Человек, который ел смерть. 1793 - Борислав Пекич 2 стр.


Как свидетельствует Документ  3, уже в июле 1793 года работы было столько, что Попье с шестью писарями вынужден был переехать в помещения мансарды Дворца правосудия. Кроме нескольких выделенных для сна часов, все прочее время он приводил в порядок судебные протоколы. Записывал личные данные приговоренных, не вникая в частности, останавливаясь только на содержании обвинения. Суммирование контрреволюционных преступлений, которых по мере успешного развития Революции становилось все больше, требовало значительного душевного напряжения. Бланки протоколов, унаследованных от старого режима, не могли предугадать такой эпидемии антигосударственных настроений. (Парадокс, который, несмотря на усердную помощь диалектики ученого Матьеза, я не могу объяснить. Веками угнетенный народ боролся за свои права. Наконец, с известной помощью Ж.-Ж. Руссо и энциклопедистов, он добился своего, стал суверенным, но за два года Революции пострадал сильнее, чем за несколько веков роялистского абсолютизма.)

К счастью, позже процедура упростилась. Так, могло случиться, что Конвент, следуя своим человеколюбивым принципам, отменит смертную казнь для будущих преступников, но гильотина все еще будет убивать бывших. Закон от 22 прериаля, 10 июня 1794 года, отменил право на защиту. Защиту объявили демонстрацией контрреволюционного недоверия к Народному суду. В качестве доказательства «неделимости добродетели» запретили любые приговоры, кроме смертной казни или оправдания. Революционная практика довершила естественный процесс стремления к лаконичности процесса вынесения приговоров отказом от оправданий и сведением любой виныот проституции до конспирации, от сомнительного происхождения до кислой физиономии на патриотических посиделках, Парижских секциях,  к всеохватному понятию ennemis du people, враги народа.

И только тогда Попье смог передохнуть. По правде, мог бы, если бы не увяз глубоко в делах, которые сделали его в глазах гомеридов Реставрации святым, а в моихсюжетом для этого рассказа.

Мало что известно о том, как выглядел этот человек. Поклонники его дела своими неумеренными преувеличениями сумели бы более-менее убедительную биографию превратить в апокриф. Если отбросить похвалы в адрес его исключительного человеколюбия, отваги и ловкостиа впадая в другую крайность, эти черты назовут неосмотрительностью, глупостью и безумием,  то перед нами возникает образ, следы которого не в состоянии сохранить даже самая густая глина жизни.

Статью он, похоже, был ни крупным, ни мелким, ни великаном, ни карликом, обращающим на себя внимание; толстым он не мог быть, скореехудым, но во времена всеобщего голодане более, чем прочие; наверняка также бледным, но во времена страха это было обычным для человеческого лица; вероятно, молчаливым, но кто тогда, кроме наивных и властных, был разговорчив?

Не надо отыскивать каких-то особенностей в личности Попье. Да и если бы они у него были, то сидел бы он на соломе в Консьержери, а не в канцелярии Революционного трибунала.

Все источники сходятся в тома поскольку этот факт противоречит контрреволюционному духу предания, то ему следует верить,  что Жан-Луи Попье никогда не видел гильотину (впрочем, до казни он не видел и Робеспьера), равно как и телеги с приговоренными (похоже, и с Робеспьером), ни разу не спускался в Консьержери и не входил в зал заседаний Трибунала (в который и Робеспьер вошел только для того, чтобы выслушать приговор, а Жан-Луитолько потому, что я это сделал под личную ответственность, движимый исключительно логикой повествования), и так никогда и не познакомилсяс историей в реальности.

Некоторых ее творцов он видел в канцелярии. Луи Антуана де Сен-Жюста, эту Эгерию Комитета общественного спасения, в момент, когда тот мог найти спасение только в бегстве; убогого Кутона и его механическое кресло, индустриального родственника гильотины; Фуше, убивавшего во имя Революции, Контрреволюции, Империи и Реставрации, но умершего в собственной постели; Барера, судившего короля и осудившего самого себя; Бриссо, которого умеренность привела к гильотине, и Эбера, которого вознес радикализм; барона Клоотса, провозгласившего себя Гражданином мира, когда в Париже в каждом иностранце видели английского шпиона; Колло дЭрбуа, автора парижских водевилей и соавтора лионской резни; Демулена, расплакавшегося на эшафоте, когда положил голову под нож гильотины; Шометта, который стремился объединить Разум и Гильотину, Разум механизировать, а Гильотину вразумить, и от союза тумана и железа получилась лишь неразумная секира; Дантона, который сумел развязать Террор, но не смог его остановить; Фукье-Тенвиля, общественного обвинителя, беспристрастно обвинявшего и друзей и врагов народа; и в первую очередь, безусловно, Максимилиана Робеспьера, Святого и Палача Террора.

Жан-Луи Попье всего лишь слушал историю.

Он не мог не услыхать грохот бомбард, возвестивших о падении Бастилии, и пушку, которая во славу свободы народа сопроводила выстрелом миропомазанную голову Людовика XVI, вопли Сентябрьской резни и гимны Разуму на праздниках в честь Высшего существа. Он не мог не услышать резкий звон колокольчика председателей трибунала Эрмана или Дюма, а хотя речи контрреволюционного защитника далеко не всегда мог разобрать, грозных рыков Великого Дантона наслушался вдоволь. Каждый день в полдень он слышал гул толпы, собиравшейся перед железной балюстрадой Дворца правосудия в ожидании повозок с приговоренными. Он слышал скрип их колес, катящихся по рю Сент-Оноре в сторону площади Революции и смерти. А время от времени, когда в его канцелярии заговаривало одно из этих ранее немых имен, история обретала человеческий голос, и он мог слышать ее, не отрывая головы от протокола, не глядя ей в глаза.

Один из таких разговоров определил его судьбу и положил начало этому рассказу.

Был день 31 термидора по революционному календарю, по старому 18 июля, второй после похорон гражданина Марата и первый после казни ведьмы из Кальвадоса. Стол Попье был завален новыми, сегодняшними приговорами, и имя Шарлотты Корде значилось в них последним.

Мадмуазель Корде застала Друга народа в похожей на ботинок ванной пишущим на доске, благоухающим уксусом и мечтающим об очищении крови. Она пронзила его грудь большим ножом с белой костяной ручкой. Впервые после длительного времени графа протокола содержала сведения об уголовном преступлении. Наконец-то она показалась ему, выросшему в адвокатских канцеляриях, похожей на старый добрый обоснованный приговор.

Поверил ли он, что приговор девице из Кальвадоса означал новый поворот в содержании его книги, а вместе с тем и изменение в духе революционного правосудия, который даст ему возможность наслаждаться не только как писарюкаллиграфией, но и как человекусправедливостью? Не будем забегать далеко вперед с мыслью о том, что у него было как-то особенно развито чувство справедливости. У него был очень хорошо развит замечательный почерк, это так, и мы удовлетворимся этим, не строя из него героя или мученика, покуда он сам, независимо от каких-либо причин, не решит стать таковым.

Удовлетворение работой, вызванное добротно обоснованным наказанием убийце Марата, не стало настоящей, по крайней мере, доказанной причиной того, что, когда ему вручили новые приговоры, он не взялся, вопреки обычаю и принятым правилам, сразу заносить их в протоколы, он даже не глянул на них, а просто вытащил из кармана ломоть ячменного хлеба и кусок твердого нормандского сыра и принялся за свой обед. Месье Иоахим Вилете, дежурный судья трибунала, который после обеда должен наблюдать за исполнением смертных приговоров, только около трех явится за списками приговоренных, собранными писарем Шоде.

Время у него было, но Попье, хотя у нашего героя хроники не было для того повода, пожелал, чтобы причиной такого перерыва стала надежда на возвращение справедливости в то дело, которым он занимался. Потому рассмотрим эту возможность.

Было ли в его жизни основание для столь смелого предположения?

И было и не было. (Эта двусмысленная формула относится к большинству полученных нами сведений о Жан-Луи Попье.)

Общепризнанные предания сообщают, что он был тайным врагом Республикиа кто решился бы стать открытым?  и что его пристроил в администрацию Дворца правосудия прежний работодатель, тоже якобы сторонник Жиронды, а на деле участник роялистского заговора. Предположение, допускающее наличие опаснейших контрреволюционеров в рядах тех, кто горой поднялся на защиту Революции, вполне соответствует странным вкусам времени. Между тем, лишая его политической невинности, гомериды Реставрации отказывают действиям Попье в спонтанностив его величайшем достоинстве. Желая сделать из него героя, они украшают картину вымышленными мотивами. Так получился палимпсест, под наслоениями которого совсем потерялся образ настоящего Попье.

Очищенный от наносов, он предстает перед нами как человек вне истории. Можно сказать, что он скорее был умеренным приверженцем перемен, чем их противником. У него не было никаких причин противиться Революции. Прежний режим не дал ему ничего такого, чтобы он почувствовал необходимость отблагодарить его. Ни сочувствием, ни тем более какими-либо поступками. Даже если бы ему было за пятьдесят,  возраст, в котором человек уже не надеется ни на что, кроме легкой смерти,  то и тогда у него были бы все основания приветствовать отмену старых привилегий и появление причин для возникновения новых. Революция не могла ни принести ему ничего, ни отнять что-либо. В первые свои дни она, вероятно, уравняла его в правах с прочими гражданами, чего ранее не наблюдалось, и даже, в чем я сомневаюсь, сделала более свободным. Несколько вечерних прогулок, если он на таковые отваживался, близ кафе «Пале-Руаяль», где со столов произносили речи, а в промежутках организовывались заговоры, должны были убедить его, что большинство завоеванных свобод его не касаются, и что как бы они привлекательны ни были, ему от них большой выгоды не видать.

Жалованье в двенадцать ливров, несмотря на отсутствие желанийотсутствующих, похоже, именно по причине этих самых двенадцати ливров,  не позволяло за пять-шесть монет и бокал пунша получить девушку в «La Paysanne» (Пале-Руаяль, 132), о посещении же мадам Дюперон (Пале-Руаяль, 33) за двадцать ливров мы даже не заикаемся, и хотя жалованье со временем в его кармане вырастет, но никогда так и не угонится за обезумевшими ценами, и на рынке деньги будут становиться все дешевле и дешевле.

Он мог говорить что вздумается, это правда. Ну, не всё, конечно же. После поспешного бегства короля в Варенн было неприличным восклицать «Да здравствует король!», а после вандемьера 1793 года и казни короля это стало и вовсе невозможным. Но он не ощущал особой потребности в короле и до Революции. Следовательно, он мог при желании высказывать свои мысли. Но дело было в том, что у него таковых или не было, или же из скромности он не считал их сколько-нибудь ценными. Эта гражданская свобода, проистекающая из знаменитой августовской «Декларации прав человека», не представлялась ему настолько ценной, какой она была для Робеспьера, Демулена, Дантона, Верньо или Эбера, глашатаев революции.

Наконец, и братства, третьей позиции нового состояния, он не мог вкусить, потому что суть его заключалась в том, чтобы делиться с кем-то, а у негона этом все источники сходятсяне было никого, с кем можно было бы поделиться. Ни семьи, ни родственников, ни друзей, да и единомышленников тоже.

Это дает мне право, отказываясь от пристрастности устных преданий и их реакционных мотивов, видеть решающую причину действий Жан-Луи Попье в равнодушии. Равнодушие ко всему, что вокруг него происходит. Состояние, которое не имеет ничего общего с одноименным христианским грехом и являет собою не столько невнимание к людям, сколько сосредоточение на том, что все они вместе сейчас предпринимают, и позже это назовутисторией народа.

Так Попье и жил, будучи отрезанным от исторического времени, пока не оказался во Дворце правосудия, в магическом треугольнике, ограниченном Революционным трибуналом, темницами Консьержери и гильотиной на площади Революции.

Только за письменным столом, при работе с судебным протоколом, его равнодушие постепенно начало таять. Только здесь, в кабинете, где нечто подобное можно ожидать меньше всего, где другие прячутся от жизни, эта жизнь захватила его. Хотя он никогда не присутствовал при казнях и гильотины не видел, он не мог не знать, что каждая графа в его книге означает, что в Книге жизни стало человеком меньше.

Я говорю об этом не просто так. Я обладаю свидетельством, незначительность которого ничуть не умаляет его силу, хотя циник и его мог бы истолковать как доказательство самого низменного вида равнодушия: такого, которое не сопровождает действие, а делает его невозможным.

В Париже тех дней царила мода на сувениры, напоминающие о казнях. Жизнь сопротивлялась смерти, бунтовала против лобного места, превращая его в место для безопасного развлечения. В канцеляриях трибунала писари, поддерживавшие довольно близкие отношения с палачом Сансоном и обслуживающим персоналом гильотины, вовсю занимались обменом коллекционными раритетами. Его сосед, архивариус Шоде, располагал прядью из парика Луи XVI, и именно в тот момент, когда наш герой методично пережевывал свой обед, Шоде вел переговоры с писарем Вернером об обмене нескольких волосков из королевского парика на прядку из золотистых кудрей девицы Корде. Позже в оборот пойдут клочок последней сорочки Дантона, кровавый пот с простреленной челюсти Робеспьера, а также несколько подделок, потому что до того, как разразился скандал, только в его комнате нашли три пули, выпущенные в Неподкупного, хотя настоящей могла быть только одна. Попье никогда не участвовал в торгах. Ни одного су не ставил он на кон, когда коллеги закладывались на то, сколько человек казнят в тот или иной день. Такое сдержанное поведение в то время, когда ежедневные жертвы Разума достигали шестидесяти жизней, вызывая у парижан индифферентное отношение к смерти, означало, что, возможно, он о ней думает и сочувствует погибающим.

Имея это в виду, мы можем прервать обед Попье, чтобы он смог вслушаться в шум, который доносится из коридора.

Кто-то испуганно прошептал, что по коридору идет Неподкупный. Попье не успел трезво оценить ничтожную вероятность такого визита и потому схватил со стола первый попавшийся лист бумаги, завернул в него остатки обеда и сунул в карман, после чего, взяв из пачки первый сегодняшний приговор, с головой погрузился в протокол. Он услышал глухой скрип инвалидной коляски Кутона, шум открываемых и закрываемых дверей, а потом и голоса, один из которых принадлежал члену Комитета общественного спасения, а другой общественному обвинителю Фукье-Тенвилю. Последний, закутанный в черную пелерину, в черной широкополой шляпе, украшенной белыми перьями и трехцветной кокардой Республики, задыхаясь и поспешая за коляской, жаловался Кутону на Комитет трибунала, который ежедневно посылает столько приговоренных, что процесс их уничтожения, включающий работу над обвинением, вынесение приговора, подготовку приговоренного к казни, транспортировку на эшафот и саму казнь, затягивается, так что завершить его вряд ли возможно до наступления темноты.

 Революция не выбирает ни друзей, ни их число,  ответил член Комитета общественного спасения.

 Но он может установить количество ежедневных казней.

Общественный обвинитель объяснял, что, по словам Сансонаа тот отлично знает свое дело,  обработка приговоренного на эшафоте занимает как минимум от двух до трех минут, и если таковых, как все чаще случается, приходится до шестидесяти в день, то для исполнения требуется более трех часов. А поскольку на площадь Революции они редко прибывают ранее пяти, то зимой придется работать при свете свечей, в итоге процесс приобретает контрреволюционный характер, реакционное воздействие которого прекрасно известно гражданину Кутону.

 Гильотина работает слишком медленно.

 Быстрее не может, гражданин Кутон.

 Тогда поскорее заканчивайте суд, гражданин Фукье-Тенвиль.

 Примите закон, который позволит сделать это.

 Революционному суду нужен не закон, а революционная воля, гражданин общественный обвинитель.

 Но ведь день невозможно продлить,  возразил общественный обвинитель.  Что нам делать с врагами зимой?

 Ничего,  ответил Кутон, когда перед ним распахнулись следующие двери.

 Ничего?

 Ничего. К зиме их уже не останется.

Двери закрылись. Попье поднял голову. В канцелярии уже не было истории. Остались только ее летописцы, с головой погрузившиеся в толстенные протоколы.

Разговор, свидетелем которого он стал, имел судьбоносные последствия не только для гражданврагов Республики или для тех, кого к ним относили, но и для гражданина Жан-Луи Попье, ее лояльного служащего, который с врагами народа, по крайней мере, на сегодняшний день, в связях не состоял. Это кажется невероятным, но именно из-за этого разговора он забыл про обед и только по этой причине вошел в историю и в наше повествование. Собственно, он предположил, что дежурный член трибунала Вилете сегодня явится за приговорами раньше обычного, и если он продолжит обед, то не успеет закончить обработку приговоров.

Назад Дальше