Один из санитаров сказал нам тогда, что дела не так уже плохи, что отца подлатают. Врачи такие юные, они никогда не смотрели в глаза и наслаждались, когда полы белого халата разлетались влево и вправо от быстрой ходьбы по коридору, они никогда с нами не разговаривали.
Очевидно, подлатать отца оказалось не так просто, как все думали.
Спустя два часа его уже не было с нами.
Рукопись в одной руке, мотоциклетный шлемв другой, так я и стояла в палате отца, но его кровать была пуста, и тут сразу же нашелся его лечащий доктор.
Он отвел меня к отцу, его глаза уже не были похожи на фьорды, они выглядели как пустые голубоватые шары, а тело еще сохранило чуть-чуть тепла; я села рядом с ним в пустой комнате для прощаний, взяла его остывшую руку и стала читать книгу вслух.
Я не знала, что еще делать.
Медсестра пришла сообщить мне, что уходит домой. Я продолжала читать ему. Пришла другая медсестра, сказала, что началась ее смена. Потом она появилась вновь и доложила, что уходит домой.
Я всю ночь и целый день просидела около отца, который ушел. Я шептала: «Спокойной ночи, Луна. Спокойной ночи, комната. Спокойной ночи, папа». И в утренние часы отец как будто стоял позади меня, он положил руки мне на плечи и сказал: «Теперь ты всегда знаешь, где я».
Самое страшное, что могло произойти, произошло.
Мой лучший друг умер.
Мое детство умерло.
Больше никто не любил меня.
Не питайте напрасных надежд, говорит доктор Джон Сол, после такой аварии вероятность того, что человек выйдет из комы структурированно мыслящим, мизерна. Если быть точнее, меньше девяти процентов. Вы меня понимаете, миссис Томлин?
Нет, я же всего лишь бедная глупая женщина.
Доктор Сол смерил меня взглядом. Я таращусь в ответ.
Хочу, чтобы Генри вернулся прежним. Тем мужчиной, который неожиданно появляется у меня на кухне в любое время суток: утром, ночью или днем, заявляется в мой лофт этажом выше издательства, смотрит на меня умоляюще и тихо говорит: «Привет, Эдди. Я устал. Можно прилечь у тебя?»
У меня он мог спать. Порой по три дня кряду. И даже спящий он оставался для меня точкой притяжения, центром, вокруг которого все вращалось, средоточием всего: вокруг него вертелись недели, дни, чувства, оживавшие только в его присутствии.
Я ненормальная, раз до сих пор люблю Генри, хоть и без былой страсти. Она приутихла, ровно настолько, чтобы причинять мне боль, но не сжигать дотла.
Писк пульсоксиметра и сердечного монитора становится вдруг резче.
Что случилось? спрашиваю я у доктора Фосса, который морщит лоб. Так и должно быть?
Никто мне не отвечает.
Его сердце стучит, бешено колотится, ононет, это не сбивчивые электронные удары предательского сердца Генри, это
Голубые шторки раздвигаются, появляется веснушчатое лицо мальчишки с широко распахнутыми глазами, подросток, неуклюжий, слишком быстро вытянувшийся, в темно-синих брюках, светло-голубой спортивной рубашке и темно-синем школьном пиджаке, торчащем из-под сине-зеленого халата для посетителей.
Мальчишка, задыхаясь, бросается на кровать.
У меня сжимается сердцеего лицо над маской взрослеет за два удара сердца. Отчаянный стон вырывается у него из груди: «Папа?»
Постойте. Папа?
У Генри М. Скиннера есть сын?
СЭМ
Кажется, вокруг отца тысяча человек.
Он кажется спящим таким глубоким сном, что сердце стучит лишь один раз в час.
Они сняли с него тонкое голубое покрывало. Теперь отец как будто в футболке из собственной кожи, белой, как сода, только рукизагорелые дочерна. К груди приклеены электроды, похожие на странные глаза, длинные синие ресницы которых соединены с разными аппаратами.
На ум приходят Скотт и Михаэль Шумахер и то, что можно исчезнуть посреди собственной жизни, даже не умирая.
Папа?
Мой голос звучит, как желтая четверка. Слабая и тихонькая, ненавижу ее.
Сэм. Хорошо, что ты здесь. Это обрадует твоего отца, говорит доктор Фосс.
Я машинально тянусь к руке отца, как делал на протяжении последних четырнадцати дней. Но прежде чем я успеваю прикоснуться к нему, он поднимает руку, я отстраняюсь и натыкаюсь на мишку Фосси.
Мой отец стонет, его рука совершает какое-то движение в воздухе и падает. Тело приподнимается и изгибается, я невольно представляю себе садовый шланг.
Доктор Фосс отталкивает меня в сторону.
Передо мной вырастает стена спин.
За ней я чувствую своего отца: кажется, будто он пробивается через все эти круги, мчится сквозь все сферы жизни. Кому, сон, измененное состояние сознанияпрямо к центру, к бодрствованию, и будто за ним по пятам следует мрак, такой плотный, что уже окутывает его и тащит назад.
Я ощущаю его так ясно, как никогда прежде.
Папа!
Желудочковая тахикардия, говорит кто-то, пульса нет.
Руки вокруг тянутся к шприцам, канюлям, зондам, трубкам.
Дефибрилляция, триста шестьдесят.
В этот момент голубые глаза электродов на груди отца дополняются еще одним красным глазом.
Доктор Сол? Мерцание желудочков!
Спокойствие, ребятки, спокойствие. Уровень глюкозы?
Три, два, один.
Гудение, звук удара, похожий на столкновение двух машин.
Мрак рассеивается, будто черный дым.
Вот теперь мой отец с нами. По-настоящему и полностью С НАМИ!
Маяки. Бомбы. Молочникэти картины мелькают передо мной. Не знаю, откуда они берутся. Хотя нет. Вру. Знаю. Но не могу понять. Я вижу тени, окружающие отца, его мужество и отчаяние. И картины, которые переполняют его.
Массаж сердца: тридцать компрессий, два вдоха.
Две руки, одна на другой, давят на грудную клетку отца. Звук ломающегося спагетти.
Остановка сердца.
Вотбрешь между халатами.
У отца открыты глаза! Он видит меня. Он смотрит на меня!
Папа, шепчу я.
Ему стоит невероятных усилий смотреть на меня.
Взгляд отца становится тверже, да, кажется, он просыпается. Он возвращается, возвращается!
Он смотрит на меня, в его глазах один-единственный вопрос.
Спокойствие, спокойствие. Средняя гипотермия. Время, пожалуйста.
Пять секунд, доктор Сол.
Оглушающий звук, высокий и резкий.
Адреналин.
Семь.
Уведите мальчишку.
Восемь, девять
Так тихо, тихо. До крика
Он смотрит на меня, но его присутствие все менее ощутимо, оно растворяется, и отец выглядит таким грустным, таким бесконечно грустным и
Готовим антиаритмическое средство, амиодарон, и быстро. Уже одиннадцать, я не хочу, чтобы он тут умер, понятно?! И пожалуйста, уведите парня, он все время кричит!
Идем!
Кто-то берет меня за руку, чей-то голос, спокойный, темный и уверенный, как темно-зеленая восьмерка, произносит: «Сэм, он не умрет, этого не случится, слышишь? Он не умретне сумеет, разучился много лет назад. Сэм! Пойдем! Идем со мной!»
Резкий звук, который все сгущался и стал моим собственным криком, делится на слова: «Нет! Нет! Нет!» превращается в ярость, злость на отца и ненависть ко всем врачам, которые всё делают не так, всё!
Потом ощущение падения, падения, падения.
И вот эта незнакомая женщина со светлыми глазами, как у волчицы, она просто рядом, и она подхватывает меня до того, как я разобьюсь.
ГЕНРИ
Я падаю.
Потом вижу собственную тень на асфальте, которая невероятно быстро идет мне навстречу.
Треск яичной скорлупы при ударе о край фарфоровой чашки.
Я падаю, падаю уже в тысячный раз. Что-то смотрит на меня, пока я падаю. Кажется, оно внимательно рассматривает меня, открывается мне, как пасть, огромная, распахнутая пасть. И вот море разверзается и поглощает меня.
Но потом меня выталкивает на поверхность.
Меня вытаскивают из черного омута, будто рыбу, пойманную на удочку, рыбацкий крючок прочно засел в моем сердце и тащит меня наружу.
Я с трудом поднимаюсь из пучины к яркому свету
Адреналин.
Семь.
Уведите мальчишку!
чтобы потерять равновесие. Я поднимаю руки, но кажется, рук у меня нет. Я хочу отцепить крючок и тут вижу мальчика, который смотрит на меня, его взгляд держит меня.
Папа, говорит он.
Восемь, девять, десять, доносится чей-то голос.
Над этим крик.
Вижу люминесцентные трубки за пульсирующими лампочками.
Вижу халаты и трубки, слышу звуки приборов и чувствую твердую поверхность каталки.
Я здесь!
Пожалуйста, хочу я сказать, я здесь!
Никто не замечает меня.
Только мой сын.
Кто-то держит меня за руку, и я узнаю форму пальцев, мягкость кожи, упругость плоти под ней. Я знаю эту руку, это рука Эдди!
Держи меня, Эдди! Я не хочу умирать, прошу тебя, не отпускай меня!
Потом я вижу себя самого.
Я вижу себя в отражении металлической штанги, на которой висят две капельницы. Вижу свое лицо, оно перекошено, голова разбита. Вижу, как мой взгляд стекленеет, становится безучастным и жестким, и я ухожу в себя, исчезаю в глубине.
Эдди! Держи меня! Не отпускай!
Она крепко держит меня, я хочу подтянуться обратно, к ее руке, в палату, в жизнь, но у меня нет сил.
Потом происходит нечто непостижимое.
Ее рука отпускает меня!
И я падаю в бездонное.
И надо мной, далеко-далеко наверху, что-то смыкается. Огромная пластина, похожая на тонированное оконное стекло, в то время как я все тону и тону, теряюсь в себе самом. Эта преграда покрывает все, море затягивается темным, прочным, непроницаемым слоем льда или стекла, который отрезает меня от мира.
Кажется, она все выше и выше, а я скольжу все дальше вглубь, исчезают цвета, звуки, запахи.
Безмолвное отсутствие всего живого в этом антимире.
Эдди не любит меня больше.
Она не любит меня больше, плачет мое сердце, которое уже не бьется.
ЭДДИ
Доктор Сол выставил нас.
Отведите их в часовню! велел он.
Вот мы и сидим тут, в самом спокойном больничном помещении. Здесь тихо, как на морском дне.
Мальчик съежился в моих руках, глаза закрыты, большие пальцы теребят указательные, он без устали повторяет это движение и что-то шепчет.
Я держу еготакое чувство, будто его голова и мои руки созданы друг для друга.
Хочу сказать ему, что его отец сжал мне руку перед тем, как я отпустила его, чтобы подхватить его сына.
Сейчас скажу ему об этом. Сейчас.
Его зовут Сэм. Он сын Генри.
У Генри есть сын.
Я держу его, сына Генри, из жизни, о которой я ничего не знаю. Меня переполняет ощущение чуда, такое же чувство возникает, когда я беру на руки новорожденных деток друзей или коллег из издательства. Ощущение чуда оттого, что появилась такая маленькая, полная сил жизнь. В подобные моменты всегда понимаешь, что хоть это существо и крохотное, но абсолютно полноценное.
Сэм что-то шепчет, снова и снова, и наконец я разбираю, о чем он просит: «Вернись!»
Я присоединяюсь, сначала беззвучно, потом тоже начинаю шептать:
Вернись!
Мы просим, пока наши слова не начинают звучать в унисон, мы обращаемся к нашим отцам:
Вернись! Вернись!
ЭДДИ
Я закрываю глаза и прижимаю мальчишку к себе еще крепче.
«Папа, думаю я, помоги мне!»
В этот раз я не подавляю ощущения, будто его руки лежат у меня на плечах. Как той ночью, когда он ушел из этого мира.
Когда он умер. Называй вещи своими именами, Эдвинна. Это смерть! А не уход. Уход подразумевает возможность вернуться, а он не вернется. Его нет. И не будет. До конца твоей жизни. И что бы тебе там ни почудилось, исходи из того, что это не может быть правдой! Его нет. И это навсегда.
И в одну секунду возвращается боль, оттого что я никогда больше не услышу отца по-настоящему, разве что в собственных воспоминаниях. А воспоминания об отце, о его голосе, запахе, звуке его шагов по асфальту подобны угасающим звездам.
Из груди Сэма вырываются рыдания.
Я ощущаю на плечах руки отца. Слышу его голос из темноты.
Эдди, солнышко, ну-ну, тихо, иди сюда! Иди ко мне и послушай. Слышишь меня?
Он всегда так говорил, когда я просыпалась посреди ночи, корчась от страха. А потом что-то пел. Пел все, что вспоминалось: иногда какой-нибудь стих, попавший ему на глаза в книге, забытой на маяке (одном из тех, за которыми он следил по долгу службы), иногда он просто напевал что взбредет в голову, мелодии без слов, из одних звуков.
Он обнимал меня с такой нежностью, с какой в ладонях отогревают до смерти напуганную пичугу, а я, прильнув к его груди, прислушивалась к звукам, которые лились в этот мир, рядом с биением его сердца.
Просто не нужно задумываться, объяснил он однажды, когда я спросила, как это у него выходитпеть утешительные песни без слов, песни, которые никогда не были и не будут записаны.
Отключи голову, следуй за картинками, возникающими в сознании, и воспроизводи голосом. Не ищи слов, способных вместить боль и слезы Найди себе место и пропой его.
ГЕНРИ
Скоро будем на месте, произносит отец успокаивающе.
Он сидит позади меня. Мы всегда так сидели: отец греб, а я держал между ног ловушки для омаров.
Ируаз, свирепое море, сейчас спокойно, оно блестит с тем полупрозрачным, синевато-металлическим отливом, который свойственен Атлантике лишь перед самым закатом. Я чувствую лучи солнца на спине, такие теплые и ясные, как прямо сейчас в этой комнате
Прямо сейчас? Как это прямо сейчас? В какой еще комнате?
Мост. Запах смолы. Чувство падения, все ниже и ниже; и пластина из стекла надо мной. Рука, которая отпускает меня, когда я тону. Страшные воспоминания уходят и развеиваются, как дым. Должно быть, я задремал и видел сон. Такое случается иногда, пока мы катаемся на синей лодочке. Зимой она стоит на ребре за садовой стеной Тай Керка, дома Мало недалеко от Мелона, стоит и ждет, когда в безветренные зимние дни Папи Мало или мой отец Иван законопатят ее. Все остальное время она на воде.
Я чувствую теплый свет на моих руках, ногах, повсюду на коже, сонливость и невероятную благодать. Такое ощущение, будто какая-то тень со вздохом соскальзывает от меня в воду и тихо удаляется.
Все легко и мирно. Как в первый день каникул, когда предстоящие два месяца без занятий кажутся невероятно долгими, бесконечными, как высокое голубое небо.
Я оборачиваюсь к отцу, он улыбается мне, и я снова гляжу вперед.
Очень тихо.
Где же ветер? Где плеск волн о песок или камни? Почему небо так неподвижно?
Все это обман.
И тут я понимаю, чего недостает. Привычного абриса берега. И островов. И еще маяков. Они исчезли.
Этого не может быть. Ни одно море так густо не усеяно маяками, возвышающимися прямо из воды, на островках и огромных гранитных валунах, как суровое море Ируаз у западного побережья Бретани, там, где воды пролива Ла-Манш сталкиваются с атлантическими волнами Кельтского моря.
Но где же маяки? Жюман, Пьер-Нуар, Ля Фор?
Где острова, Молен и Уэсан, за которыми, как гласят древние легенды, начинается бесконечность?
Скоро будем на месте, объясняет отец.
Я поворачиваюсь к нему, он курит сигарету без фильтра, курит, как обычно, зажав ее между большим и указательным пальцем, однако запах дыма на удивление слаб. Лицо отцалицо моря. Абсолютно спокойное, привычный взгляд устремлен вдаль и видит бескрайние просторы, которые ночью кажутся беспросветными и бесконечными, а днем представляются огромным, движущимся, дышащим существом.
На отце рыбацкий свитер в сине-белую полоску с тремя кнопками на левом плече, застиранные джинсы и никаких носков. Иван Ле Гофф с апреля по октябрь всегда носит обувь на босу ногу.
Без носков он был и в тот день, когда умер.
Больше тридцати лет назад.
Я вскочил, так что лодка начинает качаться, отступил от отца подальше, за скамейку.
Мой отец утонул в возрасте сорока двух лет.
Когда мне было тринадцать.
Он мертв!
Ты умер, шепчу я. Я был с тобой, когда все случилось.
Мой отец ничего не отвечает, он гребет дальше. Голубая лодочка бесшумно скользит по мертвой зыби.
Я же был с ним.
Мы вышли в море, чтобы проверить ловушки, шли вдоль буйков. Был разгар сезона ловли омаров.
Потом отец сел спиной к открытому морю. Обычно он так не делал. Это первое правило бретонских рыбаков: «Никогда не поворачивайся спиной к женщине!» к женщине, то есть к владычице моря, самой непредсказуемой даме на свете.
Но отец смотрел в направлении берега. Я старался удерживать лодку в равновесии и думал, что бы такое соврать отцу и деду. Вскользь, чтобы сработало. Я ведь еще ни разу не врал им.
Вот хорошее место, Генри, придержи лодку! крикнул отец и схватился за скользкий канат, закрепленный на буйке, на другом конце которого над дном морским болталась ловушка.