кланяться Тулупову для Евдокима  нож острый. Михешка как-то сказал:

Назад Дальше