С семьей Клим расставался трудно не из-за жены, с которой его не связывало ничего, кроме взаимного ощущения ошибки, а из-за дочери, которую любил безумно. Сева к тому времени тоже успел обзавестись сыном, а потому полагал себя вправе где-то и указать старшему товарищу.
Вот именно! солидно говорил он. Ребенок! Дети!
Разве не в детях содержится тот смысл, о котором ты талдычишь? Наделай побольше и живи ради них чем плохо?
Она уже врет почти как взрослая, жаловался Клим в ответ, не обращая внимания на банальную севину мудрость. Всего-то четыре года, а вот научилась
В начале восемьдесят девятого распалась и климова бригада. Сначала погиб Струков не на стройке и даже не по пьяной глупости: стоял черным зимним вечером на черной наледи автобусной остановки вместе с черной мрачной толпой; скользя юзом, подошел грязный автобус, обвешанный, обсаженный людьми, как мухами;
человеческая масса на тротуаре качнулась, готовясь к штурму; Струков неловко посунулся вперед, нога поехала, таща за собой тело, он еще успел вымолвить: «Да что же вы, бляди» и детскими легкими саночками выскользнул на черную проезжую часть, грудной клеткой под колесо.
Потом почти сразу же травмировался Сережка наколол ногу, причем наколол капитально, насквозь, и не просто гвоздиком, а ржавой балочной скобой дореволюционной ковки. И от этой дореволюционности такая пошла в сережкиной ноге контрреволюция, что пришлось лечь в больничку, а лежа в больничке, понятное дело, кладов не поищешь.
Паша-Шварценеггер тоже к тому времени вот уже несколько недель безуспешно составлял в уме обращенную к Климу фразу о вынужденном уходе из бригады. Смысл фразы должен был заключаться в том, что Пашу давно уже сманивают на очень хорошую денежную службу по сбору денег с черножопых спекулянтов в качестве платы за предоставляемую защиту. Это была действительно хорошая служба не чета нынешнему сидению в проходной, и командиром там бывший пашин армейский сержант, человек, может, и злой, но с понятием, и шпалер там дают настоящий, и денег за неделю столько, сколько он у Клима за год не заработает. Одно жалко поговорить там будет не с кем, потому что разговаривать по-человечески только он, Клим, и умеет, за что ему, Климу, большое пашино спасибо, и вообще он, Паша, будет иногда заходить, если он, Клим, будет не против.
Объем информации был настолько велик, что Паша при всем старании никак не мог продвинуться дальше двух начальных слов: «значит» и «это». Он бы подумал еще с месяцок, но сержант торопил, а потому Паша вынужден был приступить к разговору без должной подготовки что называется, зажмурив глаза, как с моста в воду. Он выбрал момент после окончания смены, в каптерке, когда Клим устало сел на скамейку и, свесив вялые руки, уткнулся взглядом в противоположную стену, что, кстати сказать, случалось с ним в последние дни довольно часто. Паша поднес ко рту ладонь, чтобы звучать деликатнее, и произнес свою заготовку:
Клим. Значит это
Дальше не шло, что вовсе не удивляло Пашу ведь запланированная речь так и не добралась до этапа окончательной проработки.
Что, Пашок? сказал Клим, не отводя глаз от стенки.
Нашел работенку получше?
Ага, радостно подтвердил Шварценеггер. Я это
зайду.
Клим кивнул и потрепал его по могучему плечу.
Я понял. Конечно, заходи, друг, рады будем.
Правильный ты мужик, Паша. Как говорится, спасибо за службу.
В ответ Паша только громко засопел от избытка чувств, и Клим, поняв его, как всегда, без слов, но тем не менее исключительно точно, оторвал для такого случая глаза от стенки, а мысли от невеселых тем и снова кивнул:
Я понял.
Все он понимал, этот Клим. Разве с кем-нибудь еще можно было поговорить так хорошо, так по-человечески? Разве сравнится с ним тот армейский сержант? Паша снова засопел на этот раз от обуревающих его сомнений, но Клим уже отвернулся к своей стенке, да и вообще откатывать назад было бы слишком сложно.
Но даже если бы Паша-Шварценеггер раздумал уходить, даже если бы нашел нужные слова в своем небогатом словаре, все равно развалилась бы бригада так или иначе. Даже не из-за людей бы развалилась, а просто потому, что время пришло другое. На российские улицы, захлебываясь в мусоре слов, уже выползали веселые девяностые годы. Выползали из хрущевских пятиметровых кухонь, из телевизионной фрондерской болтовни, из подвалов борцовских секций, из гэбэшных кабинетов, из тюрем, из райкомовских банек с покладистыми комсомолками. Уже засновали через границы челноки с клеенчатыми баулами, уже зашумели в скверах злобные толстомордые тетки и циррозные неопрятные мужики, уже взошли обильной плесенью на городских опушках киоски, лотки и прилавки, уже показались между ними пашины новые сослуживцы с затылками, плавно переходящими в спины, немногословные солдаты войны всех со всеми, без различия расы, веры и происхождения, то есть строго по конституции, и никакого вам прежнего тоталитаризма
Уже зашуршал потихоньку бумажками по огромным пространствам невидимый глазу дележ размашистый, по-крупному, областями и заводами. Уже, «эффективно решая назревшие вопросы», затрещали автоматные очереди, защелкали в подъездах одноразовые пистолетики киллеров. До стройки ли тут стало? До ломки ли? Делить не строить, делить не ломать Где уж тут малой климовой бригаде уцелеть, если целые строительные управления падали, раздергивались, расползались по лихим загородным проектам новых заказчиков? Если и сами эти заказчики то и дело исчезали, едва успев выплатить аванс, пропадали кто в чужих землях, а кто и в своей родной, на полтора метра вглубь.
Теперь Сева встречался с Климом редко, от случая к случаю. Выпьют пивка на скамейке, поговорят вполноги, радуясь уцелевшей, не сгнившей, не сгинувшей родной близости, да и побегут себе дальше по безумным делам сумасшедшего времени. О себе в коротких этих беседах Клим сообщал скупо, больше слушал, поглядывал искоса, кивал: «Я понял». Чем он был занят тогда? Куда, в какие новые дали тащила его неуемная жажда правильной жизни, особенно дикая в новой атмосфере лихорадочного дележа? Судя по обложкам книг, которые по-прежнему постоянно торчали у него подмышкой, теперь Клим интересовался религией. Как-то, увидев у него в кармане потрепанный альманах буддистских текстов, Сева пошутил:
Смотри, бригадир, не сковырнись ненароком в какую-нибудь секту. Побреешь голову да пойдешь харей-кришной
Клим шутку не поддержал, ответил серьезно:
Нет, брат, что ты. Я экзотики не ищу. Мне нужна норма, понимаешь? Я всего-то хочу быть нормальным
Ну да, нормальным, улыбнулся Сева и добавил, слегка передразнивая друга: Я понял.
Сам он между тем все чаще и чаще вспоминал давнишние климовы слова, сказанные тогда, во время знаменательного разговора на крыше, те самые, насчет севиной сомнительной принадлежности этому городу, этой стране и вообще этой планете. Насчет последнего судить было еще рано, но вот относительно города и страны правота Клима уже давно казалась несомненной и самому Севе, и Лене, его жене. Альтернативой включения в общую бессмысленную лихорадку была только унизительная нищета на грани выживания. Возможно, сам Сева предпочел бы для себя второе и остался бы в Питере, как остался тогда в бригаде просто опустил бы упрямую голову, сжал бы покрепче зубы и постарался бы найти место, где легче копается но дома подрастали двое сыновей, так что думать приходилось не только о себе.
Уезжали летом. В Питере стояла удушливая жара, водка пилась кое-как, и поэтому проводы получились скомканными. Сева с Климом вышли во дворик отдохнуть от гула голосов в переполненной квартире.
Привыкай, сказал Клим, имея в виду водку. Там, я слышал, совсем не пьется. Фу неужели где-то бывает еще жарче?
Он расстегнул мокрую от пота рубашку, и Сева увидел нательный православный крестик.
Да ты никак крестился, Клим? Вот это номер
Клим смущенно отмахнулся.
Крещеный я, с детства. Бабка всех нас в церкву носила, на всякий пожарный.
Но крестика-то не носил? настаивал Сева.
Ну что ты пристал-то? еще более смущенно отвечал Клим. Ну, надел, и что с того? Тебе, нехристю, не понять.
Сева рассмеялся, помолчал, покачивая головой. По всему выходило, что Клим нашел-таки очередной вариант правильной жизни. Дай Бог, на этом успокоится не самый худший исход.
Ну да! с вызовом сказал Клим, будто прочитав его мысли. Отчего бы не попробовать? Как-никак веками проверено.
Сева молча пожал плечами. Вокруг плавился его предпоследний питерский вечер. Увидятся ли они снова: он и город, он и Клим?
Я ж не просто так, с бухты-барахты, сказал Клим, продолжая прежнюю тему. Я методом исключения. Если не получается ни с чем, основанным на простой логике, то остается только принять на веру. Помнишь Пашу? Отчего он служит? Потому что верит, что надо служить. Ничего не обсуждая, не доказывая. Верит и все. В этом вся суть религии.
Верит во что?
В правила. В устав караульной службы. В уложение о наказаниях. Еще в какую-нибудь чушь. К примеру, написано там, что надо стоять навытяжку с автоматом на плече возле тумбочки со знаменем и он стоит, не шевелится. Хотя по логике вещей получается, что никакого смысла в этом стоянии нет. Ну что может с тумбочкой случиться? Или со знаменем обычным куском красной тряпки с кисточкой? Кому они сдались на хрен? И даже если сдались, то почему часовой непременно должен стоять по стойке «смирно»? Казалось бы наоборот, в таком положении он только больше устает, а значит, и сторожит хуже. Отчего же тогда?
Отчего?
Оттого, что смысл служения вовсе не в самом действии, а в служении как таковом. В твоем респекте объекту служения. Сам посуди, если в стоянии у тумбочки был бы какой-то смысл, то ты мог бы сказать: «Я тут стою потому-то и потому-то» Но смысла нет, и поэтому ты можешь сказать только: «Я это делаю из уважения к»
Из какого уважения? перебил Сева. Исключительно из страха. Если Паша будет плохо стоять, его накажут, вот тебе и вся религия.
Клим радостно хлопнул его по плечу.
Именно! Я и не говорю, что правила держатся на одном лишь уважении. Конечно, еще и на страхе. Даже большей частью на страхе. Это тебе еще один довод в пользу их бессмысленности. Понятного-то меньше боятся Вот и получается: чем религия бессмысленней, тем лучше.
Ты меня извини, осторожно сказал Сева, Но по-твоему выходит, что любую абракадабру можно объявить сборником заповедей. Как-то это
Вот! подхватил Клим. Опять ты прав! Конечно, можно. Но зачем? Нужно просто выбрать из многих бессмыслиц одну, ту, с которой жить лучше. Которая и в узде держит, и вредит меньше.
И ты выбрал
православие, Клим потрогал свой оловянный крестик. Видишь ли, во-первых, для здешних мест это норма, чисто исторически. Во-вторых, христианские правила, в общем, хороши необыкновенно. Тут тебе и десять заповедей, и любовь к ближнему, и милосердие
Себе противоречишь, бригадир, снова перебил его Сева. Сам же говорил: правила важны своей бессмысленностью. Так? Тогда и выбирать надо было самые бессвязные, самые нелогичные и дурацкие. А ты наоборот, подобрал самые благообразные. Нестыковочка
Клим смущенно крякнул.
Это верно, Севушка. Я и сам об этом парадоксе все время думаю. Может, и впрямь нужно было в сектанты податься?
Ну нет! решительно объявил Сева. Мы ведь норму ищем, правда? А коли так, пойдем-ка выпьем еще по рюмочке. Неизвестно, когда еще встретимся, а ты мне тут мозги компостируешь
Они уже поднимались наверх, когда Сева вдруг спросил ни с того и с сего будто само с языка слетело:
А мать-то твоя знает, что ты в Бога уверовал?
В какого Бога? недоуменно отозвался Клим.
Кончай отказываться, Клим, сказал Сева с улыбкой. О чем же мы с тобой только что толковали? О караульном уставе?
Кто ж о Боге-то говорил? возразил Клим, топая вслед за Севой по лестнице. Мы и слова-то такого не произносили. Религия это да, не отрицаю. Но Бог-то тут при чем? Никакой связи, парень. Так что ни в какого Бога я не уверовал. Как был атеистом, так и остался
Встреченные радостными полупьяными возгласами, они вошли в квартиру и больше уже практически не разговаривали до самого отъезда.
В ту пору из Питера еще не летали напрямую; нужно было ехать до Москвы на поезде, и это сообщало проводам щемящую тоску настоящего, нешуточного расставания, когда отъезжающих именно увозят от людей, которые стоят на пустеющей платформе и машут вслед отчаянно скошенным глазам, слезам, носам, прижатым к запотевшему стеклу вагонных окон. Сравнима ли эта горькая пытка с деловой атмосферой аэропорта, с чемоданной суетой, в которой голова занята вовсе не предстоящей разлукой, а мелким, нервным, дрожащим беспокойством: «пропустят не пропустят?..» «заметят не заметят?..» «сколько будет перевеса?..» Сколько? А сколько бы ни было все равно не больше, чем тяжесть первого толчка отходящего поезда, первой вагонной дрожи, похожей на предсмертную.
Неизвестно зачем и почему на вокзал пришла и бывшая климова жена Валентина с шестилетней дочкой. Сева видел их до этого всего раза два-три, не больше, да и то мельком. Девочка сразу вцепилась в Клима, как будто уезжал он, а не другие, незнакомые и чужие ей люди. Чтобы успокоить, Клим взял ребенка на руки да так и стоял, как памятник советскому солдату-освободителю. Когда проводница уже во второй раз сказала свое «заходите, граждане, заходите» и стали прощаться, Клим смог обнять Севу только одной рукой другая была занята дочкой. «Надо же, подумал Сева. Обниматься нам еще никогда не приходилось» Он хотел сообщить Климу об этом факте, но помешал комок в горле.
Я понял, сказал Клим, отстраняясь и глядя на Севу непривычно долгим взглядом маленьких глаз, как будто смотрел не на человека, а на трудную и долгую работу, будто прикидывал, с какого конца за нее браться, откуда начинать и как раскапывать. На людей он обычно смотрел иначе искоса, впогляд: посмотрит и отведет, посмотрит и отведет. Я понял.
Гражданин, займите ваше место! потребовала толстая проводница.
Мое место невесело пошутил Сева и поднялся с платформы на подножку. Знать бы еще, где оно
Согласно купленных билетов, сурово сообщила толстуха, заталкивая его в тамбур. Пройдите, гражданин, не мешайте работать.
Взявшись за оба поручня, она перегородила выход, так что оставалось только смотреть из-за ее плеча на кучку друзей и близких, на их белеющие в вечернем сумраке лица, на огоньки их сигарет, зажженных немедленно после прощального объятия, как после последнего объятия утомительной, опустошающей любви. Они уже ждали отхода поезда, даже Клим поглядывал на вокзальные часы, одна лишь девчонка у него руках, по-прежнему вцепившись в отца, продолжала пристально смотреть на Севу. Несколько секунд они глядели друг другу в глаза ребенок с платформы и взрослый человек из вагона, из-за форменного серого плеча проводницы, и тут девочка что-то сказала.
Что? не разобрал Сева.
Девочка снова шевельнула губами, и он снова не расслышал. Поезд дернулся, лязгнул, стукнул буферами. Сева привстал на цыпочки отчего-то ему казалось очень важным все-таки понять.
Что?.. Да отстаньте вы! он грубо оттолкнул мешающую ему проводницу и высунул голову из отъезжающего вагона. Что ты сказала?
Куда ты?! Куда ты?! прокричала девочка. Куда ты?!
Теперь она кричала во весь голос, не умолкая. Клим осторожно повернул ее голову к себе, прижал к плечу, и крик прекратился. Поезд набрал ход.
Совсем сдурел? гневно сказала проводница, овладевая ситуацией. Вот ссажу, будешь знать.
Сева отступил в тамбур, отошел к противоположной двери. Туалеты в российских поездах открывали не сразу, так что смыть слезы все равно было негде.
Потом жизнь сначала застыла в изумлении, постояла так несколько месяцев безмолвным истуканом, а затем резко затемпературила, пошла метаться в бредовой лихорадке, захлебываясь, удивляясь, не узнавая себя, и прилегла отдохнуть только лет через пять, не раньше. Приехав к концу этого срока в Питер на традиционный терапевтический визит, который обязан совершить любой эмигрант, дабы излечиться от ностальгии раз и навсегда, Сева не обнаружил в городе Клима. Их общие друзья пожимали плечами: нет, мол, не слыхали. К концу недели Сева узнал телефон Валентины, которая, по слухам, вторично вышла замуж и была счастлива вполне. Та с трудом его вспомнила.