Ничего особенного. Буду сидеть на веранде, присматриваться, принюхиваться, пребывать в поисках утраченного времени.
Чем я довольно долго и занимаюсь. Усилий это не требует. Все здесь к этому побуждает. С высокой веранды лес, спускающийся к озеру, выглядит чем-то бóльшим, нежели просто знакомое, излюбленное место. Это среда обитания, к которой мы когда-то были сполна приспособлены, некое Безмятежное Царство, где виды, подобные нашему, могут эволюционировать без помех и находить свою ступень на лестнице бытия. Сидя и глядя на этот мир, я опять, как на Уайтменовской дороге, был поражен его неизменностью. Свет побуждает и к тихой грусти по былым утрам, и к оптимистическому ожиданию новых утр.
Кроме птичьего щебета и редких звуков пробуждения из коттеджей, упрятанных среди деревьев слева от менято стукнет что-то, то хлопнет какая-то дверь, тишину здесь, пока я сижу, почти ничто не нарушает. Только раз некое подобие вторжения: шум лодочного мотора, он назревает, растет, наконец из-за мыса вылетает и сворачивает в бухту белое судно с водным лыжником, оставляя за собой расходящийся след, который лыжник фигурно пересекает туда-сюда. Они выписывают внутри бухты большую петлю и с рокотом мчатся обратно; шум, когда они скрываются за мысом, быстро сходит на нет.
Рановато для таких забав. И, надо признать, проявление перемен. В былые дни из своих творческих убежищ уже выскочили бы, как потревоженные гномы, десятки ученых мужей и потребовали бы прекратить безобразие.
Но если не считать этого единственного вторженияпокой, тот самый, что я раньше знавал на этой веранде. Вспоминаю первый наш приезд сюда, нас, какими мы тогда были, и это приводит на ум мой нынешний возраст: шестьдесят четыре года. Хоть я всю жизнь был занят, может быть, слишком занят, сейчас мне кажется, что я достиг мало чего существенного, что мои книги никогда не передавали всего, что было у меня в голове, и что вознаграждениенеплохой доход, известность, литературные премии, почетные степенивсего лишь мишура, не то, чем пристало довольствоваться взрослому человеку.
Во что переросло объединявшее нас стремление усовершенствовать себя, раскрыть свои возможности, оставить след в мире? Наши самые жаркие споры всегда были о том, как внести вклад. О вознаграждении мы не беспокоились. Мы были молоды и серьезны. Мы никогда не обманывались на свой счет, не думали, что у нас есть политические таланты к переустройству общества, к установлению социальной справедливости. Деньги сверх базового минимума не были для нас целью, достойной уважения. Кое-кто из нас даже подозревал, что деньги приносят человеку вред, отсюда склонность Чарити к безыскусной, простой жизни. Но все мы надеялись, каждый по своим способностям, определить для себя и показать другим некий образ достойной жизни. Я всегда стремился сделать это словесно, Сид тоже, хоть и с меньшей уверенностью. У Салли это было сочувствие, понимание, мягкость по отношению к людскому упрямству или слабостям. У Чаритиорганизация, порядок, действие, помощь неуверенным, руководство колеблющимися.
Оставить след в мире Вместо этого мир оставил следы на нас. Мы постарели. Каждый из нас претерпел от жизни по-своему, и теперь кто-то лежит в ожидании смерти, кто-то ходит на костылях, кто-то сидит на веранде, где некогда вовсю бродили юные соки, и чувствует себя старым, мало на что годным, сбитым с толку. В иных настроениях меня тянет пожаловаться, что мы опутаны сетями, хотя, конечно, мы опутаны не туже, чем большинство людей. И все мы, все четверо, думаю, можем как минимум быть довольны тем, что наши жизни нельзя назвать вредными или разрушительными. Кто-то менее удачливый может даже нам позавидовать. Я готов оказать себе некое сдержанное снисхождение, ибо, сколь бы глуп, зелен и наивно оптимистичен я ни был в начале пути и сколь бы тяжело я ни тащился последние мили этого марафона, ни в чем по-настоящему постыдном я упрекнуть себя не могу. И никого из четверкини Салли, ни Сида, ни Чарити. Мы сделали массу ошибок, но мы ни разу никому не подставили подножку, ни разу в нарушение правил тайком не срезали угол. Мы честно пропыхтели всю дистанцию.
Я плохо знал себя раньше, да и сейчас не очень хорошо знаю. Но я знал и знаю тех немногих, кого любил и кому доверял. Мои чувства к нимта часть меня, с которой я никогда не ссорился, пусть даже отношения с ними самими иной раз становились негладкими.
В одном из старших классов в Альбукерке, Нью-Мексико, я и еще несколько человек целый год читали Цицерона: De SenectuteО старости, De AmicitiaО дружбе. До чего-либо похожего на смиренную мудрость De Senectute я, наверное, никогда не сумею подняться. Но что касается De Amicitiaтут я делал попытки все последние тридцать четыре года, и, пожалуй, небезуспешно.
2
Когда мы добрались до Миссисипи, шел дождь. Проезжая через Дебьюк, тряслись по улицам, мощеным кирпичом, между неказистыми домами с высокими верандами и крутыми скатами крыш, среди которых тут и там торчали кирпичные церковные башни со шпилями; затем двинулись к реке по длинной аллее, обсаженной вязами и похожей на храмовый неф. Для моих западных глаз это была другая страна, такая же необычная, как Северная Европа.
Дорога поднималась к мосту параллельно дамбе. Поверх нее мы видели широкую синевато-серую водную гладь с зелеными островками и крутой противоположный берег, зеленый и блестящий под дождем.
Добро пожаловать в Висконсин, проговорил я.
Салли пошевелилась и улыбнулась мне еле заметной терпеливой улыбкой. Мы пробыли в пути трое сутокпочти по шестьсот миль в день по всевозможным дорогам, труднее всего дались мили дорожных работ в Небраске, а Салли была три месяца как беременна. Чувствовала она себя сейчас, по всей вероятности, под стать погоде, но старалась не раскисать. Поглядела на реку вниз по течению, где два параллельных моста соединяют Айову с Иллинойсом, потом посмотрела вперед, где дорога, изгибаясь, поднималась из приречной впадины к волнистым полям Висконсина.
Ха! сказала она. Vita nuova. Наконец-то.
Еще часа два.
Я выдержу.
Я знаю.
Мы поднялись на высокий берег. Дождь неуклонно поливал узкую дорогу, поворачивающую под прямыми углами, белые сельские домики и красные амбары с рекламой золотого эликсира доктора Пирса, рыжеющие сентябрьские кукурузные поля, загоны со свиньями, стоящими по колено в жиже. Он лил не переставая, когда мы проезжали Платтвилл, Минерал-Пойнт, Доджвилл, и по-прежнему лил, когда где-то за Доджвиллом от стеклоочистителя отлетела щетка и голый металл начал выцарапывать на ветровом стекле сумасшедшую дугу. Решив не задерживаться для починки, я ехал от Маунт-Хореба до Мадисона, высунув голову в окно; дождь мочил мне волосы, вода затекала под воротник рубашки.
Поток транспорта привел нас прямо на Стейт-стрит. Как бы Салли себя ни чувствовала, мне было интересно. То, во что мы въезжали, давало нам первые жизненные шансы. Я знал, что университет находится в одном конце Стейт-стрит, а здание законодательного собрания штатакапитолияв другом, и я не мог удержаться: проехал ее всю, а потом повернул назад, просто чтобы хоть немного освоиться. Тут я увидел вход в гостиницу, а рядомместо для парковки; я сразу туда. Когда открывал дверь машины, чтобы рвануть к навесу над входом, Салли сказала:
Не надо, если дорого.
Я подошел к гостиничной стойкес волос у меня капало, плечи были мокрые. Администратор плоско положил обе ладони на ореховую древесину и посмотрел на меня с недоверием.
Сколько стоит номер на двоих?
С ванной или без ванны?
Несколько секунд колебаний.
С ванной.
Два семьдесят пять.
Этого-то я и боялся.
А без?
Два двадцать пять.
Надо посоветоваться с женой. Я вернусь.
Я вышел под навес. Дождь поливал мокрую улицу отвесными струями. За какие-нибудь пятнадцать шагов до машины я еще раз хорошенько вымок. Втиснувшись в тесный сыроватый салон, я должен был снять очки, чтобы увидеть Салли.
Два семьдесят пять с ванной, два с четвертью без.
Ох, слишком дорого!
У нас было сто двадцать долларов в дорожных чекахна них надо было прожить до первого октября, когда у меня будет первая зарплата.
Я подумал, может быть Это была тяжелая поездка для тебя. Принять горячую ванну, переодеться в чистое, хорошо поужинатьа? Просто чтобы начать тут по-человечески.
Начать по-человеческипользы мало, если в карманах будет пусто. Давай поищем что-нибудь подешевле.
В конце концов мы нашли приземистое одноэтажное бунгало с рекламным щитом на лужайке: Ночлег и проживание. Хозяйка была дородная немка с зобом, в комнате было чисто. Полтора доллара, завтрак включен. Мы протащили тот багаж, какой был нам нужен, через кухню, по очереди приняли ванну (горячей воды было вдоволь) и легли спать без ужина, потому что Салли сказала, что устала и есть не хочет, к тому же мы поздно обедали сухим пайком, не доезжая Уотерлу.
Утром под непрекратившимся дождем мы отправились искать постоянное жилье. До осеннего семестра оставалось две недели. Мы надеялись опередить наплыв желающих.
Не опередили. Одни предложили нам дом за сто долларов в месяц, другие квартиру за девяносто; ничего даже близкого к приемлемому, пока нам не показали маленькую, плохо обставленную полуподвальную квартирку на Моррисон-стрит. Шестьдесят долларов в месяц, вдвое больше того, что мы рассчитывали тратить, но лужайка на задах дома, обнесенная низеньким кирпичным заборчиком, выходила на озеро Монона, и нам понравился вид проплывающих яхт. Обескураженные, боясь, что потратим две недели и не найдем ничего лучшего, мы согласились.
Безрассудство. Плата за первый месяц уменьшила наши сбережения вдвое и заставила нас засесть за серьезные расчеты. Мой годовой окладдве тысячи, годовая квартплатасемьсот двадцать, остается тысяча двести восемьдесят на еду, напитки, одежду, развлечения, книги, разъезды, медицину и мелкие расходы. Даже если покупать молоко по пять центов за кварту, яйца по двенадцать за дюжину и гамбургеры по тридцать за фунт, на напитки и развлечения остается немного. Вычеркнуть их. Расходы на медицину и неизбежны, и непредсказуемы. В Беркли дородовое наблюдение и рождение ребенкапятьдесят долларов, но сколько это стоит здесь, неизвестно, как и стоимость послеродового ухода и услуг педиатра. На всякий случай надо экономить на чем только можно. Что до мелких расходов, они должны быть совсем мелкими. Вычеркнуть их тоже.
Быть молодым и в стесненных обстоятельствахэто в каком-то смысле даже красиво. Если жена какая надоа это как раз мой случай, то бедность становится игрой. Потратив в последующие две недели несколько долларов на белую краску и занавески в горошек, мы устроились. Моим кабинетом на время до рождения наследника сделался теплый и сухой котельный отсек. Письменным столом стал карточный столик, книжный шкаф я смастерил из нескольких досок и кирпичей. По мне, молодой преподаватель, сооружающий книжные полки, самый счастливый человек на свете, а самую довольную на свете пару составляют этот молодой преподаватель и его жена, любящие друг друга, имеющие какой-никакой заработок, переживающие ту нижнюю фазу экономической депрессии, когда дальше падать уже некуда, и вступающие в свой первый год действительно взрослой жизни, когда вся подготовка позади и вот оно, настоящее.
Мы были бедны, полны надежд, счастливы. Знакомиться пока еще было почти не с кем. За первую неделю, когда мне еще не надо было в университет, я написал рассказточнее, он сам написался, вылетел, как птица из клетки. В послеполуденные часы мы ощупью прокладывали себе путь в то странное сообщество, наполовину научно-преподавательское, наполовину политическое, которым в 1937 году был Мадисон. Мы припарковывали наш форд и гуляли. От нашей квартиры до Баском-Холла, где я получил кабинет, было полторы мили: вокруг капитолия, потом по Стейт-стрит и вверх на Баском-хилл. Когда начались занятия, я каждый день ходил пешком туда и обратно.
Салли, которая хотела работать и которую тревожила скудость нашего бюджета, поместила объявление на стенде в университете, что она быстро и чисто печатает диссертации и курсовые работы, но заказчиков не нашлось: не сезон. Когда я начал преподавать, ей приходилось долгие часы проводить одной.
На той глубокой стадии Великой Депрессии университеты перестали повышать преподавателей в должности и почти перестали кого-либо нанимать. Я получил работу по чистой случайности. В прошлом году, заканчивая в Беркли аспирантуру, я ассистировал одному приглашенному профессорупроверял студенческие работыи понравился ему, и он замолвил за меня слово, когда в Висконсине в последнюю минуту открылась вакансия. Я стал одной-единственной пробкой, которой заткнули одну-единственную дырку на один-единственный учебный год. Мои коллеги, преподаватели низшего разряда со стажем в один-два года, застряли в своем ненадежном положении и старались хотя бы удержаться. Они образовали сплоченную группировку и если и принимали меня в свои разговоры, то осторожно и с подозрением. Все они, казалось, окончили Гарвард, Йель или Принстон. Гарвардские и принстонские носили галстуки-бабочки, йельские ходили в серых фланелевых брюках, слишком высоких в паху и слишком коротких внизу. Все три категории носили твидовые пиджаки, которые выглядели так, будто под подкладку наложили яблок.
У меня даже с напарником по кабинету не было возможности поговорить. Моим номинальным соседом был Уильям Эллери Ленард, наш кафедральный литературный мэтр, прославившийся своей необычной теорией англосаксонской просодии, своей романтической и трагической личной жизнью, описанной им в длинной поэме Две жизни, своим скоропалительным браком с молодой женщиной, которая получила в кампусе прозвище Внучка-Златовласка и оказалась предательницей, своим былым обыкновением отплывать на спине по озеру Мендота далеко от берега в шлеме из кабаньих клыков, декламируя Беовульфа.
Я ждал соседства с Уильямом Эллери с немалым интересом, но почти сразу выяснилось, что из-за усугубившейся агорафобии он не отходит от своего дома дальше, чем на квартал. Меня потому и подселили к нему, что кабинет, который нельзя было у него отобрать, фактически был свободен. Он сидел дома и, похоже, ждал возвращения Внучки. За год он так ни разу в кабинете и не появился, но его картины, книги, бумаги и памятные вещицы смотрели на меня, сползали, опрокидывались и только что не падали мне на голову в углу, где я с трудом нашел для себя рабочее пространство. Приходя туда вечером, я ощущал его присутствие, как некоего полтергейста, и никогда не задерживался надолго.
Так началась наша новая жизнь: две одинокие недели обустройства, затем первая рабочая неделярегистрация студентов, распределение нагрузки, чехарда с аудиториями, знакомство с группами узнаваемая рутина вступила в свои права. Затем, в конце первой недели занятий, прием у заведующего кафедрой. Я помыл свой форд, мы приоделись и отправились к нему домой, неуверенные в себе и настороженные. Собралось человек сорок-пятьдесятимена и фамилии мы не могли толком расслышать или тут же забывали, мы путали людей друг с другом. Иные из молодых преподавателей, в том числе пара, которую я нашел довольно-таки высокомерной, так жадно налегали на херес, что из одной лишь гордости я отказался им уподобляться. Салли, еще более чужая в этой компании, чем я, не отходила от меня.
Большую часть двух часов мы провели с профессорами постарше и их женами, чем, вероятно, в один миг заработали себе у наших сверстников репутацию подхалимов. Да, мы оба старались произвести хорошее впечатлениечто может быть естественней? Мне даже показалось, что Салли получает удовольствие. Она общительна, люди интересуют ее просто как люди, и она куда лучше меня запоминает имена и лица. К тому же ей давно не доводилось бывать ни на какой вечеринке, даже ни на каком кафедральном чаепитии.
Мне кажется, мы оба не без грусти расстались в тот день с этими коллегами, с этими незнакомцами, которым, может быть, предстояло сыграть немалую роль в нашем будущем, и отправились домой, в наш подвал, где поужинали тем, что необременительно для бюджета, но настроения не поднимает. После ужина сидели на заборчике над озером Монона и смотрели на закат, а потом ушли внутрь, и я стал готовиться к занятиям, а Салли принялась читать Жюля Ромэна. В постели мы были нежны друг к другудетишки в лесу из сказки, затерянные в чужом, безразличном к ним краю, слегка приунывшие, слегка напуганные.