Зазвонил телефон. Алё. Ага-ага. Угу-угу. Ну, обними меня, что ли, старый хуй. Поцелуй своими темными губами. Ну и опухшая же харя у тебя.
И точно. Он подошел к стенке, достал из нее бутылку водки, пачку «Беломора», привез из дальнего угла, сильно оттопырив под халатом зад, журнальный столик, поставил стаканы и помидоры.
Пейте, девушка, ешьте.
Не-е-е, сказала она и впилась в помидор сначала блестящими зубами, а потом изуродованными в пылу битв губами, имитируя поцелуй, и скосила на него глаза, я пить не буду и курить не стану. Вы ж мне сами говорили, сами руками махали
Хорошо, хорошо. Я думал, будет хуже, сказал он раздумчиво.
Ванда бесшабашно закинула руки за голову, положила щиколотку одной ноги на бедро другой и завела свое обычное: «А я не папина, а я не мамина» и «Я на севере была, золото копала»
Довженко, то есть Макаренко, резко прервал ее.
Э-э-э нет, девушка. Надо идти до конца.
Ванда презрительно-тоскливо посмотрела на него и, налив себе водки, отошла со стаканом в дальний угол кабинета. Он мгновенно очутился рядом с нею и рявкнул:
Брось стакан!! Брось, кому говорю! Брось быстро!
Девушка выпустила от неожиданности стакан, и щиплющая жидкость потекла с платья на только что побритые ноги.
Что и говоритьтрудно было Ванде
Хорошо, хорошо. Поступим мы с вами так, дорогая, сказал Макаренко, отступая к столу. Он иногда педалировал «о» и офрикатинивал «г», чем думал сблизиться с простыми колонистами и персоналом, но Ванде эти наигрыши были, как плевок в тарелку с супом. Она сморщила свой прямой с горбинкой породистый носик и потрясла юбкой, суша ее.
Назначу я вам таблетков
Тфу ты, еб твою мать! вырвалось у Ванды.
А? насторожился Макаренко.
Я говорююбку надо стирать, смешалась она.
Прошу не перебивать.
«Не буду, еб вашу мать», подумала Ванда.
Использовать нецензурные выражения надо умеючи, сказал ушастый телепатический Макаренко, а то получится, как в том анекдоте, когда мальчик, практически незрелый зеленый вьюнец, опозорил себя и свою семью, практически не подозревая об этом, при пересказывании товарищам того, как он провел выходные: «Пошли мы на хуй в кино: мама блядь, сестра блядь и я ебаный в рот.»
Ванда громко заржала и закурила под шумок, пока на великого учителя не нашел новый приступ непримиримости.
Все! заорал Макаренко. Ваше время истекло!!
Га! перепугалась Ванда.
В спальню! Меня ждут в Наркомате! и он замахал на нее длинными пальцами в чернилах.
Ванда размашисто, порой не попадая в пепельницу, забычковала «Беломор», сунула его за пазуху и вылетела из кабинета.
Каждый раз с нетерпением и надеждой ожидала она с тех пор визитов к Макаренко.
глава Vвраги
Были у Ванды в Коммуне и две непримиримые врагинидве неудовлетворенные падлы: Маргарита Прокофьевна и Светлана Федоровна. Первая заведовала библиотекой, а втораякладовкой. Мужья у них были щуплые, белесые, как близнецы, хотя одного из них звали Замков, а другогоКрючков. Женщины завидовали Ванде, что все мужское население Коммуны оборачивалось на нее, когда она шла по двору вешать белье, в хозчасть или в мастерские, а особенно, когда услышали разговор пьяного Крючкова с Замковым, что портрет Ванды (в голом виде) хорошо бы «повесить на стенку и дрочить 24 часа в сутки». Женщинам было обидно, потому что они не знали, что такое оргазм, а Ванда кончала со второй фрикции, а то и вовсе от собственного мочеиспускания, даже не притрагиваясь к своему телу, и мир еепарадоксальный и порочный, мир фаллического и дионисийского культовбыл им совершенно непонятен. Они только и ждали случая, чтобы подловить ее на какой-нибудь фигне и отчитать«по-матерински, по-отечески».
Например, Макаренко выучил Ванду по утрам вежливо говорить всем «доброе утро», после 12.00«добрый день», а между пятью и шестью вечера«добрый вечер». Ванда старательно, задорно улыбаясь, произносила каждый день эти магические словосочетания, и все (почти все) отвечали ей улыбкой, приветствием и добрыми шутками, и только две эти выдры смотрели сквозь нее оловянными глазами и молча шли мимо, протирая тесными юбками безжизненные лобки. Ванда пешила и печалилась.
Однажды она столкнулась у мастерских со Светланой Федоровной и, улыбаясь чему-то, вежливо поздоровалась. Светлана выпустила воздух из плоских ноздрей, подождала, пока Ванда отойдет шагов на десять, и заорала так, как будто ее за жопу укусили:
Ванда!!
Девушка испуганно обернулась.
Почему мастерские не заперла?!
Дак открыто было, и, не успела она договорить, что там осталось работать несколько ребят, как Светлана Федоровна обрушила на ее небрежно встрепанную голову массу проклятий и неприглядностей.
Ванда, прищурив потемневшие от злости глаза, медленно приближалась к Светлане Федоровне, и когда та поняла, что хватила лишку, было уже поздно. Мигом вспомнила девушка все то, чему ее учили на улицах Москвы, в подвалах и на чердаках. Издалека эта сцена напоминала веселую пантомиму. Ванда говорила тихо, но была выразительна ее мимика и темпераментна жестикуляция. Кладовщица мелко отпрыгивала от нее, совершенно настежь отворив рот и глаза. Таким образом Ванда загнала испуганную Светлану Федоровну в узкий промежуток между двумя сросшимися деревьями, забором и зданием мастерской. Там она показала ей финальное «от винта», повернулась и спокойно пошла в другую сторону. Фригидность была посрамлена. Блядство восторжествовало. А если честно, то не было в Коммуне человека, который бы любил выжигу и обжору Светлану Федоровну вместе с ее подхалимной тенью, библиотекаршей Маргаритой Прокофьевной.
глава VIпокражакрасные кистичестная работа
Утром все уже знали, что в Коммуне им. Петра Великого произошло ЧП: Ванда Лисицкая пробралась в кладовку и съела там четыре тульских пряника, две конфеты-«свечки», полплитки шоколада и полбрикета горохового концентрата.
Она вышла из кладовки разболтанной походкой десятилетнего беспризорника, с раздувшимся животом, подмурлыкивая «сладку ягоду». Косы ее порядком растрепались, успела испачкаться и клетчатая юбка о какую-то крупную консерву, вымазанную солидолом.
Как дела, Ванда? весело спросила ее заведующая.
Отлично, пацаны. Все-таки одной похаватьэто высший кайф. Никто на тебя не пялится, как ты вилку держишь.
Объяви общий сбор отряда, Скропышев.
Скропышев задудел на мотив «В магазине Кнопа», но слова уже, конечно, были другие:
Были мы бродяги,
Голые бедняги,
А теперь в Коммуне
Мы живем, как в ГУМе.
И собрание началось.
Как же так, Ванда? говорил председательствующий. Посадили тебя за компьютер, приставили умелую Поросяевуживи, учись! Лечись, в конце концов! Многое ты испытала, но мы не корим тебя, а стараемся вернуть к нормальной жизни. Может, не нравится тебе компьютер? Может, у тебя есть какая-нибудь мечта?
Мечта? Нажраться от пуза. А потом спереть у вас скатерть красную с кистями и скомстролить себе из нее куртку и брюки, чтоб на молниях. Во какое у меня мечта!
И Ванду поставили в цех, в кистяной отдел, рядом с кабинетом Макаренко.
Не все шло гладко. Живот у Ванды рос не по дням, а по часам. Кисти становились все ровнее. Макаренко часто хлопал ее по плечу и другим местам: «Молодец, дивчина!»«А и чего ж! Это ж я ж делаю ж сама ж! Никто ж мне ноги не раздвигает, руки не заворачивает! Не забуду мать родную и Коммуну я Петра!»шутила она. Скорбно смеялись. Макаренко был серьезно болен.
глава VIIположение меняетсясмолыгинне наглыйсекрет ванды
Следующее событие потрясло вообще всех. Ванда, как всегда, нарезала кисти и вдруг грохнулась вместе со стулом на пол. Поросяева подбежала к ней со шпулями.
Ой, Лидок, сколько раз была беременнаникогда такого токсикоза не было, прошептала бледная Ванда.
А сколько ж тебе лет, Ванда, голубушка?
А и что ж. Пятнадцать. Смолыгин-то грозился все скажу, мол Да не сказал бы, хоть бы сто ежей ему хором в жопу запустили Любит он меня А я ведь с двенадцати лет это на вокзале («Уж не припадок ли у нее начался?..»подумала Поросяева).
Что с двенадцати лет? Мороженым торговала?
Каким мороженым?! Пиздой! Ясно тебе?! Вот этой вот самой!
А-а, ну это ничего. Это пройдет. А теперь живенькоНоздратенко! Труби гинекологическую тревогу! закричала Лида на весь цех.
Шпули смешались.
глава VIIIродысмерть учителянарушение кодапрощай, ванда
Чистая белая палата не радовала Ванду Лисицкую. Не радовал черноглазый смуглый малыш. Она запахивала халат, распахивала окно и кричала верной Поросяевой:
Пивка переправь! И сигарет! Банки две б!
Так ты же закоди
Делай, что говорю!
А в коридоре главного здания Коммуны в траурной рамке висел портрет Макаренко. Траурный караул менялся каждые три часа.
Никто не видел Ванду плачущей. Но теперь, сидя среди роз, апельсинов, девочек и пива, она крепко затягивала и выла:
Девки, вы все знаете, что я сволота. Руки у меня из жопы растут. Глаза завидущие. Я ведь и у вас попиздила много. Но у меня сын от Макаренко. Я из-за этого старого пидора и пришла сюда, и терпела весь этот маскарад. Вы простите меня, девки. Но теперь все: завод-дом-молочная кухня. Выблядовалась я до предела. А он мне глаза открыл. «Кли-и-тор, говорит, потрогаю тебе, кли-и-итор: так, говорит, приятнее, если ебаться и подрачивать.» А меня на вокзале драли, как пиздиликто во что горазд. Я и слова-то такого не знала: «кли-тор»будто ручеек журчит, молочная речка. А книжки какие мне читал по ночам! «Добрый день», «Приятного аппетита»
И тут у нее начался настоящий припадок. Сестры с бараньими глазами побежали все в одну сторону и долго не возвращались. А Ванда стукнулась головой об угол кровати и больше в себя не пришла. Так закончилось ее пребывание в Коммуне им. Петра Великого.
вечер памяти Сергея есенина
Видели ль вы, как бежит по степям, в озерных туманах кроясь, зеленой ноздрей хропя, на лапах коротких крокодил? Не видели? Он бежит за поездом. Он безнадежно отстал от него. В руках у него маленький чемоданчик, а в немпустая мыльница, зубочистка и книга Леха Вильчека «Красочные встречи».
Село, значит, нашеРадово, терпеливо объясняет он встречным, дворов, почитай, полста. Тому, кто его оглядывал, приятственны наши места.
Люди смущенно кивают.
А за ним, по высокой траве, как на празднике отчаянных гонок, тонкие ноги закидывая к голове, скачет Джим Фиггинс, мастер международного класса по легкой атлетике. Он поет:Хоп-хэй, ла-ла-лэй, где вопросы, где ответы? Хоп-хэй, ла-ла-лэй, что ни говори.
Хоп-хэй, ла-ла-лэй, вторит ему крокодил, то ли верить, то ли нет, хоп-хэй, ла-ла-лэй, но Бог тебя хранит.
Я думаю: как прекрасна Земля, говорит ведущий, и на ней человек.
Вы ушли, как говорится, в мир иной. Пустота: летите, в звезды врезываясь. Ни тебе аванса, ни пивнойтрезвость, отвечает крокодил.
Ведущий: Это я-то?
Крокодил: А что, я что ли?
Джим Фиггинс: Хоп! Хэй! Ла-ла-лэй!
На сцену выезжает стул с пестрым халатом. Вслед за стулом на сцену выезжает Евгений Попов.
Награждается лысый мальчик за книгу «Лысый мальчик», объявляет ведущий.
Ура! Ура! кричит Евгений Попов.
Тише, Евгений Апофилактович, говорит ведущий.
Я не Апофилактович.
Тем более тише.
Евг.Попов: Ох, как изнахрачу я тебя сейчас
Крокодил: Пой, гармоника. Скука Скука Гармонист пальцы льет волной Пей со мной, паршивая сука! Пей со мной.
Ведущий: Это вы мне?
Крокодил: А ты кто?
Ведущий: Япастух; мои палатымежи зыбистых полей. По горам зеленым скаты с гарком гулким дупелей.
Крокодил: Ну дает, змееныш.
Евг.Попов (сильно кривя рот). Пусть побазарит. У него это ловко получается.
Джим Фиггинс: Почешите мне пятки. Срочно! Мне надо кончить! Быстрее, фраера, время не ждет!
Ведущий: Время, вперед! Начинаю про Ленина рассказ.
Евг.Попов: Это еще зачем?
Ведущий: Не за бесплатно, конечно. За это двойная ставка полагается, как за вредность, ха-ха-ха!
Крокодил: Мне сегодня хочется вечером из окошка луну обоссать.
Джим Фиггинс: По коням!
Крокодил: В смысле?
Дж.Ф.: В смысле, что сглодал меня, парня, город. Не увижу, конкретно, родного месяца. Я год здесь понты кидаю, базары фильтрую, обедаю в пиджаке
Ведущий: И хули?
Джим Фиггинс: Расстегну я поширше ворот, чтоб способнее было повеситься. Или поширее? Ну пососи, пососи как следует, маш, не халтурь, заработаешь на жизнь.
Ведущий: А он соленый.
Крокодил: Да хоть горький! Пусти, отсосу ему, гаду, он долларами платит.
Ведущий: Уйди от греха. Не знаю, не помню, в одном селе висит портрет знакомый в классе на стене. Ленина любят у нас во всей стране.
Евг.Попов: Ну, понес
Лех Вильчек: Он шо у вас, с припиздью, чи шо?
Крокодил: Чеши отсюда.
Ведущий: Сергей Есенин родился в селе Константиново Рязанской области.
Джим Фиггинс: А точно Рязанский?
Крокодил: Да, ублюдок. Сам кончилдай кончить другим.
Начинается жуткая драка. Стул в страхе уезжает за кулисы.
Сквозь грохот бьющихся бутылок и опрокидываемых столов, сквозь кабацкую брань и посвист ножей слышен голос ведущего:
И похабничал я! И скандалил! Для того, чтобы ярче гореть!
Вечер памяти Сергея Есенина подходит к концу. Каков же этот конец?
Крокодил по ошибке попал в серпентарий.
Фиггинс ногу сломал, а ведущийключицу
Из квартиры напротив доносится вой сенбернарий,
или в дальнем лесу одинокую вяжут волчицу.
Вот теперь конец.
ПРАЗДНИКИ ЖИЗНИ
первое предложение
Утром над декорациями шел снег. В мусорном баке горели синие шашлыки, новый забор белого дерева хотелось пнуть ногой, но оказалось, что его уже пнули не однажды; очень он был сахарный, аппетитный, беззащитный, сработанный. Крыши обнажились. Исчезли зимние туманы. Чтобы не чувствовать разнообразные боли различных частей тела, она неглубоко разрезала руку бритвой. Кровь ее развлекала, как феерия, как скопические культовые пляски во славу Изиды, где пронзительный визг знаменует отсечение детородного органа, и мечущийся у алтаря юноша только теперь, истекая кровью, понял, что он с собой сделал. Но поздно, поздно: носи бальзамированный в мешочке, да снизойдет к твоим молитвам бог бальзамирования Анубис. Он разлюбил фаллические хороводы, а заодно трагедию как жанр.
Теперь пронзенная холодом раненая рука висела и поскрипывала. Снег искончался, истончился, выпал весь. Была такая тихая жажда на одной ноте: чем разбавить этот пейзаж. Френос, таинственный Френос, развлекающий умы и смущающий души был рядом. И тогда она вспомнила, как сватался к ней композитор Прудонский.
Тот день был необычным; то есть сначала обычным: весело трахались и болтали, и к одиннадцати часам она уже тяготилась его погромными страхами, и будто в филармонию приходил человек с линейкоймерить черепа (а еврейские черепа имеют особенные размеры), и у кого еврейскийгнать из филармонии, заказов не давать, или один концерт в год, а ставку совсем снизить, но она не слушала, а думала, что перед менстрой потрахатьсярай, и задержки не будет, и надсадно распахнутое влагалище немножко сожмется и не будет чавкать целый день: Дай! Дай! Дай! Ну хоть три пальчика. Ну хоть горлышко бутылки.
Отменно было хорошо. В одиннадцать он всегда уходил.
Но вдруг замолк, посерьезнел, смешался, скомкал презервуар, сложил его в портфель, долго ковырялся там, сопя («чего он, не допил что ли?»думала она), и вдруг вынул миниатюрную круглую коробочку с замком и три слежавшихся нарцисса.
Забыл совсем цветочки Он откашлялся и встал. Переложил нарциссы в другую руку.
«Ебёнать, думала она, ебёнать», уже подозревая и наблюдая его манипуляции с ужасом.
Я хочу, чтобы ты была с женойвсе мы будем вместе
Коричневая коробочка, обтянутая кожей, вскрылась, в малиновом бархате лежало позолоченное кольцо с цветком-рубином, очень тоненькое, но на слоновый палец, явно.
Она была настолько смятена, что подумала: «На ноге его что ли носить» Это было как смерть. Сжалось горло. Бесчисленная вереница любовных похождений неслась перед нею: от первенькогоиз «Детского мира», что снял ее запросто, при покупке босоножек, до массовых тяжелых оргий, когда ты превращаешься в сплошную пизду и сплошной кровоподтек. Никто не дарил ей цветов и тем болееколец в коробочкахне тот ранг. Подхватить на улице маленькую пьянчужку в пурге и блевотине, отвести в теплую комнату, заклеенную афишами, дать горячего чая, обмытьвесь этот сопливый баналитет можно было бы не излагать, если бы он не был так люб мне.