Мы слыхали, что тут завелись евреи, говорит тот из двоих плосконосых, который повыше. А этот район является Judenrein.
Judenrein. Так говорили немцы. Поэтому нам и пришлось уйти из нашей квартиры. Этот район является Judenrein.
Но немецкие слова больше не могут диктовать, какие районы должны быть свободны от евреев, не так ли?
Во рту у меня пересохло.
Где вы это слышали?
Не знаю, с чего я взяла, что могу потянуть время. В конце концов, они все равно узнают правду. Ведь все в моей внешности буквально кричит о том, что я была в концлагере.
От этих троих пахнет потом и перегаром, и мое сердце начинает биться часто и гулко. Тот из них, который заговорил со мной, оттерев меня, проходит внутрь, остальные двое вваливаются вслед за ним, заставив меня попятиться еще дальше. Они шарят глазами по квартире, оглядывая то, что видно в темноте.
Здесь нечего брать, говорю я. Как видите, нормальной мебели тут нет, только хлам. И кроме меня, тут никого нет.
«Глупо, мысленно ругаю я себя, едва эти слова слетают с моих уст. Я хотела сказать:Может быть, вы оставите меня в покое, ведь от меня вам точно не будет вреда». Но теперь при свете фонаря я вижу, что, узнав, что я здесь одна, этот плосконосый глазеет на меня с плотоядной и зловещей ухмылкой.
Если вам хочется есть, я могу я, наверное, смогу принести вам еды, импровизирую я, пытаясь придумать, как подойти к двери. Скоро вернется мой друг.
Ты сказала, что ты тут одна, жидовка.
Сейчас одна, но здесь вот-вот будет мой друг. Он лейтенант Красной армии.
Надо же, уже завела себе хахаля, бормочет тот, у которого под глазами темнеют мешки.
Мне никуда не деться от этих троих. Второй из братьев стоит между мною и входной дверью, а двое остальных разгуливают по моей квартире.
Да, у меня есть парень, подтверждаю я, но это звучит так фальшиво, что я бы не поверила себе сама.
Я не вижу у них оружия, но, возможно, оно спрятано под их пиджаками. Пожалуйста, пожалуйста, пусть они только обокрадут меня, но не изобьют. Пожалуйста, пожалуйста, пусть они только изобьют меня, но не изнасилуют. Пусть они только изнасилуют меня, но не убьют.
«Пожалуйста, убейте меня. Просто убейте, и все. Почему бы и нетведь как иначе это может закончиться?»
Я могу вам заплатить, в отчаянии предлагаю я. За за то, что вы позволите мне пользоваться этой квартирой.
Двое из них проявляют некоторый интерес, и я продолжаю говорить о деньгах. Я отдам им все, что осталось от тех денег, которые Дима дал мне на продукты, но сохраню крупную купюру, которую мне выдали в госпитале. Просто дайте мне достать эти деньги. А пока что в кухне есть водка, почти целая бутылка. Можете выпить ее.
Не хотелось бы, чтобы они напились еще больше, но водка отвлечет их, а я не желаю, чтобы они последовали за мной в спальню. И, когда двое из них идут на кухню, чтобы выпить, я бросаюсь в спальню и начинаю рыться в узелке из клетчатой ткани, в который спрятала все деньги.
Из коридора доносится шепот, а затем кто-то из них зовет того, кто заговорил со мной первым и который у них, кажется, за вожака.
Петр!
Я заглядываю за угол. Они сгрудились вокруг пилотки с красной звездой и серпом и молотом, которую Дима оставил на стуле.
Я же вам говорила, заявляю я, входя в комнату. Его зовут лейтенант Соколов. Он служит служит под началом капитана Кузнецова. Не знаю, знакомо ли им это имя, но я произношу его так, словно уверенаоно им знакомо.
Заткнись, жидовка.
Он говорит это с презрением, но, похоже, мои слова произвели на него впечатление. Теперь здесь командуют русские, и это кое-что значит.
Он сейчас вернется. Я важно шествую к двери, всем своим видом выказывая храбрость, которой на самом деле у меня нет, и протягиваю им деньги, оставшиеся у меня после покупки продуктов. Так что, думаю, вам лучше взять это и уйти.
Тот, которого зовут Петр, с угрожающим видом выхватывает купюры из моей руки.
Мы зайдем к тебе на следующей неделе.
Когда они уходят и я запираю за ними дверь, я прислоняюсь к ней спиной и бессильно соскальзываю на пол. Мое колотящееся сердце ноет. Оно болит, даже когда не бьется. Но нет, это не так, потому что мое сердце не перестало биться, оно продолжает, хотя сердца почти всех тех, кого я знала, перестали биться, и именно поэтому мое сердце и болит.
Aэто Абек.
Zэто Зофья.
Когда двадцать минут спустя дверь пытается открыть Дима, я все еще сижу, прислонившись к ней. Он толкает ее раз, другой.
Зофья? В его голосе звучит паника.
Минутку, выдавливаю из себя я и, потерев глаза кулаками, с трудом встаю на ноги. И открываю дверь. Приходили какие-то мужчины. Когда они ушли, я закрыла за ними дверь, чтобы обезопасить себя.
Какие мужчины? Он оглядывается на лестничную площадку, и его голос становится напряженнее, ниже:Они вернутся?
Не знаю.
Дима проходит в квартиру мимо меня и, положив скатку на пол, обходит комнаты, проверяя, заперты ли окна.
Если они и вернутся, то не сегодня, говорю я. Они увидели твою пилотку, и она напугала их.
Он заканчивает осматривать окна. Дима все еще обеспокоен, но по его глазам я вижу, что он доволен моими словами о том, что его пилотка защитила меня.
Вот. Он показывает на армейскую скатку.
Спасибо.
Ты уверена, что не пойдешь со мной? Он направляется ко мне.
Нет, мне нужно остаться. Я не хочу, чтобы кто-то думал, что в этой квартире никто не живет.
Можно я переночую здесь? Он уже пересек всю комнату и подошел ко мне совсем близко. Одним пальцем он гладит мою щеку. Нет, не в твоей комнате, поспешно добавляет он. Просто чтобы защищать тебя.
Не знаю.
Мои родители тоже были разных национальностей, робко говорит Дима. Папа был военным. Но теперь я уже говорю по-польски лучше, чем мой отец. Думаю, теперь они очень счастливы.
Наверняка, тихо соглашаюсь я.
Сейчас он впервые так открыто говорит о своих чувствах, и теперь я уже не могу делать вид, будто его польский недостаточно ясен и будто я думаю, что его доброта порождена только дружбой.
У меня нет работы. Деньги, которые мне выдали в госпитале, рано или поздно закончатся. Находиться здесь одной опасно. Дима ко мне неравнодушен. Он хочет оберегать меня. Мне просто нужно ответить ему тем же. И принять эту жизнь.
Возможно, неравнодушие Димы по большей части объясняется тем, что он спас мне жизнь. А я использую его. Я так театрально хлопала в ладоши, когда он принес мне губную помаду. И столько раз смотрела, как он раздувался от гордости, слушая воркование других девушек-ничегошниц. И госпиталь я смогла оставить только потому, что уехала вместе с ним.
Но что в этом плохого? Отношения между мужчинами и женщинами, бывало, строились и на куда меньшем.
Ты хочешь, чтобы я остался? спрашивает он.
Хорошо, оставайся, говорю я, потом облизываю губы и заставляю себя начать еще раз. Это будет здорово, но тебе ни к чему спать в другой комнате. У меня только одно одеяло, и тебе будет холодно.
В моей детской спальне, в которой я не спала с тех самых пор, как моя страна была захвачена, а семья выгнана в гетто и истреблена, я расстилаю скатку, которую принес мне русский офицер. Я добавляю к ней линялое одеяло, которое дала мне подруга моей покойной тети, и ложусь в том же самом платье, которое носила днем, поскольку мне не во что переодеться на ночь.
Дима лежит за моей спиной, ведя себя уважительно. И, судя по дыханию, не спит, а лежит без сна, глядя на меня, на очертания моего тела, вырисовывающиеся в темноте. Я чувствую его руку на моей голове, он гладит меня по волосам от макушки до кончиков. Он проводит по ним ладонью три раза, потом останавливается, и я понимаю, что он ждет, не сделаю ли я то же самое, повернувшись на другой бок, или не прижмусь ли задом к его животу.
Когда-то в этой комнате меня гладила по голове баба Роза, она делала это так сосредоточенно, словно у нее не было больше никаких дел, никаких забот.
Здесь же меня гладила по голове и тетя Майя, говоря о своих проблемах.
В этой же комнате меня гладила по голове моя мама, и, хотя она всегда бывала усталой и порой засыпала, так и не убрав руки, она всякий раз рассказывала мне сказку и пела те песни, которые днем передавали по радио.
Из соседней комнаты доносится треск. Я знаю, что это всего лишь трещит наш оседающий старый дом, но мне все равно приходится сделать над собою усилие, чтобы не вскрикнуть: «Абек?»
Дима перестал гладить меня по голове, и его рука лежит за моей спиной на скатке, нечаянно придавив несколько прядей моих волос. Я лежу, не шевелясь, не желая быть ложно понятой и через несколько минут он поворачивается лицом к стене и начинает тихонько храпеть.
Я снова и снова вспоминаю сцену, которую мы пережили за ужином. Дима не стал извиняться передо мной за то, что не сказал про свое письмо в Берген-Бельзен. Ему наверняка не хотелось причинить мне боль, и, по его словам, он сделал это только для того, чтобы защитить меня. Но нужна ли мне такая защита?
Такая ли жизнь будет для меня лучше всего? Безопасная жизнь с мужчиной, который будет ко мне добр, охотно принесет мне мягкую постель, но который, возможно, предпочтет скрыть от меня то, что, по его мнению, может причинить мне боль? По словам Димы, его родители счастливы вместе. Он дал мне понять, что и мы могли бы быть счастливы. Хочу ли я для себя такого счастья?
Хочу ли?
Я выбираюсь из импровизированной постели и отползаю на четвереньках, стараясь не шуметь. Ощупью отыскав в стенном шкафу мягкий саквояж со сломанной застежкой, я складываю в него мои вещи: белье и мыло, которые принесла Гося, платок, который дала мне сестра Урбаняк. Мой взгляд останавливается на сундуке для приданогоможет быть, стоило бы взять что-то и из него? Но я не знаю, сколько мне придется идти пешком, и мне не хочется нагружаться. «К тому же на этот раз я собираюсь вернуться», говорю я себе. Так что лучше оставить эти вещи там, где они будут целы.
Дима похрапывает за моей спиной. Рядом с дверным проемом я нахожу его одеждуна спинке стула висит мундир, на сиденье лежат аккуратно сложенные брюки. Сунув руку в карман мундира, я нащупываю пачку банкнот. В темноте не видно, что это: польские злотые, немецкие рейхсмарки или русские рубли, но я пытаюсь не обращать внимания на чувство вины и, дав себе слово, что потом все исправлю, забираю их все.
И пишу Диме записку, хотя и знаюэтого недостаточно. При свете луны я царапаю:
«Я должна отыскать его. Оставайся в квартире сколько хочешь. Если не хочешь жить в ней сам, отдай ее Госе. Прости меня, прости. Я должна отыскать его».
И кладу записку на его брюки. Саквояж в моей руке легок. Я прижимаю его к груди и бесшумно выхожу за дверь.
* * *
Иногда мне снится другой сон про то, как я видела Абека в последний раз.
Я уже слышала об Аушвицек тому времени мы все слышали о нем. Оттуда до нас доходили слухи о мучениях и смерти.
Пожалуйста, не отправляйте нас в Аушвиц, просила я офицера, командовавшего теми, кто нас караулил после того, как моя семья покинула стадион и оказалась в многоквартирном доме, где мы должны были дожидаться следующего поезда. Пожалуйста, только не Аушвиц, ведь мы все можем работать не покладая рук. Вроде бы вы говорили, что вашему командиру нужен проворный мальчик на посылках? Таким мальчиком мог бы стать мой брат. Он здоровтолько посмотрите на него. И уже говорит на трех языках. Разве это не было бы вам полезно?
Молодой офицер сказал, что мог бы что-то сделать, но это было бы большим одолжением, за которое нужно заплатить. Я опустила руку в его брюки; тогда я была очень хорошенькой. И три минуты спустя он согласился. Он отправит нас не в Аушвиц, он отправит нас в Биркенау, сказал он.
Поезд еле полз. Мы добирались до Биркенау так долго. Расстояние было небольшим, но поезд то и дело останавливался и стоял часами, без предупреждений, без объяснения причин, и наши мольбы оставались без ответа. Вагоны были так набиты стоящими людьми, что, когда поезд дергался, мы не падали и не шатались. Люди начали умирать уже в самую первую ночь, и их трупы оседали на пол, а мы, остальные, пытались не наступать на них и просили воды. Мой отец отдал свою воду нам и всю дорогу мучился от жажды.
Я тогда, конечно, не знала, что лагерей смерти может быть много и что они могут располагаться так близко друг от друга. Офицер, к которому я залезла в штаны, сдержал свое обещание, сдержал самым жестоким образом из всех возможных. Он поглумился над намия поняла это почти сразу.
Как и Аушвиц, Биркенау находился на окраине городка Освенцим. Он был построен всего в километре от самого первого концлагеря, поскольку тот уже не мог вместить всех узников. Тот офицер отправил мою семью в Биркенау. Он не сказал мне, что другое название Биркенауэто Аушвиц II.
Мы подошли к воротам, Абек и я. И нас повели направо. Он вошел в концлагерь, одетый в свою курточку с подкладкой, под которую был зашит алфавит. А потом вдруг повернулся ко мне, потому что внезапно опять стал не настоящим Абеком, а тем, который приходил ко мне в снах. Это был Абек из сновидений, и он шел прочь от меня, попрощавшись, а я изо всех сил старалась остаться с ним, но вместо этого просыпалась.
Часть вторая
E
Территория Германии, оккупированная союзниками, сентябрь 1945 года
Я сразу понимаю, когда поезд пересекает границу и въезжает в Германию.
Пока он еще находился в Силезии, на землях, которые когда-то принадлежали Польше и, возможно, отошли ей теперь от Германии, конфигурация железнодорожных путей была беспорядочной, со множеством изгибов. На вокзале в Сосновце билетер предупредил меня, что Красная армия перемещает рельсы и шпалы. Раньше линия КатовицеМюнхен была прямой, теперь же дорога кружитона поворачивает назад, сворачивает в стороны, временами становится одноколейной, так что мы вынуждены целыми днями ждать, когда пройдет встречный поезд. И, поскольку в Польше пути расположены хаотично, поезд движется, словно мышь, пытающаяся выбраться из лабиринта.
Но я сразу понимаю, когда поезд пересекает границу и въезжает в Германию, потому что здесь пологие холмы нередко опалены и среди зелени видны темные шрамы. Не так давно здесь все разбомбили союзники, старавшиеся перерезать пути снабжения Третьего рейха.
Теперь мы движемся еще медленнее. Останавливаемся чаще. Железнодорожники говорят нам, что пути очищают от обломков.
Перед самым отходом поезда место рядом со мной занял старик. У него седая окладистая борода, он одет в темный пиджак и напоминает мне моего деда, Зайде Лазера. Поначалу он сидел молча, и я даже не знала, говорим ли мы с ним на одном языке. Но едва застучали колеса и вагон тронулся с места, он достал из кармана пиджака небольшую бутылку с янтарной жидкостью и протянул ее мне.
Наливка, крепкая и сладкая. Я отпила небольшой глоток, и он обжег мое горло. Потом вернула бутылку ему, он тоже выпил и снова отдал ее мне.
Мне больше не нравится ездить на поездах, сказал он.
Мне тоже.
Теперь этот старик стал моим безымянным другом. Сиденья заполнились пассажирами, затем они заняли и проходы. Мы со стариком встаем и ходим в туалет только тогда, когда терпеть дальше уже нельзя, причем он не дает другим занять мое место, а я никому не даю занять его. Затем люди облепили и крыши вагонов, после чего повисли на лестницах и на межвагонных буферах.
Поезд идет долго. В нем очень жарко, и иногда я даже не понимаю, бодрствую я или же сплю и вижу сон. Иногда мне кажется, что рядом со мной сидит Абек. Мои прошлое и настоящее сливаются воедино, и я не противлюсь этому слиянию. Медленно тянутся часы, и ампутированные пальцы на моей ноге болят, как будто они все еще на месте. Медленно тянутся дни, и уже все мое тело начинает болеть, а затем немеет, так что я перестаю понимать, существует ли оно вообще.
От плохих снов, говорит старик, протягивая мне другую бутылку с выпивкой, от которой мое сознание затуманивается и успокаивается. Он произносит эти слова после того, как я просыпаюсь, задыхаясь и ловя воздух ртом. Все дело в ритмичном движении, это от него кричит мой мозг. Как только я засыпаю, мое тело вспоминает путь в Биркенау. Я могу приказать моему разуму не вспоминать об этом, но, когда я проваливаюсь в сон и ощущаю мерное покачивание вагона, об этом вспоминает мое тело.
От неспокойного ума, говорит старик и достает еще одну бутылку.
Это делает поездку терпимой. Нет, это не излечивает меня, но на время решает проблему. Мне помогает выпивка, а также то, что всякий раз, выглядывая из окнавсякий раз, когда мы делаем остановку на станции и женщины предлагают нам купить хлеб и вареные яйца, просовывая их в окна, я говорю себе, что приближаюсь к месту, где может находиться Абек.