Мертвые остаются молодыми - Анна Зегерс 16 стр.


III

Глейм предложил Ливену собственный экипаж, чтобы доехать до станции, и даже кожаный чемодан, если ему не во что уложить вещи.

Ливен давно тянул с отъездом и охотно уступал просьбам товарищей, уговаривавших его подождать, даже тогда, когда в глубине души уже понял, что дело безнадежно и что переворот отложен на неопределенное время. И теперь он молчаливее обычного выслушивал всевозможные предсказания, которыми занимались сидевшие в общем зале офицеры, взволнованно вырывая друг у друга газеты с последними новостями. То они ждали сигнала с запада, ибо даже после того, как пассивное сопротивление в Руре было отменено, они все еще считали вероятным, что отступление перед французами имеет целью стянуть втихомолку все добровольческие корпуса на восток и вернуть Верхнюю Силезию, то прислушивались к вестям с юга, из Мюнхена, где какой-то одержимый, о котором раньше никто и не слыхивал, вдруг решил идти ва-банк. Он, вероятно, вообразил, сказал Ливен Лютгенсу, когда они уже лежали в постелях, что весь мир ахнет, если он со своими парнями промарширует к Фельдхернхалее1. Но их тут же разогнали: несколько выстрелов, и все. Восстание левых, на которое можно было бы обрушиться, тоже не начиналось. Красных в Саксонии быстро подавил рейхсвер. Таким образом, обе стороны обессилели и окончательное решение опять откладывается. Ливен сказал Лютгенсу:

Я сразу понял, что из этого ералаша ничего не выйдет, революция начинается совсем не так. Были бы вы со мной в 1917 году в России, вы бы поняли, как это делается.

Теперь каждому из них приходилось решать что-то лично для себя, раз всеобщий сигнал, освобождавший каждого от подобного решения, так и не был дан. Где провести этот период ожидания, который теперь растягивался на неопределенное время? Торчать и дальше в имении? Но Ливену и Лютгенсу здесь уже до смерти надоело. Переехать к друзьям в город? Но друзья успели за это время обеднеть, озлобиться и сами не знают, что предпринять. К счастью, еще есть несколько стран, сулящих войну и мятеж. Ведь только, когда человек постоянно стоит на грани между жизнью и смертью, он ощущает непрерывный подъем. А во имя чего эта жизнь и во имя чего эта смертьвопрос второстепенный.

В Берлине, где можно, впрочем, найти все, что угодно, существует даже своего рода бюро, подыскивающее офицеров для некоего Абд аль-Керима, который со своими рифскими племенами сражается в Африке против французов и испанцев. Лютгенс сказал:

Там можно хоть французов позлить!

Но Ливен, рассмеявшись, ответил, что для него лично главное, чтобы этот Абд аль-Керим, или как его там зовут, поскорее бросил их в бешеную схватку, а с кем, ему решительно все равно. В Южной Америке тоже есть предприимчивые страны: Боливия, Парагвай и другие. Там тоже есть свои войны, консульства и вербовочные бюро.

Берлинские родственники Глеймов знали немало людей, имевших отношение к подобным вербовкам для заграницы. Лютгенс боялся ехать без денег. Но Ливену успело опостылеть все, что его окружало. И он решил коротать ожидание у своего двоюродного брата. Он не мог больше выносить ни эту местность, ни этих людей, свидетелей стольких безнадежно рухнувших планов на будущее.

За последним общим завтраком Глейм вручил Ливену железнодорожный билет с присущей ему чопорной вежливостью: он словно боялся стеснить друга, предложив эту помощь. В душе Глейм был очень рад отъезду Ливена. Он успел за это время жениться. Молодая хозяйка из Берлина слишком охотно проводила время с офицерами, особенно с Ливеном, для которого одевалась тщательнее, чем для собственного мужа. И Ливен никогда не упускал случая сказать ей, что она удачно выбрала такой-то цвет или что он сегодня в первый раз видит на ней эту блузку. Уезжая, он думал о своей школьнице со сказочными косами. Он до дна перевернул ее жизнь, и притом гораздо основательнее и быстрее, чем это могла бы сделать связь, доведенная до своего естественного конца, и привычные, уже наскучившие и потускневшие встречи. Что-нибудь менее стоящее не имело смысла и перевертывать, а эта Глейм, эта столичная штучка, дерзкая и остроумная, несравненно мельче его школьницы.

За прощальным завтраком Ливен был еще раз почетным гостем. Вот когда за ним захлопнутся главные ворота, потом дверца экипажа, потом дверца купе в поезде, тогда он уже будет не почетным гостем, а только человеком без определенных занятий и без крова. И он заранее предчувствовал это состояние, хотя твердо решил не поддаваться страхам, что его заграничный план может рухнуть... Он считал, что самым главным препятствием для осуществления всяких планов обычно и являются подрывающие волю заботы и сомнения. И тягостное предчувствие, вероятнее всеголишь отзвук слишком хорошо знакомого ему еще с юных лет ощущения бесприютности и необеспеченности. Уж сколько раз видел он лица друзей и родных, ландшафты, предметы в том мерцающем и беспощадном свете, в каком видишь их при расставании!

По пути на станцию он твердил себе, что это счастье в последний раз проезжать по расстилавшейся вокруг него унылой, пустынной равнине. Кучер Глейма внес одолженный его хозяином саквояж в привокзальный ресторан. Хотя саквояж оказался очень невелик, было слышно, как скудное имущество Ливена перекатывается в нем с места на место. Белья у него осталось в обрез. Одни рейтузы и еще кое-какие части военного обмундирования. Сейчас на нем хорошо сохранившийся, но уже далеко не модный штатский костюм. От последних десяти лет у него уцелело только чем прикрыть свою наготу. Сидя в ожидании поезда за стаканом пива, Ливен надменно твердил себе, что не в его обычае возить с собой трофеи, он предоставляет это другим. И женщин, с которыми Ливен имел связь, он каждый раз оставлял на месте. Так была на всем его пути: в Финляндии и в Берлине, на Рейне и в Силезии. Так оставляют разбитый корабль с фигурой наяды на носу.

Вдруг он заметил, что сидевший за соседним столиком человекна вид ни барин, ни мужикуставился на него. Да, пьянство здорово подорвало Шубгута, бывшего управляющего; Ливену сказали, что Шубгута уволили, оттого что он никак не давал себя урезонить. В до-ме, заросшем шиповником, поселился новый управляющий. Было уже поздно менять столик. Шубгут, до того молча тянувший пиво, вдруг решительно подошел к Ливену:

Это вы! Наконец-то!

Ливен встал. Шубгут удержал его с той настойчивой мягкостью, какая иногда появляется у пьяных.

Я живу здесь, в деревне. Вы себе представить не можете, как мне иногда хочется поговорить по душам, да, по душам... Почему по душам? И разве можно говорить по душам?

«Раздавленная лягушка, подумал Ливен, никакой жалости, только отвращение». Он прижал локти к телу, но опасение, что пьяный затеет скандал, быстро улеглось.

-- Я с каждым поездом поджидаю свою дочку. А почему? Ей ведь живется неплохо, она уехала в Берлин с почтенной семьей.

Ливен имел неосторожность спросить:

Разве она не в школе?

Ох, нет, нет, отозвался Шубгут. Мне нечем платить за учение. Конечно, ей было бы лучше, если бы родной отец мог прокормить ее.

Без сомнения, сказал Ливен.

Не правда ли? Вы единственный человек, с которым можно поговорить по душам. Это выражение, казалось, особенно нравйлось бывшему управляющему.Когда вы вдруг стали приходить все реже, а потом и совсем сгинули, да, сгинули, точно вас ветром сдуло, я ждал вас не меньше, чем моя девочка. И мне почти так же, как ей, хотелось реветь.

Подобно всем пьяным, он бессвязно выкладывал какие-то потаенные задушевные мысли, и они переплетались с другими, скользившими только на поверхности его сознания. Он уже забыл, какую роль сыграл Ливен в крушении его жизни. Он помнил только, что лицо этого человека всегда ему нравилось.

Вы скажите ей, если встретите, скажите, чтобы она мне когда-нибудь все-таки написала.

Непременно скажу, ответил Ливен, если встречу.

Шубгут сделал неловкую попытку обнять его на прощание своими необычайно длинными руками. Ливен обрадовался, когда подошел поезд. Бывший управляющий непременно хотел внести в вагон ливеновский саквояж и чуть было не свалился вместе с. ним под колеса. Когда поезд тронулся, он махал вслед, хотя Ливен даже не смотрел в окно.

Вот и станция, от которой надо было идти пешком до деревни Ольмюц. За ней и жил двоюродный брат Ливена. Глеймовский саквояж Ливен перекинул на ремне через плечо. С каждым шагом на душе у него становилось все легче. Прошлое осталось позади, маленький саквояж был не тяжел, шоссе, озаренное лунным светом, расстилалось перед ним, точно река. Слышно было только, как коровы пережевывают жвачку. В некоторых домах еще горели огни. Хотя побережья не было видно и ночь стояла безветренная, Ливен чувствовал близость Балтики, этой праматери стольких стран.

Минут десять шагал он по шоссе через деревню. Ливен никогда не считал двоюродного брата особенно требовательным и сразу догадался, что этот унылый, скорее упрощенный, чем приукрашенный, крестьянский дом, напоминавший своей низкой, как у других домов, крышей присевшую на отдых птицу, что этот дом мог принадлежать только его кузену Ливену. В честь гостя уже был поднят флаг. Ливен узнал и собачку, которая жила у Отто Ливена в его прибалтийском имении. Ее звали, как собаку в одном русском романеПерезвон.

Отто Ливен стоял на крыльце. Он воскликнул:

А, наконец-то!обнял гостя и поцеловал его.

Эрнст Ливен, давно уже отвыкший от подобных встреч, даже не понял, к кому относится это «А, наконец-то!». Не может быть, чтобы Отто в сумятице рушащихся и вновь создаваемых планов действительно ждал его.

Но позже, когда они сидели за ужиномстоловая была отделена от просторной кухни только пестрой занавеской, Эрнст Ливен, к своему глубокому изумлению, почувствовал себя так, словно наконец вернулся домой. От всех движений старшего Ливена, от его голоса веяло чем-то успокаивающим, это чувство Ливен-младший испытывал и раньше, в дни своей беспокойной и бурной юности, когда попадал в эту семью, под ее кровлю. Хотя сейчас это была уже не кровля на старом доме с ампирными колоннами в имении под Ригой, а островерхая крыша, низко нависшая над довольно убогим крестьянским домом. Вместе с несколькими моргенами земли он был куплен на выпрошенные взаймы деньги. Ливен-старший тянулся изо всех сил, чтобы выплатить долги и взять к себе мать и сестру, живших где-то в Берлине. Он первым вставал спозаранку вместе с работниками и ложился последним: сидя у себя в комнате до поздней ночи, он писал письма и проверял счета.

Младший Ливен рассматривал старшего с некоторым даже изумлением, повернув к нему такое же удлиненное, такое же красивое лицо; у кузена лицо было загорелое и обветренное, как у крестьянина, но под глазами лежала тень усталости и забот.

Эрнст Ливен сообщил брату, что сейчас он ждет вестей через связного, которого ему указало семейство Глеймов. Его могут в любую минуту вызвать в Берлин, чтобы ехать в Риф, в штаб Абд аль-Керима, если только у этих дикарей такие штуки существуют.

Отто Ливен сказал:

Почему ты непременно хочешь уехать? До сих пор ты воевал, защищая Германию. Зачем тебе растрачивать силы в какой-то там Африке? Нам нужен каждый человек, каждый наш атом здесь, в нашей стране.

Эрнст Ливен возразил:

Зачем? Где? Может быть, за окошком в банке, за которое меня посадят, если мой заграничный ангажемент вылетит в трубу? Или в какой-нибудь радиофирме? Это там-то нужен каждый наш атом? Подходящие места, нечего сказать!Он рассердился оттого, что заговорил вслух о тех возможностях, одна мысль о которых претила ему. И добавил, словно защищаясь от молчавшего Отто:Ты, конечно, считаешь себя все еще главой рода, обязанным, если даже сам сидишь в дерьме, взять нас под мышки и всеми правдами и неправдами вытащить из него. Ты это считаешь своим долгом? Да? Ты себе, наверно, именно так представляешь свои обязанности? Ты изводишь себя, хотя отлично знаешь, что все это ни к чему. Ты надрываешься на пашне, которую взял в долг, как будто тебя пожаловали леном.

Может быть, сказал Отто Ливен. Он смиренно опустил голову с бледным, несмотря на загар, лицом. Отец научил меня относиться ко всему, что попадает в мои руки, словно к полученному мною лену, будь это участок земли, лошадь или ребенок. Оно мое и вместе с тем не мое. Мне потому и дали его в лен, чтобы я управлял им как нужно. К этому моего отца приучил его отец и так далее, и так далее... У других это, может быть, по-другому, они все забыли. А у нас это так и таким должно остаться.

Ливен уже не сердился. Ему, наоборот, хотелось погладить двоюродного брата по голове, как гладят неразумного, но очень серьезного ребенка. Он сказал:

Милый Отто, когда орден немецких рыцарей завладел землями у Балтийского моря, это были тоже чужие земли, как и те, куда нам теперь приходится выметаться.

Ты, может быть, еще помнишь, отозвался Отто, как будто это событие произошло всего несколько лет назад, что мы получили лен после того, как перевезли великого магистра ордена по замерзшему морю на санях, сделанных из наших щитов. Нас отделяло тогда от остального населения очень многое, как и сейчас. Ибо наверняка большая часть этого населения считала немецкий орден только захватчиком, врагом. Но наши предки сейчас же узнали в его рыцарях людей более светлых и сильных.

И склонились перед ними.

Склонились? О нет! Признали! Не принудительно, уступив силе оружия, а тут же, немедленно и добровольно. Узнали и признали.

Во всяком случае, нашим предкам повезло на потомков.

Мы никогда не разбазаривали полученную в лен землю. В этом смыследа, им повезло. Мы обрабатывали ее, и наше имение стало цветущим...

Эрнст Ливен подумал: «Бедняга, он прямо вынуждает меня злить его». И еще раз вставил, так как не мог сдержать закипавшую в нем досаду:

Вероятно, все местное население было возмущено тем, что наши предки принимали этих рыцарей уж слишком восторженно. Неудивительно, что им пришлось смастерить для захватчиков сани из собственных щитов. Эти предки, наверно, чертовски нуждались в поддержке и содействии. Они же не могли знать, что встретят такое понимание у своего праправнука.

Но Отто Ливен словно не замечал его тона. Он терпеливо продолжал:

Впоследствии англичане подарили эту землю латышам вместе с нашим имением. Но нам его когда-то дали потому, что мы заслужили его: именно здесь проходила граница Германии, а не бог знает где, на юге, куда ты рвешься.

Милый Отто, но то была граница еще одной страны, таково свойство всякой границы.

Да, но мы, мы оказались сильнее, в нас были те качества, которые дали нам право на владение.

Я считаю, что тогда мы были сильнее, но постепенно сильнее стали русские, а в конце концовангличане. Ты, может быть, сам поехал бы со мной, будь ты сильнее, Отто. Я считаю, что человек, тогда заслуживает право чем-то владеть, когда он сильнее всех остальных.

А я считаю, что ты вовсе этого не считаешь. Есть разные способы быть сильным. Ты ведь... Он поискал нужное слово и договорил:Ты ведь в конце концов христианин.

Эрнст Ливен рассмеялся и воскликнул:

Тут я вынужден жестоко разочаровать тебя. Я отнюдь не христианин, я до мозга костей язычник, и я поклоняюсь тому, чему поклоняются язычники: Силе и Красоте, Власти и Наслаждению.

Мне кажется, язычники поклонялись и другим богам, кроме Власти и Наслаждения, например Мудрости. И во всяком случае, я за то, чтобы мы пораньше легли спать. Спокойной ночи под моей кровлей.

«Что он имел в виду, говоря о своей кровле?»размышлял Ливен. Сам он охотно готов был смотреть на этот дом как на временное пристанище. Он спал крепко и долго, и, когда встал, оказалось, что Отто давно уже в поле.

Вечером младший спросил:

Кто эти две красивые женщины на портрете, который я рассматривал, чтобы скоротать время?

Разве ты не помнишь мою мать и мою сестру?

Твоя мать похожа на девушку, а сестрана замужнюю женщину.

Эрнсту Ливену не угрожала скучная жизнь с глазу на глаз с двоюродным братом: в доме бывал постоянный гость. Учитель местной школы, долговязый блондин, родом из Гамбурга. Всю войну от первого до последнего дня он провел на фронте и набрался там разных теорий, которые теперь пускал в ход, занимаясь со своими учениками. Каждый вечер, сидя у Ливенов и обвив стул длинными руками и ногами, он излагал свои мысли. И битвы, уже отбушевавшие на Западе, в Средней Германии, Гамбурге и Саксонии, еще вызывали словесные бои в этой затерянной в глуши крестьянской горнице. Несмотря на запальчивость, спорщики были наилучшими друзьями, больше-то им не с кем было спорить здесь, в деревне. Эрнст Ливен дивился: все, о чем говорил этот долговязый молодой человек, повторяло те рассуждения, которые Эрнст привык считать взглядами большевиков, евреев и безымянной массы недовольных, одичавших людей. «Наверняка, думал Ливен, такие же разговоры ведутся сейчас в каждой деревне, на каждой улице, в таких же вот комнатах с самодельной мебелью, с висящими на стене изображениями Гинденбурга, Шлагетера, Людендорфа или же Иисуса Христа. Это просто жалкая попытка скоротать время, такая же, как чтение книг, которыми Отто Ливен заполняет свои полки, как игра на скрипке, которой нередко завершаются их споры. Вероятно, в этом и состоит мирная жизнь, чтобы, как мячами, неторопливо перебрасываться мыслями, безобидно и праздно пережевывая их».

Назад Дальше