Михайла Васильевич поспешил гостье навстречу, склонился над ручкой в беленькой перчаточке, и Елизавету Алексеевну разом пронзило: она! Больше некомутолько она, Мансырева! Вон, и за руку он держит ее привычно, и идет рядом, приноровившись к ее шагу (а это было бы мудрено сделать с первого раза, поскольку Мансырева семенила, а Арсеньев по обыкновению топал гигантскими шагами да еще приседал, если неловко ступал на вывихнутую в молодости ногу). Но главноето, как они друг на друга посмотрели.
Елизавета Алексеевна величаво поздоровалась с соперницей, пригласила занять место на скамье. Михайла Васильевич проводил Мансыреву и устроил ее с краю, а сам не удержалсяметнул в супругу взгляд одновременно виноватый и вороватый и в то же время полный вины. Она сделала вид, будто не замечает.
Занавес поднялся, и некоторое время на сцене никого не было. Шум в зале постепенно затих, последние несколько господ остановили наконец важную беседу о каких-то давних охотничьих спорахи уселись.
Мерно топая, на сцену вышли двое «самнитских воинов» (как значилось в афишкебез всякого пояснения, кто таковы эти «самниты», и тем более без комментарияпочему они сражаются с турками). Одним из оных был прославленный Тришка. Он был особенно хорош: в жестяном доспехе, длинной блузе с короткой юбочкой, с нитяными чулками на ногах и высоких сандалиях. Звали этого роскошного самнита Парменон. Он страстно любил прекрасную Элиссану и, собираясь на бой, надеялся, что суровые отцы самнитского государства позволят емупосле возвращения с победойназвать красавицу своей супругой. Эти излияния произносились прозой и стихами, а затем, при помощи юных самнитянок в античных платьяхсходных с одеянием Мансыревойи в виде короткого балета.
Затем декорации богатых комнат сменились декорациями сельской идиллии, на фоне которой возникла Элиссана, молодая красавица, новая актерка, недавно приобщенная к сцене. Краткий роман с барином явно пошел ей на пользу: например, она отучилась останавливаться посреди реплики с обезоруживающей улыбкой, говорить «эта» и по-детски простодушно улыбаться собственной забывчивости. Арсеньев быстро охладел к ней, однако хорошие роли давал ей по-прежнему: Катя любила играть и ловила все уроки на лету.
Сильным, чуть сипловатым голосом Катя поведала зрителю о своей любви к Парменону:
В сию минуту, быть может, он погибает на поле брани, совсем не зная о моей нежной к нему любви!
Хоть в младости нельзя мне знать,
Когда и как любовь родится,
Но в сердце пламень уже тлится,
Я тщусь надеждою себя питать!
После долгих испытаний и недоразумений, самым смелым из которых было переодевание Парменона роскошным турком (дабы проникнуть в лагерь врага и пленить военачальника) и переодевание Элиссаны воином (дабы в решительный момент спасти Парменона), все разрешилось благополучно, и возлюбленные соединились. Закончилось все опять балетом.
Аплодисменты были общие; сосед-охотник (тот самый Степан Степаныч), в очередной раз выпив после представления лишку, попытался договориться с Арсеньевым и купить у него «Катюху». Поскольку это повторялось после каждого представления, то и отказать соседу было очень просто.
Затем начались разъезды.
И только после полуночи Елизавета Алексеевна явилась к мужу и сказала ему твердо:
Вот что, Михаила Васильевич. Я желаю, чтобы этой Мансыревой и ноги в моем доме никогда не было.
Он раскрыл рот, пытаясь что-нибудь возразить или хотя бы соврать, но супруга уже повернулась к нему спиной и вышла.
* * *
На Святках 1810 года Арсеньев по обыкновению устроил великое гуляние, которое должно было иметь своей кульминацией грандиозный праздник в имении: сперва представлениетрагическая пьеса Шекспира стихами, выписанная из Москвы через знакомства (в ней и сам Арсеньев намеревался блеснуть, хоть и не в главной роли), затемкарнавал с танцами и напоследок фейерверковые огни.
О предостережении жены Арсеньев помнил, однако решил пренебречь: вряд ли Елизавета Алексеевна устроит скандал при посторонних лицах; а не пригласить Анну Михайловну потанцевать да насладиться пьесой Михайла Васильевич положительно не мог. И потому отправил ей приглашение загодя и с верным человеком.
Беда только в том, что все верные люди мужа были у Елизаветы Алексеевны наперечет. Она недаром росла на коленях у графа Орлова, с которым батюшка Елизаветы Столыпиной был давний и верный собутыльник; едва лишь Тимошка юркнул за двери, как Елизавета Алексеевна взгромоздилась в седло и помчалась его догонять. Тимошка на свою беду ехал в санях и большой беды не чуял; барыня настигла его скоро.
Фу-ты, боже мой! сказал Тимошка. Или пожар случился?
Давай письмо! велела Елизавета Алексеевна. Давай, дурак, не то в солдаты отправлю.
Ну я, это, сказал Тимошка, кося глазами. Если, к примеру, барин
Барыня молча огрела его хлыстиком, которым погоняла лошадь, и Тимошка скис, увял, полез за пазуху. Елизавета Алексеевна вырвала у него записку, быстро пробежала глазами, засмеялась и поверх написанного быстро начертала несколько слов свинцовым карандашом.
Вот эдак передашьпонял?
И, не дожидаясь ответа, поехала прочь.
Вечер наступал мягкий, пушистый от снега; гости прибывали, актеры волновались; Катя, исполнявшая роль Офелии, пыталась удариться в слезы от переживаний, а Тришка, недовольный узурпацией своих привилегий, требовал, чтоб «утихомирили эту девицу». Михайла Васильевич то и дело выскакивал на крыльцо, прислушиваясьне зазвенят ли бубенцы.
В конце концов Елизавете Алексеевне это надоело, и она явилась в гримерку к супругу, где тот прилаживал себе на голову кривой мужицкий треух.
Я бы тебя попросила, Михайла Васильевич, прекратить эти прыжки, сказала она с порога, нимало не стесняясь присутствием прочих актеров.
Тришка, отдыхавший в креслах, выпучил на барыню глаза, но затем счел за лучшее прикрыть лицо платком и погрузиться как бы в небытие. Девочка Анютка быстренько рисовала на носу Михаилы Васильевича ярко-красные веснушки.
Елизавета Алексеевна поморщилась. Как это похоже на ее мужа! Даже в такой мрачной и строгой пьесе, каков был «Принц Датский», Михайла Васильевич откопал едва ли не единственную комическую роль и взял ее себе!
Если тебе охота ломать фигляра на сценечто ж, Бог в помочь. Немало помещиков и не такие чудачества откалывали, сказала Елизавета Алексеевна.
Это искусство, Лизанька, рассеянно отозвался Арсеньев, поправляя одновременно и парик, и треух, которые все норовили расползтись в разные стороны.
До искусства мне большого дела нет, но прекрати прыгать на крыльцо, продолжала жена. Не приедет твоя Мансырева. Довольно меня позорить! Может, я и дурная жена, если с утра до вечера забочусь об имении и Машеньке, вместо того, чтоб по балам скакать, как некоторые, или с чужими мужьями на стороне встречаться
Арсеньев вскочил, сдернул с головы треух, метнул в барыню.
Да что ты понимаешь! Лиза! В конце концов, это смешно!
Именно, что смешнов твои лета! О смерти подумай!
Сама о смерти думай, старуха! рявкнул Арсеньев. Настроение было безнадежно испорчено.
Елизавета Алексеевна закаменела лицом и медленно вышла. Девочка Анютка подняла треух и робко водрузила его обратно на голову барина. Тот помог, поправил и хмуро уставился в окно.
Неужели не приедет? Снова звякнули бубенцыАрсеньев дрогнул, но остался на месте, не побежал смотреть. Если приедет, они встретятся.
Да если и не приедетвсе равно встретятся
А только на сердце болезненно щекотало что-топротив всяких доводов рассудка.
Но бубенцы опять оказались чужие. Странно даже подумать, сколько на свете людейи все не нужны, когда ждешь одного-единственного, а тот все не едет
Тем временем Анна Михайловна действительно заложила сани и отправилась к Арсеньевым на карнавал. Значение взглядов, которыми угощала ее величественная Елизавета Алексеевна, было для княжны Мансыревой прозрачно, однако разве не отчаянная она женщина, если решилась в незамужнем состоянии встречаться с женатым мужчиной? Будь что будет: разве не старинная татарская кровь течет в ее жилах? А всяк татарин на Руси был царь и делал, что вздумалось
Подбадривая себя таким образом, княжна неслась на санях, свободно подставляя лицо покалыванию ледяного ветра. Постепенно становилось ей весело, и отдаленная музыка начинала звучать в ее ушах: словно играли уже поблизости, хотя до усадьбы оставалось проехать несколько верст. Она стала смеяться, и пушистый святочный вечер заплясал вокруг нее снежными огоньками. Полозья скрипели по наезженной дорогезвук, похожий на густое жужжание пчелы посреди цветущего клевера. И как будто все радости жизни разом нахлынули в сердце княжны одновременно: и сладкое русское лето, и пьяная снежная зима
Из мечтаний вырвало ее появление Тришкиарсеньевского человека. Сани стали, княжна высунулась, махнула рукой запросто:
Что тебе? От Михайлы Васильевича?
Да-с, бормотал Тришка, смущенный. Как бы и от этой барыни не схлопотать, письмо-то явно не простое. И что там Елизавета Алексеевна изволила поверх каракулек супруга нацарапать? Дурное дело.
Давай! Мансырева вырвала записку из Тришкиных рук. Развернулана морозе хрустнула бумагаподставила фонарю. Приглашение было составлено в нежных выражениях, просто и вместе с тем сердечно, и тем справедливее представлялись злые слова, перечеркивающие все написанное ранее. Мансырева медленно смяла записку. Увял и праздник в ее душе. Зима вокруг показалась пустой, снежные искорки потухли, невидимые зимние пчелы пали на землю ледяными комками, об которые отныне спотыкаться до конца дней ее
Барин не знает, сказал Трифон, отводя глаза. Барыня сама Самолично, властною десницей. А ведь он ждет! добавил верный Тришка со страданием. Любовь ибо чувство есть неотделимое от натуры человеческой, и ежели уж отделить одно от другого, то первое скончается без последнего.
Это правду ты говоришь, сказала Мансырева.
Тришка чуть смутился и от авторства отрекся:
Это не я, это Сумароков Великий сочинитель.
Он сочинил все из жизни, сказала Мансырева очень спокойно. Она расправила злополучное письмо на ладони и, велев кучеру получше светить фонарем, написала на чистом месте еще несколько слов.
Вот так просто. Отделить одно от другогои тем самым убить. «Нам не надобно более встречаться, дабы не вызывать лишних толков. По-прежнему ВашаАнна. Прощайте, Мишель».
Так, на французский лад, она никогда его не называла. Он был для нее«милым другом», «сердцем», «Михайлой» и даже «господином Топтыгиным», если она принималась шалить. А от «Мишеля» повеяло ледяным холодом светского, столичного кокетства, неправдой необязательного романа; это наименование любимого человека отменяло все, объявляло ложьюистину, навсегда зачеркивало путь к отступлению
Понимала ли это Анна Михайловна или повиновалась лишь инстинкту? Бог весть; ее карандашом водила ледяная пустыня, в которую обратилась веселая святочная ночь. Медленно развернула она сани и поехала прочь, к себе.
Праздник был в разгаре. Поначалу Михайла Васильевич был огорчен энергичной сценой, которая произошла между ним и супругой. Он даже подумывал над тем, как бы ее задобрить и восстановить мир в семействе. Но потом вихрь развлечений, которых он сам был организатором, увлек Арсеньева, и он как-то сам собою забыл и о ссоре с женой, и даже о княжне. Только червячок глубоко внутри чуть шевелился: вроде опять бубенцы звякнули, далеко-далеко вдруг она?
Нонет, не она, не она, все время кто-то другой, ненужный
Начинался уже «Принц Датский»не успеет Анна Михайловна! Да и Бог-то с нею, уже некогда! Слышно было, как вносят стулья, как расставляют кресла и скамьи, как недружно пиликает, настраиваясь, оркестрик. Катерина, переживая грядущее выступление в роли, то принималась ахать и хвататься за грудь с криками «Тошнехонько!», то вдруг бросалась к зеркалу и впивалась взглядом в свои букольки и приколотые к ним живые цветыне смялись ли.
Наконец подали сигнал, что пора начинать, и явился мрачный дух, погубивший и Датского Принца, и Офелию, и многих другихради того, чтобы отдать несчастную Данию в руки Фортинбраса
Михайла Васильевич то и дело оставался в гримерке один. Сидел перед мутным зеркальцем в своем смешном паричке, слушал голоса из зрительного зала. «Точно душа из загробного мира, думал он. Отделилась от тела, все еще витает поблизости от живых, все еще может наблюдать их, но участвовать в их жизни более она не в состоянии»
Подобные размышления не были для Михаилы Васильевича привычны, хотя иной раз и на него накатывало. Бубенцы больше не звякали. Она не приедет. Елизавета Алексеевна где-то там, среди зрителей: холодно торжествует победу. И Марьюшка подле матери, маленькая мышечка с неземными глазюками, затянутая в бальное платьице, точно помещенная в тюрьму. Все молчит, все тишком. Ей уж пятнадцать лет. Какие мысли бродят в гладко причесанной головке, когда она остается по целым дням одна в больших комнатах? Ни отец, ни мать о том не догадываются.
Досада на жену снова поднялась. Если бы не Елизавета Алексеевна, которая наложила тяжелую руку на воспитание дочери, отец мог бы найти в Марьюшке искреннего друга. Брал бы ее на охоту, научил бы высвистывать птиц. Был бы у него близкий человек в семье. Нонельзя. Больше всего боялась Елизавета Алексеевна, что легкомысленный ее супруг сведет вместе Машеньку с этой женщиной, с Мансыревой.
А что влюбиться в лихую татарку можнов том сомнений нет. Вдруг и Машенька полюбит Мансыреву более родной матери? Нет уж. Ни на миг не отпускала мать от себя Машу, следила за ней ревнивыми глазами. И все недозволенное, что только могло быть для пятнадцатилетней девочки, происходило у Маши в мечтах и фантазиях, единственном месте, куда властной матери не было доступа.
Вбежала суматошная Анютка, помогавшая актерам, разом выхватила Михайлу Васильевича из философических размышлений и, так сказать, вселила «душу» обратно в «тело»:
Барин! ПораМогильщику черед говорить!
Михайла Васильевич взял заступ и, подражая походке старого кучера Ильи, медленно вышел на сцену. Его встретили смехом и аплодисментами, он стукнул в пол заступом и начал говорить. Елизавета Алексеевна сверлила его глазами из зала, но Могильщик этого не замечал. Роль задумывалась как комическая, но Арсеньев играл ее так яростно, с такой желчью, что в зале поневоле затихли. Никто не смеялся: жизнь в изображении Могильщика представала пустой, ненужной, бренной. Телесность, столь любимая Арсеньевым, сделалась обузой, отвратительной ношей. Но хуже всего казалось отсутствие цели: кусок мяса исходит из материнского лона, страдает и корчится, а после становится гниющей пищей для червей
Анютка, понимавшая не столько красивые поэтические слова шекспировой драмы, сколько внутренний смысл изображаемого Арсеньевым, вдруг разрыдалась, тонко и громко, заткнула себе рот подолом юбки и выбежала прочь. Сосед Степан Степаныч рассудил, проводив ее глазами:
Чувствительная
И первым начал оглушительно хлопать, выкрикивая:
Молодец, Михайла Василич! Ай, молодец!
Арсеньев солидно поклонился и нырнул за кулисы. Там его, чуть смущенный, встретил Тришка.
Письмо, барин Прежде отдать недосуг былочтоб из роли не выбивать.
Такое объяснение Арсеньев нашел удовлетворительным и потому лишь взял из Тришкиных рук записку, мятую, истисканную, как будто покореженную страданиями. Ушел с нею подальше от глаз, в буфетную. Тришка сострадательно проводил его глазами; да тут уж ничего не поделаешь: попал барин между двух барынь, они его, как жернова, в муку перетрута помочь нельзя.
«Принц Датский» закончился настоящим пушечным выстрелом, произведенным из старой пушки времен турецкой войны. Стреляли во дворе. В прошлый раз по неосмотрительности пальнули прямо в зале, и последствия сказались: все заволокло дымом, стекла повылетали, у дам заложило уши, все кашляли и бранились, но потом решили все счесть удачной шуткой и долго еще трясли растрепанными париками, посмеиваясь. Вставление новых стекол обошлось в немалую сумму, да и последствия разгрома убирали не один день, так что отныне всякие фейерверки производились с осмотрительностью.
После пушечного выстрела начались сразу приготовления к карнавалу. Каких только костюмов не было приготовлено! Несколько дам оделись различными примечательными архитектурными сооружениями, например: Падающая Башня, Ветряная Мельница, Руина Замка. Предполагалось составить полонез из парных фигур: к Падающей Башне полагался Кавалер-Трубадур, к Ветряной МельницеМельник, к РуинеСтарый Рыцарь и так далее.