Я стал вспоминать Гумилева, точнее, одну пародию на него, но застряла мысль, что написал ерунду. Права злорадная красавица.
А в другой раз была в конторе пьянка: водка из пластиковых стаканчиков, салаты из забегаловки с первого этажа, много шуму. Я не люблю такие праздники. Они какие-то непрожеванные, недоделанные: нечто растрепанное, что стремится быть сразу всеми трапезой, и балом, и борделем, а в памяти остается грязной кляксой. Некрасивой, нелепой. Серо-буро-малиновой.
Она сидела за столом, пила что-то лимонадное. На ней был умеренно приталенный костюмчик. Светлая стрижка под мальчика, открывающая выпуклый лоб. Пила она мелкими глотками, улыбалась всем, а на щеках у нее проявлялись ямочки. Я удивлялся, что обстановка ее не коробит, что ей удобно рядом с визгливой коллегой, похожей на баклажан: у той были темные крашеные волосы. И гоготание засаленного шофера ее не смущало. И множество других деталей, на фоне которых она выглядела ненужным, чужеродным объектом.
Такой я ее запомнил. И теперь кажется, что это была наша последняя встреча. Совсем скоро она уволилась. Куда-то уехала со своим полубогатым недоросликом.
На той пьянке мы с ней разговорились. После водки меня потянуло на откровенность:
Ты меня не любишь, и я тебя не люблю. Давай же не любить друг друга на расстоянии.
Она отшатнулась. Я будто по лицу ее ударил.
Легко живешь, сказала она с отчетливым упреком.
А зачем жить трудно? удивился я. Зачем?
Кто кого
Был день. Из-за сквозняка по большому залу почты летали серые бланкисловно осень репетировали. Очередь была недлиннаявсего-то четыре человека, но выглядела каменной. Люди стояли недвижимыи седая неряшливая старуха у основания, и парень в зеленой куртке, и лысый мужик в черном пальто. Последним я томился.
А за стеклянной стенкой жизнь звенела: из окошечка, вырезанного по низу стеклянной перегородки, на деревянную стойку брякались слова.
я не имею права принимать в таком виде. Куда я вам возьму? Заворачивайте. Идите и заворачивайте в третью. У женщины за стеклом тряслись вытравленные добела кудри, подрагивали щеки, рыхлые, слегка обвислые, хотя ей было едва ли за тридцать. По каким-то смутным, трудно формулируемым приметам было ясно, что переживает она свой самый цвет, а дальше будет только хуже.
Лет ей было немного, но, если разглядывать ее лицо по деталям, можно было подумать, что она прожила большую и трудную жизнь: пористая нечистая кожа в странных провалинах, мешки под глазами, и шея желтоватая, дрябловатая, а волосы, до середины белые, у основания неестественно чернели.
Румянец странный: местами ярко-красный, местами розовый, а то и с мелкими лиловыми островками. На лице будто побывал веселенький ситчик, потом ткань убрали, а самые яркие цветы остались, расплывшись до неясных пятеннеясных и разнообразных.
Женщина на почте не выглядела нездоровой. Она такой родиласьи это тоже было почему-то очевидно.
Старуха у окошечка виновато согнулась. Кроме заискивающей улыбки, на ней были пыльные боты, серая кофта с вытянутыми полами. Она совала в окошечко сумку, явно пустую, а почтовая тетка отчетливо давала понять, что принимать не будет: не положено, надо заворачивать, идите возвращайтесь, а лучше не возвращайтесь, сдохните там все разом, с сумками своими, кулями и баулами «Не имею права», снова и снова повторяла приемщица, но старуха не понимала, или притворялась непонимающей и все совала черный куль в окошечко.
Надо отправить, сыну надо отправить, говорила она, улыбаясь довольно жалко.
Но отошла наконец. Место у окошечка занял парень в зеленой куртке.
В ящик не входят. Дырка маленькая, весело отчитался он, просовывая в окошко пачку писем. Примите!
А что вы сделали? сказала тетка, глянув на письма мельком. Забирайте! Бросила пачку, и от хлопка по стойке, как по команде, улыбка у парня исчезла.
Вы каждый день письма принимаете, неужели нельзя просто принять? Неужели так сложно? В чем дело, я не понимаю! Голос у него сделался таким же резким, звякающим, как и у его собеседницы. Будто медяки в ведро бросают.
Вы зачем марки наклеили? Нельзя марки наклеивать одна на одну. Я не могу принять на себя ответственность. Я сейчас проштемпелюю, а на меня шишки посыпятся.
Вы же сами сказали. Вы сами сказали, чтобы наклеил. Как мне догадываться, что тут у вас правильно, а что нет? отвечал он еще резче.
Пробурчала.
Что?! Что вы сказали?! заревел парень, клонясь, готовясь будто влезть вовнутрь ее почтового царства. Я тут уже битый час стою! Как мне догадываться про ваши марки!
Надо же, как сильно могут меняться люди всего лишь за пару секунд. Был милый молодой человек, а тут прямо фашист с гранатой.
Про лицу тетки пробежало что-то живое, неконвейерное, не из того секретного завода, где изготавливают таких женщин, а потом распределяют их по почтам, вахтам, магазинам, за серые заляпанные стекла, за окошечки.
Идите, я сказала, произнесла она голосом, в котором мне послышалось удовлетворение. Идите. Не надо тут мне догадываться.
Взяла письма, стала их штамповатьбойко, с силой, будто вколачивая гвозди. Она, наверное, была хорошей работницей, ей, может, грамоты давали.