Кир - Злотников Семен Исаакович


Семен Исаакович ЗлотниковКир

История одной мести

Копенгаген. 2013-й год. Премьера пьесы «Дурацкая жизнь».

После дружеского банкета с артистами и гостями режиссер Олуф Харальд пригласил меня в свой кабинет, где после рюмки-другой прохладного аквавита показал толстенную тетрадь с густо исписанными страницами. На русском языке.

 Сам Бог послал мне тебя,  отчего-то волнуясь, произнес Олуф. И пояснил, что с полвека назад осужденный на смерть человек по имени Кир доверил его деду Кнуду Харальду неоконченную рукопись. Историю своей жизни. Фактически исповедь. И прошептал на ухо последнее признание. Собственно, то, о чем умолчал на суде и чего сам записать не успел. Или не смог! Так что, волей судеб, заключительная глава этого исповедального повествованияможет быть, самая трагическая!  была записана со слов автора, уже после его гибели. Дед Кнуд, по словам Олуфа, холодел при воспоминании о страшной тайне, доверенной ему Киром.

После ухода Кнуда Харальда из жизни рукопись перекочевала к его сыну Эрику Харальду, а затем и к внуку. Как истинный человек искусства Олуф не удержался и на собственные средства перевел исповедь Кира на датский язык и даже издал небольшим тиражом. Просто, как он объяснил, из уважения к истории, ставшей семейным преданием.

 Это, может, единственный случай в мировой мемуарной практике,  заметил Олуф,  когда книга дописана человеком, никогда не читавшим ее целиком.

Так, пробудив мое любопытство, он предложил мне подумать о пьесе, основанной на исповедальных записях Кира. Разумеется, если они меня впечатлят.

Замечу, что любое практическое предложение, исходящее от театра (тем более зарубежного), для драматурга важно и лестно. По возвращении домой я самым внимательным образом ознакомился с рукописью. И не один раз. С каждым прочтением меня все больше поражала невероятная судьба ее автора. Казалось, сам Бог послал мне такой сюжет и героя, которому невольно сочувствуешь.

Впрочем, спустя какое-то время, измучившись, я позвонил Олуфу и признался в своем бессилии написать для театра пьесу по мотивам исповеди Кира. Тут нужен Шекспир, сказал я.

Между тем эта трагическая история уже поселилась во мне и будоражила мое воображение. Размышляя о Кире, я вспоминал судьбы библейского Давида, античного царя Эдипа, новозаветного Иисуса Христатоже сполна вкусивших тяжких испытаний, уготованных человеку в нашем мире.

Тут, пожалуй, стоит заметить, что не все из описанных Киром исторических событий (вроде, похорон Сталина и некоторых других) так уж буквально совпадают с комментариями по ним же в учебниках по отечественной истории второй половины ХХ века. Но и тут я соглашусь с ирландским философом-пантеистом Иоанном Скотом Эриугеной, сравнившим историю людей с переливающимся множеством оттенков павлиньим хвостом. Сколько людей, полагал он, столько на самом-то деле историй!

И вот, наконец, русский вариант книги Кира публикуется в первозданном виде, без последующих «датских примесей». Естественно, с благословения любезного Олуфа Харальда.

Семен Злотников

1

Я знаю, мне нет оправдания, и пишу эту исповедь не потому, что ищу прощения.

Нет кары, соразмерной тому злодеянию, что я совершилпускай по неведению, пусть по злой воле.

Коварство, проклятье и роклишь слова, неспособные передать и сотой доли несчастий, доставшихся мне от рождения.

Пережитое мною с трудом способно поместиться в судьбе обычного человека.

О, если бы мне до всего намекнули, что ждет меня впереди,  я бы тут же сказал: перебор!

И тогда бы взмолился: увольте!

Теперь, когда все позади, остается вопрос, ответ на который, возможно, получу по ту сторону жизни: за что мне были посланы такие испытания?..

2

Сразу должен предупредить случайного читателя этих записок, ищущего отдохновения или веселья: увы, ни того, ни другого он в них не найдетразве что голую правду о жизни, не приукрашенную одеждами художественного вымысла.

В тесной клетке без окон, с двойными стальными дверями самой зловещей тюрьмы Даниифантазии не идут на ум: не до них мне!

Навряд ли разумно с моей стороны пытаться вернуться к истокам собственной жизни и заново переживать ее ужасы, новсе же это лучше уныния монотонного ожидания конца

3

Итак, меня зовут Кир, и родился я не сегодня.

Лист с дерева случайно не слетаети уж тем более имя к человеку так просто не прилепляется.

Как ни лестно мне было представлять себя некой далекой реинкарнацией древнего победоносного царя Кира, привет мне скорее был послан от Кирасвятого мученика.

Родного отца я в глаза не виделпочти всю свою жизнь, до того самого рокового дня

Мать моя посвятила мне жизнь: замуж не шла, мужчин или подруг до себя не допускала и даже на работудворничихой в нашем двореотлучалась исключительно по ночам, покуда я спал.

Сразу скажу, что она на меня никогда не кричала.

Тем более даже пальцем не тронула.

Но и доброго словаувы!  от неё я не слышал.

Мы с нею практически не разлучались.

Общались едва односложно и по необходимости.

И пользовалась она преимущественно повелительными глаголами, я женеуверенными наречиями.

Сестер или братьев мне Бог не послал, о чем я не раз сожалел.

Любая попытка обзавестись дружочком в образе кошечки или щенка (молчу про соседских детей) матерью моей пресекалась решительно и на корню.

 Посторонние нам ни к чему, Кир!  произносила она тягуче, пронизывая меня, как рентгеном, тяжелым взглядом своих немигающих глаз цвета дождевой воды, и прибавляла:  Ради тебя одного, Кир, живу, уж поверь!

Полные света словаради тебя одного живу!  отчего-то при этом звучали с угрозой.

В первый класс я пошел в восемь лет, с опозданием на годвсе по той же причине: мать моя не желала со мной разлучаться.

Но и там я садился у окна, чтобы она могла меня видеть, стоя через дорогу от школы, в скудной тени засохшего ясеня.

Во все мои ученические годы она ни разу не отлучилась с поста у мертвого дерева.

И сколько её ни просили не мучить меня и себяона продолжала стоять, как стояла, и неотрывно глядела в мою сторону.

Поскольку все просьбы и мольбы ничем не кончалисьв конце-то концов её и оставили в покое.

Не раз и не два доводилось мне слышать: «вот мать!», «вот безумная мать!», «вот не мыслит жизни без сына!», «вот это любовь!».

Люди ошибались

Я и теперь, спустя вечность, мог бы вспомнить любую морщинку на её некрасивом и непроницаемо угрюмом лице, по памяти перечесть следы от царапин, порезов или ожогов на её крепких, жилистых руках и даже число заусениц вокруг обкусанных ногтейно я не припомню, когда бы она из-за меня потеряла голову.

За годы, что мы с нею прожили в тесной каморке, я много раз видел, как она улыбалась во сне, ноникогда наяву.

Безумной она не была и хотела всегда одного: не потерять меня из виду!

И потом, на протяжении всей моей жизни, её безмолвная тень неизменно следовала за мной, и не было дня или мгновения, когда бы я не ощущал её присутствиянаходился ли я рядом или за тысячи километров от неё

4

Я так никогда и не спросил у неё: любила ли она меня хоть сколько-то и хоть когда-нибудь (должно быть, из боязни услышать: нет!).

По той же причине, наверно, и сам я не пытался определить свое чувство к нейесли можно назвать этим словом мое состояние абсолютной зависимости от неё.

Я только денно и нощно помнил о ней (помнил, не вспоминал!) и всегда был предельно чуток к любым её проявлениям в мой адресбудь то недовольный вздох, выражение глаз, нечаянное касание или окрик.

Еще в раннем детстве я пристрастился мысленно рисовать насекомых, птиц, зверей, каких видел и знал; всякий раз, помню, я пририсовывал к туловищу муравья, стрекозы, кошки или вороны до боли знакомую женскую голову.

Или, решая задачу, я выходил на дорогу из пункта «А» и всегда точно знал, кто движется мне навстречу из пункта «Б».

Я мог бесконечно петлять и кружитьмы с ней неизменно встречались!

Когда я разглядывал в микроскоп икринки лягушек, первое, что я представлялеё на моем месте у окуляра и себя на предметном столике на месте икринки: холодный зрачок её глаза с другой стороны микроскопа, многократно увеличенный, казался мне фантастическим чертовым колесом.

Смотрелся ли я в зеркало, или глядел на огонь, или заглядывался на облакавсюду мне рисовались знакомые черты

5

Жизнь состоит из бесконечного времени, наполненного иллюзиями и заблуждениями, и редких прозрачных мгновений ясности и простоты.

Иногда я отчетливо понимал, что иначе как гипнотическим мое состояние не назовешь.

На неё, как на солнце, я не мог глядеть: у меня темнело в глазах.

Любое слово, произнесенное ею, казалось откровением, содержание которого мне предстояло разгадать.

Для меня было важно, что и как она обо мне подумает, и если я чего и страшился больше всего на свететак это её разочарования во мне.

Поступки, которые я совершил в этой жизни (как и проклятья, что я заслужил!)  я совершил только потому, что она так хотела.

И все мои устремления, сколько их было, получается, не стоили ломаного гроша!

И всего лишь недавно я по-настоящему осознал чудовищный план моей жизни, рожденный в её изощренном мозгу.

Она фактически прожила мою жизнь вместо меня.

Я был в этом мире всего лишь слепым орудием в руках смертельно оскорбленной женщины, жаждущей отмщения

6

Ютились мы в дворницкойдевятиметровой комнате под самой крышей.

В квадратном окошке плавало небо, по сто раз на дню менявшее краски и настроенияот безоблачно-синего или радостно-розоватого до уныло-серого или тоскливо-свинцового.

На грязной стене надо мной в черной деревянной рамке висела старая семейная фотография с изображенным на ней огромным семейством, и сразу под нею тушью коряво начертанное, грозное пророчество от самого Исайи: «Выпьешь до дна чашу ярости моей!»

Пока я был маленький, я не понимал, для кого оно предназначалось, а когда наконец осозналуже было поздно

Перевернутый вверх дном ящик из-под египетских фиников служил нам обеденным столом, на старой косолапой вешалке висели мои самопальные парусиновые штаны, рубашонка из линялого ситца да захудалое пальтецо, а также два её платья, большого размера мужской пиджак, который она надевала по важным поводам, дырявый ватник и рабочий комбинезон.

Питались мы в основном черствым хлебом и пили воду из крана.

Спали на полу, на газетах; газетами и укрывались.

Отопление в нашем крошечном жилище не работало.

Тепло в служебном помещении жилищной конторы нам бы ничего не стоило, но мать моя его принципиально отключила.

Голод, как это ни странно, терзал меня меньше, чем сырость и холод. (Впоследствии, нежась на райских перинах фешенебельных дворцов и отелей, я закрывал глаза и вспоминал мою всегдашнюю детскую тоску по солнцу!).

Электричества у нас не было по той же необъяснимой причине, что и тепла.

Раз в году, 31 февраля, в день поминовения её невинно убиенной семьи, зажигалась самодельная свеча, похожая на древесный обрубок с обвислыми сучьями, и мы оба, каждый в своем углу, терпеливо следили за тем, как она догорала.

Как бы я ни уставал за день, ложиться мне разрешалось не раньше полуночи; новый же день начинался до света.

Когда мать моя смыкала веждыя плохо представляю себе до сих пор: покуда я спал, она мыла четыре подъезда нашего тринадцатиэтажного дома, подметала двор и улицу, выносила мусор в ржавый, раздолбанный контейнер; плюс зимой разгребала завалы снега.

Похоже, она не спала вообще.

В пять утра, если я почему-то заспался, она молча окатывала меня ледяной водой из ведра и невозмутимо наблюдала, как я пулей вскакивал и собирал тряпкой воду обратно в ведро и потом бежал с ним в ближайший туалет на седьмом этаже, в конце коридора.

Чаще, впрочем, я сам успевал вскочить и облитьсяи дальше, в той же последовательности вытирал пол и бежал в туалет и обратно, после чего уже начинался день, полный неизбежных трудов и осмысления

7

Неизбежное осмысление включало в себя ежедневное чтение вслух трагедий Софокла (все семь трагедий я знал наизусть), а трудыизнурительный бег по этажам, отжимание от пола, шпагаты и всякого рода растяжки, упражнения для пресса и спины, а также закаливающее тело и дух битье лбом о бетонную стену каморки, до первой крови.

Покуда я бегал туда и обратно, вверх-вниз по бесконечным лестничным пролетам (тринадцать этажей, триста тридцать восемь ступеней по тринадцать подъемов и спусков), мать моя тот же путь, для контроля, проделывала в лифте и спокойно поджидала меня внизу или наверху.

Когда мне исполнилось семь, к неизбежным трудам добавились воскресные походы на кулачные бои, проходившие на заброшенных окраинах Москвы, всякий раз в другом местебудь то кладбище, опушка пригородного леска или мусорная свалка

8

Нелегальные бои прозывались кулачными, хотя дрались там как попало и чем попало, до полного уничтожения противника.

Правил не существовало, ценность человеческой жизни в расчет не принималась, и если кто выходил на ристалище, другого выбора у него уже не былолибо выстоять, либо умереть.

Под свист и улюлюканье толпы зрителей окровавленному победителю торжественно вручался специальный призбутылка убийственной бормотухи «Солнцедар», а несчастного поверженногоневажно, живого или бездыханного!  немедленно и без сожалений там же и закапывали.

В день моего первого десятилетиясолнечным утром 13 декабря!  мать моя преподнесла мне подарок: впервые выпустила на мусорную арену.

Первый же мой поединок на извилистом бережку Сучара-ручья мог стать для меня и последним.

По жребию мне выпало сразиться с одноглазым рябым гигантом двухметрового роста Жорой Пятикопытовым по кличке Циклоп, тринадцати пудов веса, со слоновьими ногами и кулачищами размером с хорошие гири.

Жора смотрелся типичным философом, не суетился и двигался неторопливо, охотно допускал противника до себя, и так и быть, позволял порезвиться, добродушно разводил руками и с ленивой ухмылкой пропускал десяток-другой ударов, после чего хватал зарвавшегося дуэлянта и безжалостно разрывал, как тряпку, на куски.

При виде меняя ему доставал до пупаон первым же делом смачно в меня высморкался.

И так мне ударило в грудь этой самой соплёй, выпущенной из Жориной ноздри, как из катапульты, что я поскользнулся от неожиданности и рухнул на мокрый снежок.

Толпа надо мной ревела и улюлюкала, била хохотом по ушам и царапала душу (с тех самых пор я страдаю при виде толпы!).

Меня обзывали ублюдком, сморчком, а я барахтался в грязи, корчился от боли и унижения и удивлялся странному недоброжелательству людей.

«Я упал, а им меня совершенно не жалко!»  недоумевал я, параллельно открывая для себя главный закон бытия: не падать!

И также меня занимало, как помню: где мать моя в эту минуту и что она чувствует, видя, как меня убивают?

А ничего, судя по каменному выражению её лица, она не чувствовала; просто стояла поблизости, не проявляя сострадания и не пытаясь прийти мне на помощь.

Наверно, тогда, в десять лет мне в последний раз безудержно захотелось назвать её по имени, позвать

Я было почти уже пошевелил непослушными губами, почти выговорил: «мать моя» (мне от рождения запрещалось звать её мамой, а только единственно мать моя!), как меня обожгло и затопило зловонным водопадом мочи; он безжалостно бил из жуткого жерла трубы, торчавшей из Жориных штанов.

Я вертел головой и катался по снегу, пытаясь спастись и не захлебнутьсяи все же повсюду меня с роковой неумолимостью настигали тошнотворные струи циклоповых излияний.

Я тонул в них, не помнил себя и мало уже реагировал на крики: «добить огольца!»  и только мечтал вырваться из этого дурно пахнущего кошмара.

Наконец, мой мучитель схватил меня, ослепленного и беспомощного, за ногу, раскрутил между небом и землей, как дискобол раскручивает диск, и закинул подальше в подернутый тиной Сучара-ручей.

Дальше