Жернова. 19181953. За огненным валом - Мануйлов Виктор Васильевич 2 стр.


Лейтенант Борис Васильевич Попов, человек не более двадцати пяти лет, весьма приятной интеллигентной наружности, к тому же в круглых очках с толстыми стеклами, сидит в самом конце, возле входной двери, и ему  поверх очков, потому что в очках он видит только то, что перед носом,  виден весь зал, видны все спины, головы и желтые пятна света. Царство теней  это его аллегория, которой он пользуется в своих стихах, читаемых иногда сослуживцам. Вот он разогнулся, потер поясницу, достал из мешка, стоящего справа, очередной треугольник. Не читая, как читают нормальные люди, а как бы сфотографировав надписи на конверте, зафиксировал главное: письмо из тыла в воинскую часть, из деревни. Развернул, побежал глазами по строчкам, тихо бормоча отдельные  ключевые  слова. Ему не нужно кричать, как кричат корректоры, грамматика и орфография ему до фонаря, ему важен смысл, однако бормотать приходится  верное средство от неминуемого желания спать. Ну, еще крепкий чай, стакан с которым всегда стоит на столе. Средство-то верное, но вчера Попов поздно лег спать по случаю небольшого сабантуйчика, устроенного одним из коллег в связи со своим днем рождения. Поэтому он старательно борется со сном, а сон борется с лейтенантом Поповым. И часто берет верх.

Вот и сейчас, пока доставал конверт, глаза вдруг непроизвольно закрылись, голова стала клониться к столу, сладкая истома наполнила совсем не военное тело Бориса Васильевича. Однако продолжалось это не долго: разве что несколько секунд. Потому что к стоячему воротнику гимнастерки, под самым подбородком, приколота деревянная прищепка, подбородок утыкается в эту прищепку  и точно маленькая молния пронизывает голову Попова. Он встряхивает головой, выпрямляется, отпивает большой глоток почти черного чаю и на какое-то время возвращается в состояние бодрствования. А руки уж сами развернули треугольник письма, глаза заскользили по строчкам, как, наверное, скользит над землею нос собаки, улавливая определенный запах и не обращая внимания ни на траву, ни на листья, ни на деревья и кусты. Не говоря уж о небе и других материях.

Попов имеет высшее филологическое образование,  как, впрочем, и многие его коллеги,  он преподавал в школе русский язык и литературу, поэтому образность мышления у него, что называется, в крови. К тому же считает себя поэтом, пока еще не признанным, в мечтах уносится в заоблачные дали, где он, окруженный другими поэтами, уже известными и даже знаменитыми, появляется перед толпой нет, перед залом в Политехническом, где когда-то гремел Маяковский и многие другие, перед залом, заполненном интеллигентными людьми, красивыми девушками, и все они смотрят на него,  а девушки непременно с восторгом!..  да, так вот, он выходит вперед и начинает читать Он читает свои стихи  и это совершенно новое слово в советской поэзии о войне. И едва он заканчивает, как зал взрывается громом аплодисментов и восторженными криками мэтры жмут ему руку, похлопывают по плечу, а в глазах у них зависть

Боже мой! Как сладко пребывать в этих заоблачных далях! Век бы не возвращаться в этот пустынный зал, к этим манекенам, среди которых нет никого, кто бы смог оценить его еще не раскрывшийся талант.

И вдруг стоп: нос собаки то есть, э-э, не нос, конечно, и не собаки, а глаз лейтенанта Попова задерживается, споткнувшись, на фразе, как если бы нос именно собаки уткнулся в источник запаха: «а есть ничего нету одна надёжа на весну если не помрем с голодухи» Попов еще раз, но уже вслух, перечитал эту фразу, затем вернулся к началу: «Милый мой сыночек урожай нонче почти весь вымок от дождей собрали вчетверо меньше прошлогоднего живем худо хуже некуда налогами замучили, а взять неоткуда почти все что собрали со своего огорода отдали в фонд обороны так что есть ничего нету одна надёжа на весну если не помрем с голодухи главное чтоб ты остался жив потому что последний из всех сынов остался и возвернулся бы к своим родителям иначе хоть ложись и помирай засим остаюсь твоя родная матерь и твой родный отец, а там что бог даст».

Борис Васильевич потер ладонями лицо, затем лоб и уши, взял, не глядя, приспособление, похожее на миниатюрную одноколесную тачку, только без емкости, в которую можно насыпать все, что угодно, и не с двумя ручками, а с одной, прокатил колесиком по начерниленной тряпочке в железной плоской коробочке и принялся гонять эту тачечку по письму, закатывая черным строчку за строчкой, оставив лишь обычное начало: « а еще кланяются тебе» и последнюю фразу про « главное чтоб ты остался жив а там что бог даст».

«Дикость наша»,  вздохнул про себя Борис Васильевич, возвращая листку бумаги вид треугольника, но вздохнул вовсе не по причине деревенской дикости, выявленной в письме, а о своем, сокровенном, потому что был человеком не только образованным, но и весьма культурным, действительно интеллигентным, ну и как водится среди истинных интеллигентов, неудачником. И все по причине той же дикости, принимающей самые разнообразные формы и к настоящим интеллигентам не слишком расположенной.

Вернув письмо в прежнее состояние, он пришлепнул печать: «Проверено военной цензурой», бросил письмо в мешок, стоящий слева от стола, потянулся за следующим письмом в мешок, стоящий справа, при этом воровато глянув в сторону подполковника: подполковник смотрел в стол и, похоже, клевал носом.

Несколько писем прошли так, словно по чистому песку речной косы: не на чем глазу задержаться. Затем из мешка рука выловила конверт. Конверты были редкостью. Особенно с фронта. К тому же с конвертами лишняя возня: надо подержать над паром, вскрыть, прочесть, снова заклеить. Вытащив письмо, Попов побежал глазами по строчкам  по диагонали. Споткнулся на слове «произвол», замер, точно гончая, взявшая след, стал вчитываться в текст, но не с самого начала, а именно с того места, на котором споткнулся его взгляд:

«произвол командного состава, часто не имеющего ни знаний, ни опыта, ни желания учиться военному делу, а как бы отбывающему каторжную повинность. Такие командиры почти не появляются на передовой, командуют по телефону или через посыльных, и знают только одно: Вперед! А что там, впереди, их совершенно не интересует. Солдаты вынуждены лезть прямо на пулеметы, гибнут не за понюх табаку, артиллерия бьет по своим целям, авиация бомбит свои, а иногда и своих, танки выполняют свои задачи, то есть никакого взаимодействия между родами войск, никакого грамотного управления боем. Ну и, конечно, мать-перемать, кулак или пистолет в нос и я вас под трибунал за неисполнение приказа. И самое, пожалуй, отвратительное: ни жалобы в вышестоящие инстанции, ни чудовищные потери никак не влияют на таких командиров, на их положение»

Борис Васильевич хмыкнул, полагая, что подобное может иметь место, но в исключительных случаях, следовательно, автор столкнулся с таким случаем, но сделал при этом непозволительное обобщение, что может расцениваться как дезинформация, направленная на деморализацию Красной армии. Вернув письмо в конверт, но не запечатав его, он сделал на конверте едва заметную пометку и положил его в отдельную папку. И принялся за следующее. В голове его при этом не отложилось ничего, никакой мысли или впечатления. Ничего, кроме механической констатации факта. И последовавших за этим механических же манипуляций. Да и то сказать: если после прочтения каждого или хотя бы одного из тысячи писем в голове откладывалась хотя бы самая малость, давно бы сошел с ума или нажил себе язву. Тут от одних запахов, идущих из мешков, может с непривычки вывернуть наизнанку, а если к этому да еще эмоции  то и говорить нечего.

К концу рабочего дня, продолжавшегося двенадцать часов с тремя получасовыми перерывами, в папке набралось писем, требующих особо тщательной проверки, не менее двух десятков  все больше критика командования и мечтания о том, как все перевернется и улучшится сразу же после войны. Эту папку Борис Васильевич сдал начальнику отдела подполковнику Гнесинскому вместе с бумагой, на которой в отдельных графах указаны фамилии и адреса отправителей и получателей, и короткое резюме по поводу содержания. Подполковник, в свою очередь, зафиксировал в своем журнале количество писем и передал папку в другой отдел, где сидели представители Смерша. Там письма проанализируют с точки зрения сохранения военной тайны и возможности выявления вражеской агентуры, часть писем вернут Гнесинскому, часть передадут в политический отдел, где занимаются вопросами морально-политического состояния армии и выявления антисоветских и антипартийных элементов. Затем некоторые письма проштемпелюют и отправят по адресу, но без вымарок подцензурного текста: начнется игра в кошки-мышки.

За окном дождит, однако

И который день подряд

Воет тощая собака

Бяка, драка, кулебяка

И тоски зеленый взгляд

 быстро записал в тетрадке лейтенант Попов и, вздохнув, вытащил из мешка очередной треугольник.

Глава 3

В политическом отделе народу немного  пять человек. Тоже лейтенанты и один старший лейтенант. На кителях институтские и даже университетские значки. Все высоколобы, трое в очках. Одна из них женщина, молодая и весьма привлекательная еврейка с большими аспидными глазами. Здесь читают молча. Думают. Здесь составляют отчеты о моральном состоянии войск в политотдел фронта, фронт составляет обобщенный отчет и отсылает его в Москву. Москва, в зависимости от настроений на фронтах, выдает указание об усилении политико-воспитательной работы в действующей армии, указывая конкретное направление этой работы.

Письмо о произволе командного состава попало лейтенанту Киме Абрамовне Гринберг. Первым делом она обратила внимание на фамилию отправителя: Солоницын А.К.  знакомая фамилия. Встала, подошла к одному из шкафов с длинными ящичками, выдвинула один из них, перебрала карточки: есть Солоницын А. К.! Значит, не впервой. В другом шкафу нашла папку с той же фамилией. В папке выдержки из предыдущих писем. Некоторые из них прошли через ее руки, другие  через руки ее коллег. Переписка велась между тремя лейтенантами: Солоницын писал с передовой, где командовал какой-то непонятной батареей, своему приятелю Мишину, тоже лейтенанту и тоже артиллеристу, проходящему излечение в госпитале, и другому лейтенанту, но уже пехотному  Николаенко. А те ему. Все трое сходились на том, что начальство в большинстве своем невежественно, солдат не бережет, что для него важнее всего выслужиться перед своим командованием, а командованию  перед вышестоящим,  и так по цепочке до самого верха. То есть, заключила Гринберг не без тайной иронии и злорадства, перед самим Сталиным. Но это еще полдела. Дело заключалось в том, что авторы писем переносят свою критику не только на командование армией, но и вообще на советскую власть, считая, что она, эта власть, зажралась, ей дела нет до своего народа, что воюет она руками таких, как лейтенанты Солоницын, Мишин и Николаенко, и не за Родину, а за свои теплые местечки, что надо после войны что-то делать, иначе деградация общества, смута и разор.

Кима Гринберг полностью согласна с этими лейтенантами. Правда, со своих, сугубо личных позиций: перед войной многие ее родственники и знакомые попали под каток репрессий, стали врагами народа. Поначалу-то она и сама считала, что так и должно быть, выступала на собраниях, разоблачая и кляня, но незадолго до войны некоторые из репрессированных вернулись, ожесточенные, с твердым убеждением, что все надо менять, иначе будет хуже. Особенно евреям. Они, правда, прямо об этом не говорили, а все экивоками, и даже больше помалкивали и пожимали плечами, но молчание и пожимание их было столь красноречивым, что не понять его значения было невозможно. И Кима, к тому времени повзрослевшая и утратившая наивность доверчивой молодости, сочувствовала этим экивокам, молчанию и пожиманию плечами. Тоже, разумеется, молча и тоже вполне красноречиво. К тому же фамилия Солоницын вызвала в ее памяти годы учебы в Московском институте философии, литературы и истории  знаменитом ИФЛИ. Некто Солоницын,  если не его однофамилец,  учился двумя курсами сзади и, скорее всего, ничем среди других не выделялся. Иначе бы она его запомнила. Во всяком случае, он не принадлежал к тому тесному кругу, к которому принадлежала Кима Гринберг.

И она стала читать дальше.

«Ты, разумеется, помнишь,  писал Солоницын Мишину,  что раньше я шел в бой с криком За Сталина!, что верил всему, что мне говорили. Но вот прошел год, и все мои юношеские, весьма наивные представления о нашей действительности рассыпались, как карточный домик. И началось это после того, как я, попав в госпиталь, оказался в глубоком тылу. Здесь я увидел, что одни вкалывают на заводах по шестнадцать часов в сутки, живут на нищенские пайки, а другие в это время, обзаведясь броней, жируют и считают, что мы все, кто вкалывает и воюет, дураки и кретины, и среди них слишком подозрительно много жидов. Из этого племени, и то не на передовой, а во вторых и третьих эшелонах, я встречал одного-двух, а за Волгой их сотни и тысячи, молодых и здоровых»

«Ах ты гад! Ах ты черносотенец!  возмутилась Гринберг, забыв о своем сочувствии.  Жиды, видишь ли, во всем ему виноваты! Ну, погоди же!»  У нее даже лицо пошло розовыми пятнами от возмущения.

И это не ускользнуло от внимательного взгляда старшего лейтенанта Дранина.

 Что-нибудь случилось, Кима?  спросил он участливо, и все тоже посмотрели на Гринберг, нервно закуривающую папиросу «Пушка».

 Да вот,  кивнула она на лежащую перед ней папку, выпустив густую струю дыма изо рта и ноздрей.  Это до какой же степени предательства надо дойти, чтобы писать такие вещи! Советская власть им виновата! Да таких людей Я не знаю, что бы с ними сделала!

 А ничего с ними делать не надо,  снисходительно улыбнулся Дранин.  Составь резюме не более чем на полстранички и отправь в особый отдел: там разберутся и сделают с ними все, что положено. Материала, как я вижу, накопилось достаточно.

 Да уж больше некуда. Но их тут трое. При этом один из них в госпитале, а госпиталь в Ессентуках.

 Это не имеет значения,  успокоил ее Дранин.  Госбез достанет их хоть на Камчатке.  И вообще, скажу тебе, Кимочка, поскольку ты у нас недавно, не принимай все эти штучки так близко к сердцу, иначе заработаешь инфаркт. У нас тут был один из недоучившихся студентов литинститута имени Горького: над каждым письмом то слезами обливался, то ругался на чем свет стоит. Стихи пописывал. Так себе стишата, если по совести. Сейчас, слышно, во фронтовой газете пристроился. Впрочем,  решил установить истину старший лейтенант Дранин,  стишата у нас пописывают многие.  И спросил:  А вы как?

 Я  нет.

 Ничего, поработаете у нас с полгодика, тоже станете писать. Проверено. И психологически обосновано.

Действительно, Кима Гринберг в отделе недавно. До этого она работала переводчицей в штабе армии, но случилось так, что за ней стал ухлестывать начальник фронтовой разведки подполковник Лубенко, только что переведенный на эту должность из стрелкового корпуса, и это в то время, когда у Кимы уже был фронтовой друг  майор Кочергин, заместитель этого самого Лубенко. Естественно, она отказала Лубенко в самой категорической форме. Это бы еще ничего не значило: мало ли кто кого домогается, да не каждый получает то, что хочет. Но однажды Гринберг допрашивала пленного обер-лейтенанта, только что доставленного с передовой. И не одна, а вдвоем со старшим лейтенантом из Смерша. И вот во время допроса немец обронил, что завтра на передовую прибывает танковая дивизия СС. Смершевец тут же вскочил и кинулся докладывать по начальству, Кима осталась одна, немец попросил закурить, она протянула ему папиросы, тот схватил ее за руку, рванул к себе, удар  дальше она ничего не помнит.

Немца, правда, поймали через час или два, старшего лейтенанта отослали в полк, а Гринберг  в военную цензуру, хотя она ни в чем не виновата. А все дело в этом Лубенко, развратнике и антисемите.

 А вот у меня  встрял лейтенант Мозговой, усердно хлопая робкими бесцветными глазами и подергивая вздернутой верхней губой. Он даже вспотел от своей смелости.  А вот у меня,  повторил он, убедившись, что Дранин и Гринберг, особенно последняя, обратили на него внимание,  письмо из какого-то отдельного штурмового батальона. Пишет своему приятелю в другую часть командир взвода этого батальона. Вот послушайте. И он стал читать с той иронией в голосе, которая отличает воспитанного и образованного человека от невоспитанного и необразованного:

 У нас в батальоне сидит представитель Смерша, такая, между нами, скотина, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Везде сует свой нос, всех подозревает в предательстве, даже боевых офицеров, обзавелся стукачами и все чего-то вынюхивает. Мы его молча презираем, а когда он появляется среди нас, поворачиваемся к нему задом, но с него, как с гуся вода. Все это нервирует личный состав батальона, люди смотрят друг на друга с подозрением, а нам завтра в бой, и я не знаю, как все это скажется на моральном климате и боевой готовности. При этом командование батальона смотрит на эти выкрутасы смершевца сквозь пальцы, ведет себя безответственно, не думая о последствиях

Назад Дальше