Чудо явилось в образе толстого стражника Полбы, прозванного так за здоровый аппетит жизнелюбивого человека. Любил Полба поесть, чего ж греха таить. Часто даже, не удержавшись, накладывал себе мисочку-другую из котла, предназначенного для обреченных. Обреченные-то они обреченные, но на арену должны были выйти своим ногами, для того и кормили.
Сидели давно, постепенно свыкаясь с мыслью, что это и есть их последнее пристанище. И другого не будет. А как их прикончатзависело от изобретательности римлян и своих же братьев-египтян. Разницы, собственно, не было никакой: что те, что другие были большие мастера умучить так, что смерть стала бы избавлением.
Прокл и боялся мук, и где-то даже стремился к ним, ведь тогда он пожертвовал бы жизнью так же, как Спаситель, хотя это было весьма самонадеянно, и грех было так думать. Вон любимый и ближайший сподвижник Помазанника, иудей Шимон, по прозвищу Петрос, тот даже попросил его вниз головой распять. Считал себя недостойным быть казненным, как Господь.
Но все равно, при всех этих глубокомысленных и благочестивых рассуждениях, Прокл очень не хотел умирать и мучений боялся. Поэтому маленьким мотыльком билась внутри огромная надеждаа вдруг?
И нате вам. Полба погремел засовом, и маленькая надежда превратилась в огромное всепоглощающее счастье. Обреченные обнимались, кричали, плакали, падали на колени и молились, кто как умел. Только несколько человек сразу же ринулись к двери. протискиваясь мимо объемистого Полбы.
Иди-иди! подтолкнул Прокла тюремщик. Легонько подтолкнул, не зло. Императора благодари. Он вашу ересь простил и разрешил. Теперь можете спокойно поклоняться своим богам.
Полба, понятно, не сильно разбирался в теологии, ему было все равно, кому поклонялись эти вероотступники.
Стараясь не бежать, пытаясь сохранить остатки достоинства, сдержать грохочущее сердце и нестерпимую радость, Прокл тоже вышел из камеры, протопал длинным коридором мимо равнодушного привратника и вышел на залитую солнцем улицу. Зажмурился. Сердце все колотилось. И от радости даже подташнивало.
Господи, Спаситель Помазанник. Спасибо Тебе за радость эту, за спасение моей недостойной души! шептал он пересохшими губами, подняв голову вверх и жмурясь от яркого солнца. Знаю я, что это чудо! Знаю, что недостоин я Твоей милости! И только благодарить Тебя могу я, посвятив жизнь свою служению Тебе. Ты мне эту жизнь подарилТебе я ее и вручаю.
Ему самому было немного неудобно от того, что он так разнервничался, но что-то же надо было сказать?
А еще надо было решить, куда идти.
Он не знал, сколько просидел в этом каменном мешке, что произошло за это время, он помнил только одно: как за ним пришли, выдернув из привычного и размеренного существования коммуны, и забрали, как забрали всех. И кто теперь живет в том большом доме, где жили они? Кто-то же живет.
Так куда теперь? Прокл решил: к Александру. Все же тот был главным, был старшим, самым знающим. Александр умел четко и просто отвечать на самые сложные вопросы, и наверняка найдет, что сказать теперь единоверцу, спасенному от жуткой погибели. Или куда направиться и чем заняться. Если удалось избежать смерти, то надо как-то устраиваться в жизни.
Единственное, что смущало Прокла, это то, что к Александру надо было идти среди бела дня. Словам Полбы о том, что теперь их вера благосклонно разрешена сверху, Прокл как-то не очень доверял. А выдавать не только главу общины, но и умницу и великолепного организатора очень не хотелось.
Только выхода не было. Надо довериться сведениям обжоры-тюремщика.
Осторожно, петляя кривыми улочками, Прокл подошел к заветному дому. Решил все же дождаться хотя бы сумерек, а пока несколько часов бесцельно слонялся по великому и славному городу, подмечая перемены, произошедшие за время его заключения. Перемен было немного, однако неуловимо чувствовалось, что времени-то прошло ох как немало. И дело было не просто в том, что сменилась власть, она и раньше менялась с разной степенью частоты. Сменился настрой. Вот не объяснишь, а чувствуется. Очень любопытно.
У дома пресвитера стоял здоровый мужик с длинным шестом. Прокл попытался обойти его, но мужик бесцеремонно преградил ему путь своей дубиной.
Куда?
К Александру.
Зачем?
Вопрос обескураживающий. Действительно, зачем?
Надо.
Не надо! отрезал мужик и шестом легонько стал отталкивать Прокла от двери.
Надо! отчаянно защищался Прокл, пытаясь прорваться внутрь. Надо! Я его друг! Я его ученик!
Не надо, врать не надо! мужик был сильнее. Иди отсюда, видали мы таких друзей.
Пропусти его, Савва, раздался вдруг до слез знакомый голос. Это свой.
На пороге дома стоял Александр, поседевший, полысевший, но все такой же улыбчивый и родной. Он раскрыл руки для объятий, и только тут Прокл ощутил, сколько времени прошло, как он соскучился, и все, что накопилось, вдруг вырвалось наружу: он кинулся, прижался к епископу и против воли своей разрыдался. Как-то разом вспыхнуло все: и страх, и боль, и одиночествои теперь он не мог сказать ни слова, только жалобно и шумно сглатывал, когда слезы переполняли, и крепче прижимался к тому человеку, который был единственным свидетелем счастливой, интересной, насыщенной и такой теперь далекой жизни Прокла до каменного мешка. И это было второе чудо за день, и Прокл боялся, что его разорвет от такой невиданной милости Спасителя.
Ну, ничего, ничего, гладил его по волосам Александр. Главное дело, что живой. Руки-ноги целы, голова цела, значит, мы с тобой еще повоюем во славу Господа нашего, значит, воля Его сильнее властей на Земле предержащих, помнишь же? Явил тебе сегодня Помазанник чудо, а?
И Прокл, сквозь слезы, кивал.
Худющий-то какой! смеялся пресвитер. Ладно, пошли в дом, голодный, поди.
Прокл должен был бы есть жадно, обеими руками хватая все те яства, что неожиданно возникли на столе епископа Александра. Но он изо всех сил сдерживал себя: тюрьмавеликолепный учитель терпения. Брал по кусочку, осторожно отправлял в рот. Он и половины названий блюд не знал или позабыл за давностью, но было вкусно, и с каждым куском все труднее становилось сдерживаться и не начать запихивать в себя горстями все подряд. После Полбы-то«раз в день каждый день»и не так оголодаешь.
Однако и странно было как-то: с чего вдруг на столе у пастыря, светоча скромности и умеренности, такое великолепие?
Вообще, разглядел Прокл, смотрелся Александр совсем иначе, чем раньше. Одежда новая, красивая, наверное, дорогая. Волосы напомажены, борода аккуратно подстрижена. На груди, на кожаном ремешке, висят два сколоченных накрест брусочка. Стал он как-то вальяжней и, что больше всего озадачивало Прокла, разговаривал с ним покровительственно, даже свысока, чего раньше не бывало, да и быть не могло. Что ж, слишком долго Прокла не было, слишком долго.
Сам Александр сидел, ничего не ел, только улыбался, на друга глядя. Обсудили старых знакомых, кто где, кого распяли, кого голодом уморили, кого на арене умучили. Выжили немногие. Зато и новообращенных было не счесть. Сам император благосклонно относился к их вере, и матушка его, да продлит Господь их годы, всех им благ. Эдакого подобострастия тоже раньше за Александром не водилось. Ох, много времени прошло!
Пойми, брат Прокл, вальяжно говорил, да нет, не говорил, изрекал бывший соратник, наступили другие времена. Всё в руце Божьей, только Он один может знать, что да почему, а мы лишь верить должны и вере этой истово следовать. Если Господь счел нужным наградить детей и верных слуг Его, то кто дерзнет противиться Его воле? Только уж совсем какие-нибудь фанатики навроде Антония. Но тот вообще тяжелый случай. Отдельная история, потом как-нибудь расскажу, не о нем сейчас, повелительным жестом остановил Александр вопрос, готовый сорваться с уст Прокла. А раз сам великий и благочестивый император Константин готов объявить нашу веру главной верой империи, то не в этом ли величайшее чудо, которое Спаситель нам являет? Ты только подумай: сам император Римской империи! В чьей голове могла возникнуть эта дикая мысль? Но так повелел Господь. И свершилось чудо.
Подожди, стараясь прожевывать, прежде чем говорить, спрашивал Прокл, а где же смирение? Добродетель? Бедность, наконец? Разве Помазанник не об этом вещал ученикам своим?
Об этом, неожиданно легко соглашался Александр улыбаясь. А как одно противоречит другому? Разве Он не принес себя в жертву ради всех людей на свете? Разве привлечение в лоно нашей Церкви не есть величайшая из целей, которую может себе поставить себе служитель Господа? Разве миссия наша не в том, чтобы весь род людской обратился в истинную веру и наступило Царствие Его на земле?
Да, это так. Ноубеждением, а не силой. Иначе чем мы отличаемся от язычников?
Верой. Истинной верой, сметающей все на своем пути. Верой, которая способна творить чудеса. Верой, перед которой бессильны кумиры идолопоклонников.
Так-то оно так, продолжал занудствовать Прокл. Но есть в этом что-то неправильное. Вспомни, как мы жили одной семьей, как все у нас было общее, как каждый освобождался от груза своего прошлого, что тянуло обратно, в трясину материального мира. Разве тогда не были мы истинно свободны? Разве не это удел избранных? А ты, я смотрю, вовсе от благ этого мира не отказываешься, а? Не то что раньше.
Александр заметно разозлился:
А я должен, по-твоему, отказываться? Это с какой стати?
А с такой, что бедностьэто и есть добродетель. Ну хорошо, одна из добродетелей. А какой же ты пастырь, если не добродетелен, зато сыт и богат?
Ты слишком долго предавался своим добродетелям в темнице, сухо сказал епископ. Времена изменились. Я понимаю, ты считаешь, что вернулся в тот же мир, из которого был забран, но это не так. Мир изменился. Вместе с ним меняемся и мы. И тебе тоже стоит измениться. Иначепропадешь. Да пойми же ты, пылко заговорил Александр, и в нем вновь стало возможно разглядеть прежнего неистового пресвитера. Как я могу проповедовать среди людей, если одет в рубище и все помыслы мои направлены только и исключительно на добывание пропитания?!
«Да так же, как ты это делал раньше!»хотел сказать Прокл, но сдержался.
Люди видят сирого, убогого, голодного и думают: «Это вот такими и мы станем, если в новую веру обратимся? Вот уж нет!» Люди должны видеть, что вераэто счастье. Что хотя истинное богатство веры внутри тебя, но и внешнее благополучие должно свидетельствовать о сиянии веры. Это не я богат, это община наша богата. И не камнями драгоценными, а духом и веройчему и символ блеск епископа.
«Ладно, подумал Прокл, не буду с тобой спорить. Нельзя попрекать хозяина в его доме его же угощеньем».
Это что? решил он сменить тему, кивнув на висящие на ремешке брусочки.
Это, брат, крест, символ страданий Спасителя.
Прокл поразился. Даже похолодел от такого святотатства.
То есть ты хочешь сказать, что носишь на груди орудие мучений, на которые обрекли Господа?
Нет. Я хочу сказать, что ношу на груди святое напоминание о тех муках, которые претерпел за нас Спаситель.
Прокла начало трясти. Не фигурально, а буквально. Просто затрясся от возмущения, закружилась голова, он даже забеспокоился, как бы от такого сознание не потерять.
Да нет, уважаемый епископ Александр, опомнись! Это не святое напоминание, а мерзость и кощунство! Чистой воды кощунство. Носить на груди орудие позорной казни! В голове не умещается. И ты еще смеешь называть себя пастырем? Да какой ты пастырь! Как ты смеешь учить других добру, бессовестный, нося на шее эту гадость? Ты ли это, Александр, друг мой?! Ты сам-то понимаешь, что творишь?
Учитель холодно смотрел на горячащегося ученика.
Смотрю я, ничему тебя узилище не научило. Не понимаешь ты жизни, не идешь в ногу со временем. А такие сейчас не нужны. Не друзья они нам. Даже если молчат, то и молчание их вредит нашему делу, сея смуту в неокрепших умах неофитов. Поэтому знаешь что, дорогой мой Прокл, не будет тебе моей дружбы, безнадежен ты, застрял в прошлом, делу нашему бесполезен. Иди-ка ты отсюда подобру-поздорову. И не из дома моего иди, а из города. Вообще. Отпускаю тебя, памятуя о прежних твоих заслугах и о нашей дружбе. Но теперь больше мне не попадайся. Понял?
А кто ты такой, дорогой мой Александр, чтобы указывать мне, куда и почему идти, а?
А я, горестный сиделец, если ты еще не успел понять, не просто епископ и пресвитер общины нашей, а Папа. Папа всех, кто верует, во всей империи. Ну, кроме Рима, единственно. Теперь понятно? И если ты через сутки еще будешь по-прежнему шататься в городе со своими идиотскими идеями, вытащенными из древнего сундука, и не приползешь ко мне на коленяхя не шучу, на коленях! умолять дать тебе хоть самую малую возможность исправиться и служить мне и Господу так, как этого требует время Так вот, ровно суткиили пошел вон из моего города. А ты меня знаешь: я если обещаю, то делаю. И выйти из темницы на этот раз будет тебе ох как сложно. Уж поверь, понадобится еще одно чудо от щедрот Господа, а я его промысла не знаю, мне неизвестно, сколько чудес у него для тебя припасено. Ну всё. Поел? Прощай.
Так Прокл снова оказался на улице.
Деваться опять было некуда. Но это было не так страшно, как то, что случилось с добрым и славным Александром. Вот это оказалось пострашней и бездомного существования, и совершенно непонятного будущего.
Что делать-то? Все, во что верил Прокл и что держало его все эти годы, не давая сойти с ума, не то чтобы рухнуло, но сильно пошатнулось. Уж если Александр поддался соблазнам мирским, то чего же ждать о других? Что будет с верой? С истинной верой, которая единственно и есть жизнь? А как может изуродовать алчный и циничный пресвитер души неофитовдаже думать не хотелось. И как будет выглядеть мир, построенный по проекту александрийского папы, тоже. Поди, еще и богословские споры отменит, насаждая одну-единственную «верную» линию. Свою.
Смятение, одно смятение.
Но что делать?
Отведенные на обдумывание сутки заканчивались, а решения Прокл никакого не принял. Понятней ситуация не становилась. И только к вечеру следующего дня пришло, нет, не решение, а понимание того, что нужно сделать.
Что там говорил Александр об Антонии? Из осторожных расспросов выяснилось, что этот пресловутый Антоний, как и говорил папа, фанатик, покинувший мир ради молитвы и смирения, добровольно заточивший себя в пещере где-то в горах у Красного моряединственно служения Господу ради. Рассказывали всякое, ктосо смехом, ктос уважением. В городе его хорошо знали: в скитаниях старик Антоний частенько посещал Александрию, поражая всех косматым видом и свирепым нравом, особенно в отстаивании символов веры, которые сам себе установил. Косноязычный заика, брызгавший слюной, он убеждал не красивыми словесами, а невероятной энергией, которой заражал слушателей.
Прокл не знал его раньше, но говорили, что с папой Александром Антоний не очень ладил. Ну оно и понятно. Один стоял за привлечение к вере блеском, второйза обращение личным примером подвижничества и благочестия. Оба пути, наверное правомочны, определенная логика в словах Александра была. Прокл это признавал. Но ему лично был ближе путь анахорета избранный Антонием. Именно такой подход к служению Спасителю казался Проклу единственно возможным: весь, без остатка, без условий, без жалости к себе или к близким. Отказаться от мира, уйти от негоэто ли не есть высшее благо? Не в этом ли единение с Божественной силой, которой все равно, в какие одежды ты одет и что ешь на обед, но которая ревностно следит за тем, что в душе твоей?
Все было за то, чтобы отправляться к Антонию, набраться у старца мудрости, а затем, если будет на то Его воля, может, и поселиться рядышком, в красных горах, в одной из пещер.
Старые знакомые, где случайно встреченные, а где и специально найденные, снабдили в путь необходимым: дали воды, хлеба, медяков да крепкие сандалии. В путь двинулся, как только начало темнеть. И к утру следующего дня после спорой и безостановочной ходьбы по ночной прохладе Прокл прошел никак не меньше, чем три парасанга. Отвыкшие от ходьбы ноги гудели, но было приятно от того, что есть еще силы, что не так уж он ослаб за время отсидки. На следующий переход запланировал себе уже не три парасанга, а все четыре. Днем, когда палило солнце, укрывался среди скал, дремотно пытаясь перемещаться вслед за скудной тенью, отсыпался, а идти приноровился по ночам. Так, глядишь, дней за десятьпару недель и доберется до Аккабы. А тамГосподь велик, поможет.