Оставь себе. В лесу живешь ведь.
Я съезжаю, ответила она. Договорилась с твоей матерью, будем жить вместе. К тому же у меня есть свой.
Она отодвинула заслонкубыло лето, печь не топили, готовили на плите в кухнеи достала маленький венгерский пистолет.
Его подарок, сказала она и заплакала.
Это был миниатюрный пистолетик «Фроммер-лилипут» 6,5 мм выпуска 1923 года.
Когда тетя Шура умерла, мать передала «лилипута» мне, а я подарил его любимой женщине, которую потом бросил. Некоторое время я боялся, что она застрелит меня из моего же «Фроммер-лилипута», но когда она вышла замуж, успокоился, теперь быть застреленным грозило ее мужу. Но до этого было еще очень далеко.
Я помог тетке перевезти вещи в материнский дом. Перед моим отъездом в Москву тетка протянула мне картину в деревянной раме, выкрашенной суриком. На картине был изображен пруд, беседка, в ней сидела женщина в белом платье, а перед ней стоял гусар в красном ментике, белых обтягивающих рейтузах и опирался на слишком короткую саблю, потому что ноги у гусара были короче туловища.
Такая картина была и в доме матери. Покупали их на рынках за красоту: белое платье, красный мундир, зеленая трава и голубая вода в пруду. На картине в доме матери в пруду еще плавали лебеди, а из-за якобы леса отливала золотом маковка церкви с золотым крестом.
Видно, я не мог скрыть иронии, тетка усмехнулась, легко отделила холст с дамой и офицеромза этой картиной была другая. Балерины в пачках в нежно-розовых и голубых тонах.
Это Дега, сказала тетка. Мы привезли из Франции две картины. Одну пришлось отдать в Москве, когда его собирались арестовать сразу после войны, а эта осталась. Здесь ее у меня не купят, а если узнают о ее настоящей цене, могут и прихлопнуть. Я ее держала на черный день, но похоже, что для меня черного дня не будет.
Я не понял ее тогда. Тетка знала, что у нее рак, уже неоперабельный. Она пережила мужа только на год.
Я никогда не думал, что буду их хоронить, такими прочными, крепкими казались они мне, великаны из сказочных времен. Тетка была только на голову ниже мужа, огромного и, как оказалось, очень тяжелого, когда его хоронили, шесть мужиков с трудом несли гроб.
Всего этого я тогда еще не знал. Автобус в соседний райцентр ходил два раза в деньутром и вечером. Я поехал на вечернем, чтобы переночевать у них и вернуться утренним к школе. От райцентра до лесничества десять километров я дошел, вернее, добежал за час. Дядя Жоратетка звала его Георгием, хотя по паспорту он был Егором, я об этом узнал только на его похоронахготовил жерди, чтобы укрепить ими копны сена перед зимой. Тетка доила корову, я слышал, как били струи молока в оцинкованное ведро. Я поздоровался, спросил, не надо ли в чем помочь.
Спасибо, управились, ответил Жорж и спросил:С матерью все в порядке?
С ней все в порядке, ответил я. У меня не все в порядке.
Поговорим за обедом, сказал Жорж.
На обед были котлеты из кабана, Жорж поставил бутылку болгарского красного вина, предложил мне, я в очередной раз отказался. Врач в туберкулезной больнице, когда я спросил его, что мне надо делать, чтобы не умереть, сказал:
Не пить, не курить и заниматься спортом.
С тех пор я выполнял это предписание. Меня всегда удивляло, как ели тетка и Жора. Утром они обычно пили кофе и ели яйца всмятку. В обед не ели, перехватывали, когда наедаешься, трудно работать, говорила тетка, зато вечером они ели плотно, с вином, салатами из капусты, яблок, свеклы с сыром. Жорж за лето, пока хорошо доились коровы, делал до десятка больших кругов сыра, которые он подвешивал в холщовых мешках в сарае.
После обеда они закурили. Они никогда не курили папирос. Вначале им сигареты присылали из Риги, потом появились болгарские и албанские, а в те годы уже можно было в городах купить американские или западногерманские. Жорж предпочитал американские. Он вывозил в Псков на рынок сыр, свининуони с теткой держали двух коров и до пяти свинейи, продав свою продукцию, покупал сигареты, вино, порох, дробь он лил сам.
Они три года провели во Франции, поняли толк в хорошей еде, хорошем вине и хорошем табаке.
Обычно на обед-ужин Жорж надевал белую рубашку с галстуком, теткакрепдешиновое платье, обедали не спеша, телевизора тогда не было, включали большой радиоприемник, слушали последние известия французского радио.
Поговорим о твоих проблемах, предложил Жорж. но только правду, и ничего, кроме правды.
Я рассказал все, как было.
Интересно, сказал Жорж. Почти партизанская тактика: прятать оружие на возможных этапах отступления. Но ты этот железный прут утопи в речкето ли сосед наткнется, да и милиция может просчитать этот вариант. И в чем же теперь твои проблемы? спросил Жорж.
Я не знаю, как поступать дальше. Скорее всего, они будут заставлять меня извиниться. А я не хочу. Вся школа будет считать: я струсил.
И пусть считает, сказала тетка. Тебе в этой школе учиться меньше года.
Но неизвестно, сколько жить в Красногородске. И если я уеду, все равно ведь буду приезжать, и все, увидев меня, будут думать: он трус.
О всех всегда что-нибудь думают, возразила тетка, что скупердяй, что глупый, что все из рук валится. Наплевать и забыть. Если можно, найди компромисс. Ты знаешь, что такое компромисс?
Знаю. Это стараться решить дело миром. Но это не компромисс. Они ни в чем не уступают, уступаю только я.
Но ты же своего добился. Ты их отлупил, возразила тетка, можешь и дальше так действовать. Отлупи и извинись. Культурный человек всегда извиняется, даже если наступит на ногу, а ты их избил.
Жорж молча курил, посматривая то на меня, то на тетку.
Я думаю, извинишься ты или нет, дело это замнут, но тебе запомнят. Ты куда собираешься поступать? Вроде бы офицером хочешь стать.
Раздумываю, ответил я неопределенно.
Так военкомат не даст тебе направления. А в школе напишут такую характеристику, что ты не только в военное, даже в фабрично-заводское училище не поступишь. А напишут обязательно, потому что в школе есть партийная организация. Секретарю этой организации позвонят и поинтересуются, какую характеристику написали этому хулигану. Даже приказывать не будут, просто спросят. Уполномоченный КГБ заведет на тебя дело. Один листок в папке пока, но если его запросят, ответит вполне объективно, что скрытен, агрессивен, в общественной жизни участия практически не принимает, избил сына секретаря райкома.
Выходит, без хорошей характеристики я никуда не поступлю, мне всюду будут перекрывать воздух?
Думаю, что да.
А зачем им это надо?
Иначе они не удержат власть. Или играй в игры, предложенные системой, или система тебя выталкивает. Я, например, не играю, потому что шансов выиграть у меня нет.
Почему?
Потому что я был в плену. И хотя убежал и снова воевал, имею боевые орденаи советские, и французские, я все равно меченый. Хотя плен на войнеявление нормальное. Иногда нет выхода. Англичане, которые воевали веками, это понимают. И когда в Лондоне был парад Победы, то парад открывали военнопленные, потому что им досталось больше, чем другим. Хотя условия в концлагерях, в которых содержались англичане, были почти нормальные для военного времени. Их наказывали, нас просто расстреливали за каждый проступок.
Но сдаваться в плен нехорошо, возразил я.
Нехорошо, согласился Жорж, но что я мог сделать, если у меня были прострелены ноги? А последнюю пулю себе в лобэто глупость. Я выжил и еще пару десятков бошей лично отправил на тот свет. Сейчас, конечно, ситуация изменилась. Бывшие пленные свое отсидели в лагерях, но они все равно меченые. Они могут работать только на черных работах. Вот я уже семнадцать лет работаю лесником и никогда не буду лесничим, потому что был в плену и потому что беспартийный. А руководить разрешается только партийным. А в партию меня не примут, потому что я был в плену.
Жорж сказал не всю правду. Он добивался восстановления в партии, из которой выбыл, естественно, за время плена. Но его не восстановили. Восстановить значило простить, а его так и не простили.
Какой же выход? спросил я.
Проведи маневр. Извинись, но запомнипри первом же удобном случае с ними рассчитаешься.
Именно тогда я решил, что сведу счеты с Воротниковами: и старшим, и младшим, и первый же удобный случай я не пропустил, но на это ушли годы.
НЕНАВИСТЬ К ВЛАСТЬ ИМУЩИМ
Извинялся я после большой перемены. Старшеклассников собрали на первом этаже в самом большом классе. За столами сидели директор школы, завуч, обе классные руководительницы, секретари школьной партийной и комсомольской организаций. Директор школы коротко рассказал о случившемся. Я вышел и сказал:
Я извиняюсь перед Виктором Воротниковым, перед Шмагой и тремя остальными, то есть перед всеми пятерыми за то, что я их избил. Я этого не хотел. Мы просто поругались. Я думал, что они будут сопротивляться, а они не стали сопротивляться и убежали, оставив Воротникова. Я перед ним извиняюсь особенно. Я честно старался ударить полегче, у него же толстые ляжки, такие трудно пробить, но так вот получилось, что задел сильно, и поэтому он не смог убежать. Я даю честное слово, что никогда не буду бить этих пятерых.
В зале уже корчились от смеха, Вера откровенно хохотала. Я понял, что перебрал, но перестроиться уже не мог.
Тишина! сказал директор. Виктор, ты принимаешь извинения Петра?
Воротников молчал и медленно краснел. Вначале у него покраснели уши, потом лицо, потом даже шея.
Не принимаю, наконец ответил он. Я с ним сам разберусь.
Я этого не хочу, сказал я. Позавчера их было пятеро, завтра будет десять. А с десятью я не справлюсь.
Теперь уже смеялись все.
А ведь совсем не смешно, сказал директор. Мы не нашли примирения, значит, будет заведено уголовное дело, и вместо того, чтобы поступать в институт, вы, Умнов, попадете в колонию.
А почему я? Может быть, Воротников со своей компанией. Суд будет решать, возразил я.
Суд, конечно, решит, продолжил директор. Но ведь избиты не вы, Умнов, а Воротников. И если вы будете доказывать, что только оборонялись, то и в этом случае налицо превышение пределов необходимой обороны. Я советовался с прокурором. Может быть, дело не дойдет до колонии, но условно кто-то будет осужден обязательно. А с условной судимостью вас не примут ни в какой институт, да и не на всякую работу возьмут. И это пятно на всю школу. В этой ситуации, когда от одного неверно произнесенного слова зависит судьба одного или нескольких молодых людей, мне лично не до юмора.
Я понял, что директор дает мне последний шанс. Не знаю, почему он мне симпатизировал, может быть, потому что был красногородским, как все мы, держал хоть одного подсвинка, сажал картошку, ходил за грибами и клюквой, сам чинил старый «Москвич». Он мог делать все, что делали красногородские мужики, но был еще учителем и директором школы.
Витя, сказал я, я перед тобой извиняюсь. Я был не прав, и подобное больше не повторится.
Я продолжал стоять. Директор смотрел на Воротникова, смотрели на него ребята из двух классов. Ни меня, ни Воротникова в школе не любили, но я был свой, и к тому же меня могли засудить.
Виктор, в наступившей тишине сказала Вера, было бы честно, по-мужски, извиниться и тебе.
Хорошо, сказал Воротников. Я тоже извиняюсь.
И вдруг все зааплодировали. Наверное, впервые в жизни не по официальному поводу на собрании, когда в торжественные даты заканчивался доклад, то первыми начинали аплодировать учителя, и подхватывали все мы. Мне не хотелось думать о том, что я все-таки испугался, мне хотелось скорее забыть о милиции и допросах. Когда я шел в школу сегодня, то выбрал кружной путь, чтобы только не проходить мимо милиции. Но я рано радовался. На последнем уроке в класс заглянул директор, кивнул мне, я вышел. Директор ничего не стал мне объяснять. Он шел к своему кабинету, а я шел за ним.
В его кабинете сидел сам первый секретарь райкома партии Воротников-старший в темно-синем костюме, белой накрахмаленной сорочке с малиновым галстуком, униформе партийных и советских работников. Все они отдавали предпочтение темно-синему, реже темно-коричневому цветунемарко, неброско и достаточно строго официально. Лицо Воротникова-старшего отличалось гладкой розовой кожей, у красногородских мужиков лица были грубые, темныелетом от солнца, зимой от ветра. И женские лица к сорока грубели. По таким лицам, как у Воротникова, я потом сразу отличал чиновников и чекистов. У чекистов лица были более бледные, они больше времени проводили в кабинетах. На лицах всегда отражалась прошлая жизнь. Я отличал синюшные лица туберкулезников, даже бывших, сердечники были бледными, те, у кого болел желудок, серыми, у бывших заключенных кожа всегда неровная, с пупырышками, будто они постоянно мерзли, если человек несколько лет в лагере недополучал жиров, эти отметины на коже оставались десятилетиями.
Я поздоровался.
Мне с ним надо поговорить один на один, сказал Воротников-старший.
Директор собрал тетради, уложил их в портфель и сказал:
Когда будете уходить, захлопните дверь.
Трусливый, наверное, подождал бы окончания нашего разговора, выяснил если не мнение секретаря райкома, то хотя бы выслушал его впечатления.
Он что, из красногородских? спросил Воротников.
Да, ответил я.
Тогда понятно, произнес Воротников, и я понял, что он не любил красногородских и, наверное, вообще псковских. Их и любить было не за что. Они больше работали на своих огородах, чем в колхозах, воровали все, что можно украсть, даже не считая это воровством. Со стройки тащили кирпичи, с полей картошку. Никто не верил, что это государство их собственное. Они тащили все, что недополучили от этого государства. Много пили от тоски, потому что знали, что никогда не станут ни богатыми, ни свободными. Они браконьерствовали в лесах и на реках, не считая это браконьерством, а рыбы и зверя пока хватало всем. Красногородский район когда-то был пограничным, рядом жили латыши и эстонцы. Говорят, до революции отношения с соседями выясняли очень часто при помощи кулаков. Когда Латвия и Эстония стали буржуазными республиками, псковские занимались контрабандой, более цивилизованные эстонцыво всяком случае, они таковыми себя считалине рисковали, потому что цивилизованность предполагает осторожность и уважение законов. Псковские законов боялись, но не уважали, а нужда всегда была сильнее страха. Мне мать рассказывала, что и мой дед занимался контрабандой. Во время войны с немцами многие из псковских мужиков ушли в партизаны. Партизанское движение на Псковщине известно тем, что партизаны привезли несколько обозов с мукой и зерном в осажденный блокадный Ленинград. В основном же партизаны истребляли местных полицейских и захватывали продовольствие, предназначенное для отправки в Германию. То, что немцы не успевали забрать у крестьян днем, партизаны забирали ночами. Мать мне рассказывала, что было страшно, когда днем в деревню, где жила сестра деда, приходили немцы, но еще страшнее, когда ночью заявлялись партизаны. В отличие от немцев, они хорошо знали, где и что можно спрятать, и всегда находили запрятанное. Я, конечно, изучал историю и знаю, что Псков, пожалуй, самым последним из древнерусских городов сдался Московскому царству. Москва оказалась сильнее, но псковские так и не покорились. И усадьбы помещиков здесь горели чаще, чем в других областях, и на дорогах разбойничали. Я и сам не мог понять псковских. Вроде бы работящие, но в основном на себя, вроде бы тихие, но если начинались драки, то деревня шла на деревню, улица на улицу с кольями, вилами, топорами.
Мать говорила, что после войны, которая многих мужиков повыбила, стало поспокойнее, но и нищеты прибавилось.
Я молчал и рассматривал костюм Воротникова, его галстук, ботинки на толстой микропористой подошве. Я о таких мечтал, и не только потому, что они были просто удобными для осенней и весенней красногородской грязи.
Воротников, наверное, хорошо знал такое молчание и понял, что я вряд ли что скажу. Он вынул протоколы допросов из кожаной коричневой папки.
Дело закрыто, сказал Воротников. Он порвал протоколы на мелкие кусочки и выбросил их в плетеную корзину возле директорского стола. Но запомни, скотина, если ты тронешь еще раз моего сына, посажу, и надолго. Выходи.
Я вышел. Воротников захлопнул дверь кабинета и пошел по коридору к выходу.